Текст книги "Заклятие (сборник)"
Автор книги: Шарлотта Бронте
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
К счастью, в этот миг дверь королевской детской тихо приотворилась, и вошла дама. Она была в пелерине серого шелка с серебряными пряжками на груди и сдвинутой назад соломенной шляпке, из-под которой выбивались золотистые кудри, обрамляющие воистину аристократическое чело. Поверх шляпки дама набросила газовую вуаль, а в руке держала горностаевую муфту. Идеальная леди, воплощенная элегантность: не королева или герцогиня, не оранжерейный цветок, не дикая роза, но изящный садовый нарцисс. Она скользнула к кроваткам и нагнулась взглянуть на своих детей – ибо то были ее дети. Самым нежным тоном она укорила крошечного деспота и взяла на руки маленького крикуна, теплого и уютного в своей муслиновой ночной рубашонке. Малыш улыбнулся и умолк в тот же миг, как его щека коснулась материнской груди. Затем она с ласковым упреком взглянула на старших. Луч гордости вспыхнул в ее глазах, когда они, с такой здоровой резвостью, вскочили и кудрявыми головками приникли к ней, чтобы разделить с Артуром его подушку. На эту картину стоило посмотреть, и Мэри чувствовала, что даже ее гордый супруг порадовался бы такому зрелищу. Входя в комнату, она была бела как мрамор, сейчас раскраснелась и ожила, лаская королевских детей и думая о том, что они – дети короля. «До свиданья, Ромелла, до свиданья, Хоксклиф», – проговорила Мэри, с гордостью называя своих первенцев их титулами и разом сжимая в объятиях обоих наследников воинственного престола. «И до свиданья, Артур Уэлсли, – продолжала она, осыпая самыми нежными поцелуями дитя, в котором было меньше всего ее собственной бледной утонченности и больше всего – отцовского румяного пригожства. – Сегодня папа о вас услышит, если маму примут хорошо и она посмеет замолвить словечко за других. Думаю, я имею право немножко его разжалобить, раз я мама трех таких благородных сыновей».
Она уложила их обратно в гнездышки, заботливо укрыла одеяльцами и, поручив всех троих заботам нянек, которые как раз вошли в комнату, удалилась.
Через час переодетая королева и объявленный вне закона государственный секретарь Ангрии покинули Витрополь и, достигнув своей мятежной, но прекрасной страны, устремились на восток так быстро, как только могла нести шестерка великолепных гнедых. Королева, пребывавшая в подавленном состоянии духа, немного ободрилась, почувствовав волнение быстрой езды, увидев перед собой зеленые холмы Арундела и прекрасное, прекрасное солнце, которое, едва показавшись из-за горизонта, теперь как будто двигалось им навстречу.
«Пусть супруг будет ко мне так же благосклонен, как благосклонно сияет сейчас на меня его символ, – думала она. – Кто я? Не пылинка на весах мироздания, а единственная дочь Александра Перси, чья рука сейчас колеблет основания Витрополя, открывая шлюзы, которые, возможно, никто не сможет закрыть. Я жена того смельчака, что сейчас во главе своей молодой страны противостоит союзу старых народов. У меня большие ставки в этой политической игре. Если Нортенгерленд и Заморна сделали меня звеном между собой, разве не могу я, обладающая независимым бытием, выдвинуть собственные требования, проложить собственный путь в этой юдоли слез, которой мы все бредем? Не должна ли я сама ходатайствовать за себя перед Заморной? Кто еще отважится посредничать между живым и мертвым? Никто. Nil desperandum[85]85
Нечего отчаиваться (лат.).
[Закрыть].
Ночь сомкнулась над священным городом Ангрии, сейчас, увы, превращенным в пункт сбора войск! Некогда этот старинный город мирно дремал средь пустошей под тенью своего собора; теперь он стал одной огромной казармой. Множество полковых оркестров играет вечернюю зорю. Солдаты и увенчанные султанами офицеры проходят по улицам, где прежде степенно прогуливались штатские. Звук соборного колокола тонет в грохоте закатной пушки. А синяя Гвадима! Зеленым склонам, сбегающим к ее воде, положено в этот час нежиться в последних отсветах угасающего дня. Гляньте! сотни кавалеристов купают и поят коней в ее чистых струях; одни гарцуют на берегу, другие пускают лошадей вплавь, крики, смех и обрывки песен весело передаются от одной компании к другой. Второе апреля – я запомню этот день, ибо именно тогда, стоя на Ричмондском мосту, видел вышеописанную картину. Небо сгущало синеву. В той его части, где над Уорнерскими холмами висела только что вставшая луна, синь смягчало мягкое золотистое сияние, зенит был темен и во мраке зажигались первые звездочки.
