Текст книги "Заклятие (сборник)"
Автор книги: Шарлотта Бронте
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)
Шарлотта Бронте
19 октября 1834 года
Следующая песнь принадлежит перу того неизвестного автора, коему мы обязаны гимнами «В трубы трубите громко над Африки волной» и «Придите, герои»[68]68
Генри Гастингс, ангрийский поэт (литературная маска Брэнуэлла).
[Закрыть].
Ура Близнецам! Бесценный дар!
Ваш блеск отразил голубой Калабар!
От востока до запада мир озарен
Сиянием ваших гербов и знамен.
И ветер, ликуя, разносит слова:
В Риме король – но в Ангрии два!
Рода царственного чада!
Вас приветствует народ.
Не в печальный час заката
Совершился ваш приход;
В ночь планета не склонялась,
Тьма, густея, не взбиралась
На беззвездный небосвод;
Но когда явился нам
Новой Ангрии рассвет,
И яснеющим холмам
Первый луч послал привет,
И в преддверии чудес
На прозрачной тьме небес
Пламенный оставил след.
В позлащенных солнцем кущах
Свежий ветер шелестит,
В водах, с горных круч текущих,
Луч преломленный дрожит,
Словно бы земля, богата,
Возвращает небу злато
И за все благодарит.
Принцы! Вы проснулись к жизни,
Чтоб триумф отца венчать,
Чтоб в ликующей отчизне
Арфам петь, рогам звучать,
Чтоб Атлантике суровой,
Вечно юной, вечно новой,
Кликам славы отвечать!
Ангрии счастливый бриз
Первым вы вдохнуть должны.
Мощь и радость собрались,
Охраняя ваши сны.
Слава детям короля!
Обновляется земля
В росах царственной весны.
Дивного отца сыны!
Мощь его пребудет в вас.
Если же опять войны
Грозный грянет час,
Все атаки отобьем,
Стяг победы разовьем,
В небе Ангрии родном
Пламень не угас.
Царствуй же, внушая страх,
И в народах, и в сердцах!
Пусть твоих побед в морях
Пронесется глас!
Ура Близнецам! Бесценный дар!
Ваш блеск отразил голубой Калабар!
От востока до запада мир озарен
Сиянием ваших гербов и знамен.
И ветер, ликуя, разносит слова:
В Риме король – но в Ангрии два!
Крестины и представление
Вчера состоялись крестины и официальное представление близнецов. Я присутствовал на обеих церемониях. Таинство крещения совершалось в соборе Троицы и являло собой впечатляющее зрелище. Приделы и неф заполнила знать и мелкопоместное дворянство Адрианополя. Широкое пространство перед купелью окружили гвардейцы. Когда процессия вступила в собор через северную дверь, хор и орган возгласили «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром; ибо видели очи мои спасения Твое»[69]69
Лк., 2:29.
[Закрыть].
Великолепную процессию возглавляли их королевские высочества герцог и герцогиня Фидена, за ними в надлежащем порядке следовали остальные восприемники. По мере продвижения процессии гвардейцы расступались. Прелаты приблизились к купели, и в это мгновение орган зазвучал громче и ниже, а голоса хористов взвились в торжественном ликовании.
Участники церемонии медленно заняли свои места. Заморна и Фидена встали бок о бок. Первый был почти так же задумчив и мрачен, как и его друг. Постепенно низкий гул затих.
Глубокий выразительный голос Стэнхоупа начал службу. Затем, блистая великолепием нарядов, Зенобия, графиня Нортенгерлендская, и леди Мария Перси приблизились к купели, прижимая к груди юных соискателей, жаждущих войти в лоно святой церкви. Две величественные красавицы преклонили колени на мраморных ступенях купели, передавая драгоценную ношу доктору Портеусу и доктору Уорнеру.
Внезапно стало очень тихо, орган молчал, толпа замерла. Не могу выразить, что я почувствовал, когда слабый крик младенца, которого Стэнхоуп обрызгал освященной водой, и шушуканье дам-восприемниц, получивших обратно своих перепуганных агнцев, раздались посреди величественного собора. Неописуемый, но очень торжественный момент. Двенадцать крестных, произнеся слова отречения от сатаны и сочетания со Христом, опустились на колени для молитвы – джентльмены, обнажив головы, дамы, преклонив плюмажи. Затем они встали, и шорох их одежд потонул в многоголосом рокоте, с которым Гринвуд обрушил на слушателей «Тебе Бога хвалим, Тебе Господа исповедуем. Тебе превечнаго Отца вся земля величает». Когда орган стих, процессия двинулась вдоль алтаря к южному порталу.