– Хоть кто-нибудь из десятков людей вокруг думает сейчас про это небо? – Я и сам не заметил, что задал свой вопрос вслух.
– Нет, а какого дьявола им про него думать, мистер Тауншенд? – произнес голос совсем близко. Я глянул в ту сторону.
Молодой офицер в алом с белым мундире небрежно облокотился на парапет. Когда его дерзкие голубые глаза встретились с моими, он расхохотался и сказал:
– Думаю, вы знаете Уильяма Перси, так что мне нет надобности представляться. Как я понял, мистер Тауншенд, вы нашли в этом небе некое особое очарование. Я видел куда более красивые небеса, когда бродяжничал на Западе. В ту пору я вдоволь насмотрелся на звезды, ведь другой крыши у меня, черт побери, не было, и как певала в свое время Сесилия:
В летнюю полночь аллеи пусты,
Стынут в росе цветы и трава,
Ни ветерок не тревожит меня;
Шорохи слышны едва,
Меркнет высоких небес синева.
Гляну ли ввысь – мириады звезд
Бросят ответный взгляд,
Так пристально смотрят они на меня,
Стройные хоры за рядом ряд
Ночь напролет горят.
Но если орешник овеет меня
Иль шиповник, задет ветерком,
Стряхнет с зеленых листьев росу,
В ночи я пугаюсь того, о чем
И думать забуду днем.
Хм! Неправда! Думаю, в те дни я был слишком глуп, чтобы чего-нибудь бояться.
– Так вы по складу души поэт, мистер Перси? – спросил я.
– Черт бы вас побрал! – был вежливый ответ. – Вся моя поэтичность в том, что я предпочитаю запах травы запаху хлопковой фабрики, чем диаметрально отличаюсь от жадной уховертки в Эдвардстоне. Эй, мистер Тауншенд, чей это кеб? Клянусь, улитка в той раковине считает себя важной особой, коли так гонит.
Пока он говорил, мимо нас промчался закрытый экипаж. Он остановился у шлагбаума, где взимали деньги за проезд. Потребовалась сдача. Пока служащий ходил в будку за мелочью, из города по Говард-роуд пронеслись восемь великолепных коней. На каждом сидел грум в алой ливрее. Лоснящиеся конские бока покрывали богато расшитые попоны – защита от вечерней прохлады. Берег и река огласились ржаньем и стуком копыт, когда грумы натянули поводья перед самой водой. Более великолепных скакунов не видели шатры Аравии. Они казались призрачными, когда, склонив окутанные гривами шеи, пили из залитых лунным светом волн, а рядом маячили темные фигуры конюхов.
– Это лошади герцога, – проговорил женский голос в экипаже. Дама на миг наклонилась к окну, и ветер всколыхнул ее вуаль. Тут ландо тронулось, и газовый фонарь у шлагбаума ярко осветил лицо дамы. От божественной красоты у меня перехватило дыхание. Я чувствовал себя итальянцем, увидевшим на чужбине голову ватиканской Афродиты.
– Какое обворожительное создание! – заметил я, поворачиваясь к Уильяму Перси.
– Карета государственного секретаря Уорнера, – ответил он, – хотя на дверце нет его герба. Она едет из Витрополя, а лицо в окне, клянусь жизнью, немного напоминает мое собственное. Подозреваю, что моего августейшего зятя ждет неожиданность. Впрочем, Тауншенд, думаю, нам стоит держать язык за зубами. Я ждал такого исхода, когда услышал, что Уорнер едет в Витрополь. Однако у нас с моей блистательной сестрицей нечто вроде договоренности: мы стараемся иметь как можно меньше общего, так что я не обязан тревожиться о ее благополучии. Счастливо оставаться, мистер Тауншенд, сюда идут мои сослуживцы, а я предпочел бы обойтись без их компании.
Мы расстались на мосту, и каждый отправился своим путем. Прохладный вечерний воздух, чистая тьма небес, отражение луны и звезд в Гвадиме и звуки летящих с улиц военных мелодий наполнили меня сладостными, хоть и смутными воспоминаниями о Западе. В памяти возникли обрывки старых забытых песен – песен, читанных мною в матушкиных сборниках романсов, которые, я знаю, маркиз Доуро пел баронессе Гордон в далеком и мрачном Глен-Авоне:
Старая церковь пути стережет,
Виден обломок креста.
Хор не поет, не читает чтец,
Исповедальня пуста.
Статуя Девы в темном углу,
Ни одна не горит свеча.
Ночью божественный лик сквозь мглу
Сияет в лунных лучах.
Решилась Мария в эту ночь
Смиренно припасть в мольбе
К тому, кто отчаянным может помочь,
Отец небесный, к Тебе!
О горестной безнадежной любви
Рыдала до хрипоты.
Царица небесная, благослови,
Ужель не сжалишься Ты,
Когда среди колдовской тиши
Пред ликом Твоим Святым
С мукой из сердца рвутся слова
О том, кто так сильно любим?
Умри, Мария, в месте святом:
Милый вернется, любя;
Скорбя об утраченной, вотще
Вернуть захочет тебя!
Живущую в мире тоски и слез,
Пречистая, не покинь!
Чу! Ветер под сводом прошелестел:
Дева, ступай! Аминь.
В тихое озеро церковь глядит,
Чиста и недвижна вода;
Мария думает, как хорошо
Под ней уснуть навсегда.
Тихая церковь и крест святой
Видят с брега одни
Новую жертву на алтаре,
Чистую, как они!
Случилось так, что во тьме ночной
Черный Генри скакал домой.
Внезапно вспомнил о прежней любви,
О невесте вспомнил с тоской.
Черный Генри видит знакомый дом,
Там сумрак и тишина;
В полуночный час, во мраке ночном
Куда же ушла она?
Черный Генри к святому месту спешит,
Чтобы развеять страх.
Но тишина нерушимо царит
В увитых плющом стенах.
Круги разошлись по глади вод,
Хоть ветер давно утих.
Лишь изредка пузырек всплывет
Меж лилий водяных.
Там, в зачарованной глубине,
Мария дремлет на дне!
Ангрия-Хаус – большое каменное здание без всяких архитектурных изысков, но с красивым парадным входом и широкой лестницей перед дверью. Как известно моим читателям, это резиденция Уорнера Говарда Уорнера, эсквайра, и в описываемую пору здесь располагалась королевская ставка. Множество штабных офицеров и фельдмаршалов Ангрии собралось в просторном обеденном зале упомянутого особняка. Гости по большей части теснились у двух громадных каминов в противоположных концах зала. По обе стороны одного стояли два кресла. В них величественно раскинулись генерал лорд Хартфорд и фельдмаршал граф Арундел: длинные ноги скрещены, головы – черная у одного, белокурая у другого – подперты руками в белых перчатках. Генерал Торнтон и виконт Каслрей стояли на коврике между ними. Все четверо оживленно беседовали.
– Мне нравится, как сгущаются события, – говорил лорд Хартфорд. – За бурной вспышкой может последовать внезапное примирение, но это медленное нарастание взаимных обид, ручаюсь, закончится обвалом.
– Верно, – сказал Торнтон. – Вместо того чтобы вспылить, а потом раскаяться, герцог день ото дня чернеет лицом. Сегодня за обедом все время молчал, только отдал Энаре какое-то распоряжение насчет пикетов.
– И вина не пил, – добавил Каслрей. – Я был задет, когда он встал из-за стола, даже не пригубив свой обычный бокал шампанского.
– Однако, – заметил Арундел, – он иногда смотрит на нас с очень странным выражением. Вчера он объезжал строй в сопровождении всего штаба, и в его лице явственно читалось что-то вроде: «Это настоящие молодцы, готовые сражаться за свою честь и за свою страну. Неужто они не дороже мне, чем десять предателей? Трон, который не опирается на плечи таких людей, шаток».
– Вскоре все поймут, что нас опасно задевать, – сказал Хартфорд. – Как-то дурной человек, вернувшийся из изгнания, произнес речь, в которой яростно нападал на людей знатного рода, гордящихся предками, твердых в своих феодальных взглядах. Людей, которые не привыкли оставлять оскорбление не смытым. И эта гнусная речь прозвучала при обстоятельствах, начисто исключающих месть. Кровь, вскипевшая так, как вскипела она в тот памятный вечер, не остынет, сердца, уязвленные жаждой мщения, не успокоятся, доколе звук последней трубы не призовет всякую плоть к окончательному сведению счетов.
– Видит Бог, книга моих обид тяжела! – воскликнул Арундел. – А впереди еще тысячелетнее царство!
– Увы! – подхватил Торнтон. – И страшная битва Армагеддон отделяет нас от Судного дня! Таким веселым холостякам, как вы и Хартфорд, меня не понять, но в далеких южных краях ждет моя разлюбезная, чьи черные глазки нередко наполнялись слезами от всех тех мерзостей, что адский демон изрыгал в адрес ее милого дружка. Я хотел бы стребовать плату за эти слезы раньше, чем смогу предстать с жалобой пред престолом Ветхого деньми!
– Харриет никогда обо мне не плачет, – сказал Каслрей, – но этот гордец и впрямь не знает ни чести, ни совести. И сердце мое, и взор возрадуются, если его повесят выше Амана![86]86
Эсф., 7: «Сказал Харбона, один из евнухов при царе: вот и дерево, которое приготовил Аман для Мардохея, говорившего доброе для царя, стоит у дома Амана, вышиною в пятьдесят локтей. И сказал царь: повесьте его на нем. И повесили Амана на дереве, которое он приготовил для Мардохея».
[Закрыть]
– И мои! – подхватил Торнтон. – За право выбить из-под негодяя лестницу я, так и быть, уступлю Эдварду Перси право накинуть ему на шею веревку!
– Что за нехристианские речи я слышу? – произнес благозвучный голос за спинами говорящих. – Джентльмены, вы когда-нибудь читали Библию или повторяли молитву Господню? Ваши кровожадные разговоры больше вредят вам, нежели дурному и жалкому человеку, против которого направлены. Небесный судия карает Нортенгерленда в его собственном разуме. Мысли предателя непрестанно бичуют его за содеянное. Чем предвкушать месть с животной радостью псов, бегущих по оленьему следу, вы бы лучше извлекли урок из горькой участи преступника.
Это говорил Уорнер. Он вошел в дорожном плаще, бледный и явно усталый, но в его глазах сверкал несокрушимый дух. Офицеры пылко поздравили министра с благополучным возвращением из опасной поездки в Витрополь. Каслрей, коснувшись его руки, спросил:
– Так вы, Уорнер, отпустили бы графа, попадись он вам в руки?
– Нет, я бы убрал его из этого мира как можно скорее, но достойным образом и дав ему возможность примириться с Богом.
– Вы уже виделись с герцогом после своего возвращения? – спросил Хартфорд.
– Нет, и хотел бы увидеться с ним сейчас. Я думал, он здесь.
– О нет, нет! Он за весь день не выходил из комнаты!
– Хм! – ответил Уорнер. – В унынии? Отлично. Так я и надеялся.
И с этими словами он отправился искать своего повелителя.
Уорнер мгновение помедлил перед входом в комнату, где, как он знал, находился Заморна. Все было тихо. Он постучал. Внутри раздались очень, очень легкие шаги. Дверь отворил эльф примерно трех футов ростом с изящной головкой в каштановых кудрях. Слабым детским голоском, но удивительно мелодично маленький привратник обратился к Уорнеру:
– Заходите, заходите. Я так рад, что Ардрах не захватил вас в плен. Только ступайте тише, папа спит.
Заморна разместился в библиотеке. По стенам стояли шкафы с книгами, мебель отличалась изысканной простотой. Герцог лежал на диване подле камина, вытянувшись во весь свой длинный, длинный рост; глаза были закрыты, руки скрещены на груди. Министр некоторое время разглядывал спящего монарха: его соразмерную внушительную фигуру, литые руки и ноги, скульптурную голову, изваянную по всем канонам красоты, густые темные волосы, оттеняющие кожу, которая (по крайней мере сейчас) дышала румянцем. И все же, несмотря на все внешние признаки отменного здоровья, Уорнер в эту минуту с неожиданной определенностью почувствовал то, о чем подозревал уже долгое время: это мощное дерево точит гниль, которая в ближайшие годы доберется до сердца. Обратив беспокойный взгляд к Эрнесту, министр сказал коротко:
– Разбудите вашего отца, милорд Гордон.
Мальчик залез на диван и, взобравшись отцу на грудь, зашептал тому в ухо. Герцог открыл глаза. Поцеловав Эрнеста, он снял его на пол, морщась, словно вес мальчика на груди причинил ему боль, потом встретился взглядом с Уорнером – и просветлел лицом.
– Я знал, что вы придете, Говард, – сказал Заморна. – Слышал ваш голос четверть часа назад. Так вы привезли документы?
– Да, и передал их секретарю вашей светлости.
– Они, полагаю, были в Уэллсли-Хаусе?
– Да, у герцогини. Она сказала, что вы просили бережно их хранить. Ее светлость, – продолжал Уорнер после недолгой паузы, – с большой тревогой о вас осведомлялась.
Фельдмаршальская суровость вновь проступила в смягчившихся было глазах герцога, возлежавшего на диване подобно исполину.
– Мне незачем спрашивать вас, как выглядит Мэри Перси, – глухо проговорил он. – Я знаю это лучше, чем вы можете рассказать. Она выглядит так, будто обречена всеми силами желать того, чего получить не может, – то есть бледна и худа, как бесподобный идеал усопшей красавицы. И что, Говард, она не спрашивала вас про письмо?
– Спрашивала, почти молила.
– А письма у вас не было, – продолжал его государь, затем с горьким смешком отвернулся и умолк.
Уорнер нервно заходил по комнате.
– Милорд, правильно ли вы поступаете? – вопросил он, резко останавливаясь. – Это вопрос между Богом и вашей совестью. Я знаю, что для спасения страны должно жертвовать благополучием и даже жизнью отдельного человека. В правительстве я готов отстаивать сомнительные средства к достижению благой цели. Я согласен проливать кровь и рушить семейное счастье, чтобы поразить предателя в сердце. И все же я человек, сир, и после всего, что видел в последние день-два, спрашиваю ваше величество со всей настойчивостью: неужто единственный способ добраться до сердца Нортенгерленда – пронзить грудь моей королевы?
– Уорнер, – отвечал Заморна, все так же не поднимая головы от дивана, – лишь две живые души в мире знают природу чувств, связавших меня и Александра Перси. С самого начала, наблюдая его маневры, я в глубине сердца поклялся: если он переступит через нашу дружбу, втопчет в грязь мои слова и мои жертвы, пустит прахом дело, ради которого я терпел зависть, соперничество и жгучую рознь меж теми, кто мне дорог; если он обратит в лед то, что огнем пылает в моей груди – я отомщу! Со всех сторон, кроме одной, его крепость надежно защищена. Он может бросать мне вызов, но я знаю брешь, уязвимую для моего копья. Я обмакну наконечник в яд, я всажу трепетное древко в его сердце – и помоги мне преисподняя!
– Она вам поможет, – холодно ответил Уорнер, – ибо, милорд, боюсь, Господь навеки от вас отвратится. Помните: люди могут так искусить Духа Святого, что Он нас оставит. Я вас не разубеждаю; я знаю, что ваша решимость неколебима, но мне горько думать, что неисправимый грешник – мой государь, что я служу [конец строки утрачен].
Печальная улыбка, скорбное напоминание о Заморне, каким тот бывал в минуты дружеской беседы, смягчила лицо монарха. Он протянул министру ладони, говоря:
– Троньте меня, Говард; я все еще мягкая плоть и кровь.
Мистер Уорнер стиснул их так, что кольца впились в тонкие пальцы, и, продолжая обеими руками сжимать руки монарха, проговорил с чувством:
– О, сир, что мне в вас? Я вам не родня, вы мне тоже. Вы стоите надо мной, а в человеческой природе ненавидеть высших. Я не питаю к вам ненависти. Участие – да. Глубокое участие. Я зависимый человек, имея у себя в подчинении воинов, говорю одному: пойди, и идет; и другому: приди, и приходит[87]87
Лк., 7:8.
[Закрыть]. Я имел слабость привязаться к чужаку, который пришел из далекого края в мои наследственные холмы и простер над ними власть, большую, чем моя. И меня без устали гложет мысль, что человек, который в этой жизни одарен талантами щедрее всех прочих, не имеет части среди избранников Божьих. Задолго до основания мира вы были причтены к осужденным вечному проклятию. Все ваши мысли и слова, весь склад вашего характера это доказывает. Когда вы умрете – а вы не созданы для долгой жизни, сир, – я прощусь с вами навеки. После того как ваше сердце перестанет биться, мы, возможно, никогда не свидимся!
И, торопливо сменив тон и манеру, Уорнер продолжил:
– В соседней комнате ждет дама. Насколько я понял, это жена офицера ангрийской армии. Она очень настойчиво просила аудиенции. Впустить ее?
– Как хотите, – ответил герцог, едва ли сознавая, что говорит.
Минут через десять после ухода министра упомянутая им дама вошла в комнату через внутреннюю дверь. Заморна уже поднялся с дивана и теперь стоял перед камином во весь свой немалый рост. Он равнодушно глянул на посетительницу, но его зоркие глаза быстро зажглись интересом при виде грациозной, по-юному стройной фигурки; платье, скромная пелерина, прелестная соломенная шляпка и дорогая горностаевая муфта довершали благородный и женственный образ. Дама сделала глубокий реверанс, одновременно поправляя вуаль, чтобы скрыть лицо. Рука ее дрожала. Выпрямившись, она оперлась на книжный шкаф у двери, и герцог заметил, что она трепещет с головы до пят. Самым ласковым голосом он пригласил даму подойти ближе и придвинул к камину стул. Та попыталась сделать шаг, но стало ясно, что если она перестанет опираться на шкаф, то упадет. Его светлость улыбнулся, немного дивясь столь странному волнению.
– Надеюсь, мадам, вас так напугало не мое присутствие, – сказал он и, подав даме руку, заботливо подвел ее к стулу.
Когда она немного успокоилась, он вновь обратился к ней, все так же ласково и ободряюще:
– Если не ошибаюсь, мистер Уорнер сказал, что ваш муж – офицер моей армии. Как его фамилия?
– Арчер, – обронила дама первое свое мелодичное слово.
– И вы хотите что-то попросить для вашего мужа? Говорите без страха, мадам, если ваше желание разумно, я его исполню.
Дама что-то ответила, но так тихо, что герцог ничего не разобрал.
– Пожалуйста, поднимите вуаль, мадам, – сказал он. – Из-за нее я вас не слышу.
Дама мгновение не шевелилась, затем решительным движением развязала узел, державший шляпку, и, сняв ее вместе с вуалью, бросила на пол. На миг его величеству предстало пылающее личико, которое тут же скрылось за водопадом кудрей и двумя белыми ручками со сверкающими на тонких пальцах перстнями. Повелитель Востока оторопел; он неплохо разбирался в красивых женщинах, однако не мог понять, почему очаровательная просительница дрожит всем телом. Он вновь спросил, в чем состоит ее просьба.
– Сир, – сказала наконец дама, – я прошу у вашего величества дозволения увидеть моего дорогого, дорогого мужа прежде, нежели он навсегда меня покинет.
Она вскинула голову, отвела с лица золотистые кудри, устремила кроткие карие глаза, наполненные слезами, на короля, который под их взглядом залился пунцовым румянцем. Сердце монарха стучало все сильней и сильней, пока его биение на стало видно по тому, как вздымается могучая грудь. Он словно окаменел, стоя перед дамой и слегка склонившись над ней: невыразимая искра возникла и разгоралась в его глазах, кровь прихлынула к щекам, а лоб побледнел от мрачной, страшной, отчаянной мысли. Мэри стиснула руки и ждала. Она не знала, что возьмет верх – любовь или гнев, но видела, что эти чувства борются меж собой. Миг – и томительной неопределенности пришел конец: грозовая туча полыхнула электрическим разрядом бешенства! Заморна отвернулся от своей герцогини, распахнул дверь, и по Ангрия-Хаусу прокатился голос, требующий Уорнера, – голос, трубный по силе и рокочущий, как барабан. Прежде чем в человеческих силах было поспеть на зов, он повторился – требовательным, заносчивым, страшным тоном деспота, доведенного до исступления: «Уорнер!» Министр был в гостиной со штабными офицерами. Все слышали крик, ни от кого не укрылся перепуганный вид Уорнера. Пробормотав: «Боже, что на него нашло!» – министр поспешил в библиотеку. Через минуту он уже шагнул через порог, машинально закрыл и запер дверь. Глаза короля горели не прометеевым огнем, в них сверкали молнии.
– Как вы могли привезти сюда мою жену, хотя знали, что я охотнее заключил бы в объятия демона? Вам известно, какого труда, каких мук стоило мне мое решение, известно, в чем оно состоит: если ее отец пойдет против нас, я позволю ей умереть. Чего ради вы губите все и заставляете меня вновь проходить через те же терзания? Вы не можете не понимать, что эта умственная пытка сокращает мой срок на земле – и без того короткий, как вы сами сказали здесь час назад. Вы знаете, что я отмечен роковой печатью болезни, которая свела в могилу мою мать. Знаете, как я любил Перси и чего мне стоило послать его к черту! Взгляните на его дочь! Неужто я должен сносить ее обожание и мольбы? Вы отняли у моей решимости всякий смысл, но я буду стоять на своем из чистого упрямства. Оставьте меня, Уорнер. Пять минут назад я готов был вас застрелить. Я был в помрачении ума, это как закатывать на гору камень: Сизиф выбрался на вершину, мышцы сводит боль, и ему кажется, что он не мог бы повторить свой подвиг. Теперь я немного успокоился; оставьте меня!
Уорнер, чью ангельскую философию не сильно пошатнул этот ураган, готов был задержаться и прочесть его светлости короткую проповедь о том, как дурно поддаваться страстям, однако молящий взгляд герцогини убедил его выйти молча.
Мэри осталась с глазу на глаз с мужем. Сердце ее замирало от сладкого ужаса. Герцог не сказал ей ни одного резкого слова, и даже напротив – кое-что из услышанного наполнило ее радостным волнением. Находиться один на один с Заморной в час его гнева было страшно, однако куда лучше, чем за сто двадцать миль от него. Герцог смотрел в ее прекрасное бледное лицо, пока не почувствовал, что в мире нет ничего и вполовину столь для него дорогого. Он сознавал, что она так исхудала в тоске по нему. Польщенный, что любовь заставила ее преодолеть столько преград и опасностей, он пылко бросился к Мэри, и вскоре она уже трепетала от жара его ласк, как минуту назад трепетала от страха перед его гневом.
– Я приму те несколько часов счастья, что ты мне подарила, – говорил он, пока она обнимала его и называла своим обожаемым Адрианом, – однако твои слезы и поцелуи, твоя пьянящая красота не умерят моей решимости. Я оторву тебя от своей груди, моя обворожительная роза, верну в отцовский сад. Я должен так поступить, он меня вынуждает.
– Мне все равно, – сказала герцогиня, упиваясь кратким мгновением и отворачиваясь от темного будущего к лучезарному настоящему, заключенному для нее в Заморне. – Сейчас я так же счастлива, как перед нашей разлукой, даже счастливее, ведь тогда ты должен был выехать затемно, а сегодня у нас впереди много часов. Но если ты разведешься со мной, Заморна, неужели ты никогда, никогда больше не возьмешь меня к себе? Неужто я обречена умереть до того, как мне исполнится двадцать?
Герцог молча смотрел на Мэри, не находя в себе сил отнять у нее последнюю надежду.
– Пока худшее еще не произошло, и остается шанс, что и не произойдет, но если, милая, я сниму с твоего прекрасного чела корону, которую возложил на твои шелковистые кудри в день нашей коронации… если ты должна будешь уехать в Олнвик – не отчаивайся. Однажды лунной ночью, когда ты меньше всего будешь этого ждать, Адриан свистнет у тебя под окном. Выйди к балюстраде, и я подхвачу тебя на руки. И с тех пор, пусть у Ангрии не останется королевы, а у Перси – дочери, Заморна не будет вдовцом, хоть бы весь мир так его называл…
– Адриан, – проговорила герцогиня, – насколько вы другой, когда я вижу вас так близко; вы совсем не кажетесь суровым, когда я рядом, могу касаться вас и смотреть вам в глаза, а вот издали вы такой недосягаемый; о если бы мой отец был сейчас к вам так же близко, как я, или почти так же, но не совсем, потому что я плющ, обвивающий вас, он – дерево, растущее бок о бок. Будь он здесь, в этой самой комнате, уверена, события приняли бы иной оборот.
Что ответил Заморна, мне неизвестно, но он [угол рукописи оторван]. Не знаю, когда герцогиня вернулась в Уэллсли-Хаус, но сейчас она там.
29 апреля 1836
Это все-таки случилось! Не думал я, что такое увижу. Вот так Непобедимый! Прозвище обернулось насмешкой. Впредь никто да не гордится статной фигурой – она не заменяет мозгов. В конце концов, разница между осанкой и осанной больше чем в одной букве. Люди начинают презирать торопливое Солнце, закатившееся до девяти часов утра, и спрашивают друг друга: может, это была просто свеча-переросток? Дамасский клинок, что должен был их защищать, хрясь! – и переломился; теперь они гадают, не картонный ли то меч арлекина? «Дамы и господа, заходите взглянуть! Александр наших дней сидит здесь в цепях! Всего шесть пенсов для взрослых, три с половиной пенни для детей и нянь! Вот перед вами восточный Бонапарт, юный Цезарь, Ганнибал, Сципион Африканский, Пирр, Помпей, Карл XII, Великий Фридрих Левантский – в затертом черном сюртучишке и крапчатых панталонах, словно спившийся полковой капеллан; в одной руке у него трубка, в другой – старый «Армейский вестник», а жидкость в стакане рядом с его локтем – джин. “А теперь, сударь, хватит рассиживаться, встаньте-ка и расскажите публике, как, подобно мальчишке, пустившемуся вплавь на бычьем пузыре, вы опрометчиво плыли по морю славы, покуда ваша чрезмерно раздутая гордость под вами не лопнула! Давайте-давайте!” Голос у него, господа, не тот, что прежде, охрип от джина и неудач. “Говорите четче, сударь, так не годится, это просто астматическое сипение. Извольте постараться, а не то…”» – звук удара, занавес. Не правда ли, читатель, милая сценка? Как славно, что молния сбила с соборного шпиля золотой шар и теперь мы можем играть им в футбол! Нижеследующий отрывок взят из «Уорнерского компаса»:
«Мы не знаем, в какой мере ответственность за недавние кровавые события на Востоке несет номинальный предводитель бунтовщиков. Из самых надежных источников нам стало известно, что в последние месяцы его светлость был non compos mentis[88]88
невменяем (лат.).
[Закрыть] и не мог отдать ни малейшего приказа; его всегдашнее сумасбродство, выражавшееся подчас в самой нелепой и возмутительной форме, окончательно перешло в слабоумие. Военные советники герцога всячески скрывали недееспособность своего вожака, отдавая указания якобы от его имени».
А вот что пишет [уголок рукописи оторван] «Глобус»:
«Нам представили историю Александра Великого. Грубые и невежественные афинские скоморохи Шекспира отыграли «Сон в летнюю ночь»; как ни стыдно потешаться над смесью комического и скотского, мы бы, наверное, хохотнули разок-другой, но зрелище всеобщего разрушения, реки крови и мысль, что ворота войны не только распахнуты, но и затворены человеком, которому и самому место на галерах, обращают нашу веселость в кипучее возмущение».
Напоследок приведу цитату из «Фрипортского Гермеса»:
«Если судьбу разбитого бунтовщика придется решать маркизу Ардраху, мы надеемся, что благородный муж не даст праведному гневу против зачинщика беспорядков возобладать над великодушным снисхождением к жалкому безумцу. Мы убеждены, что экс-король Ангрии не отвечает за свои поступки. Природная мстительность, бессильная жестокость и непостоянство отвратили от него даже ближайших родственников, а непомерно раздутое тщеславие, о котором нам стыдно даже вспоминать, привело к делам, изуверством, гнусностью и бессмысленностью затмившим преступления Нерона; со всеми этими качествами его светлость Артур Август Адриан соединяет скудоумие, голландскую тупость, холуйскую пустоголовость и полную скотскую бесчувственность, что разом лишает его способности самостоятельно замышлять зло и делает игрушкой в руках людей, наделенных более острым умом и почти столь же порочной натурой. Первая часть его характера, как мы сознаем, подталкивает благородный и чистый ум нашего премьера к тому, чтобы немедля вынести смертный приговор, вторая, будем надеяться, взывает к человеколюбивому сердцу, требуя пощадить человека, столь ущербного по своей природе, и до конца жизни оградить того от насмешек света, упрятав в какой-нибудь приют для душевнобольных, где расходы по содержанию несчастного лягут наименьшим бременем на казну и где сам он получит время и возможность для покаяния, в коем так сильно нуждается».