На пять часов пополудни назначили официальное представление. Для церемонии был избран Салдана-парк – просторный луг за дворцом Заморна. Уже в половине третьего покатые берега превратились в многолюдный амфитеатр, а ширь реки напротив дворца во множестве усеяли лодки и баржи. В воротах парка стояли часовые, а легкая кавалерия поддерживала порядок в толпе, что было более чем кстати, ибо по приказу его величества для угощения гостей откупорили двадцать бочек с крепким элем по восемнадцать галлонов каждая.
Не было недостатка в оркестрах, алых стягах и лентах, а нестройный хор то и дело затягивал «В трубы трубите громко над Африки волной» и «Придите, герои».
День выдался погожий и ясный. Мягкое осеннее солнце сияло на небосклоне, свежий ветерок развевал яркие знамена и раскачивал верхушки деревьев, что подобно островам высились над колышущимся людским морем. Неумолчный гул Калабара терялся в реве толпы, заполонившей его берега. И посреди этого оживления молчаливо возвышалась мраморная громада дворца, являя собой образец внешнего спокойствия. Но впечатление было обманчиво – внутри, среди роскоши и великолепия, царили оживление и суета. Там собралась адрианопольская знать во всем блеске аристократического величия и восточной роскоши.
Часы на ратуше пробили пять пополудни. Ангрийцы, со свойственной им горячностью, отозвались нетерпеливым гулом. Наконец парадные двери распахнулись, и перед толпой предстал огромный зал приемов, заполненный высокородными и блистательными гостями. Эдвард Перси со своей ослепительной женой возникли на пороге. Вслед за ними показалась статная фигура графини Нортенгерлендской, воплощение женственной величавости. Рядом стояли леди Хелен Перси, виконтесса Каслрей, граф Арундел, Джулия Монморанси, леди Сесилия Перси и прочая, и прочая.
Тщетно выглядывал я среди джентльменов лорда Нортенгерленда. Впоследствии Бритвер сообщил мне, что, мучимый жестокой меланхолией, его милость весь день провел, запершись в пышных и мрачных покоях Нортенгерленд-Хауса.
Не успели распахнуться парадные двери, как сбоку отворилась маленькая боковая дверца. Две высокие темноволосые дамы, София и Френсис Грэм, выскользнули оттуда и, миновав колонны вестибюля, остановились между громадными центральными опорами. Затем, стоя неподвижно, вытянули руки, предъявив толпе крошечные создания в белых летящих платьицах. Огромные карие очи сияли из-под белоснежного облака страусовых перьев. Странное, почти дикое впечатление производили эти огромные глазища на нежных детских личиках.
Ангрийцы приветствовали царственных младенцев несмолкающим ревом бесчисленных глоток. Оркестры заиграли, взвились в воздух знамена. Силуэт с пышными перьями на голове возник на фоне распахнутых дверей дворца, «сынов человеческих выше»[70]70
Джон Вильсон. Вечер в Фернесском аббатстве.
[Закрыть]. Стремительно сбежав по ступеням, человек с плюмажем встал посреди луга.
– Полюбуйтесь, ангрийцы, кого послали вам небеса! – воскликнул Заморна, показав на сыновей. – Они такие же ваши, как и мои. С рождения я посвящаю их вам. Произведенные на свет во имя Ангрии, они должны жить ради ее славы и, если потребуется, умереть за нее. Я люблю их не потому лишь, что в жилах младенцев течет моя кровь, а на костях – моя плоть, или та, что мне дороже моей, но за их связь с землей, солнце которой ныне сияет над ними. Ангрийцы, я бы с радостью позволил каждому из вас обнять и благословить моих сыновей, но, поскольку это невозможно, передаю их в руки вашего достойного представителя, и в его лице Ангрия приветствует своих принцев!
Он развернулся и подошел к кормилицам. Полагаю, наследники Заморны впервые видели внушительную фигуру герцога так близко, ибо при его приближении испуганно прильнули к своим защитницам, безмолвно взирая на отца. Он улыбнулся и, склонив голову, увенчанную гордыми траурными перьями, над одним из близнецов – полагаю, Виктором Фредериком, – поцеловал его, еле слышно пробормотал что-то и с нежностью прижал сына к груди.
Крошечное создание не выразило неудовольствия. Напротив, заулыбалось всеми ямочками на щеках.
– Пусть мистер Джон Керкуолл приблизится, – повелел герцог. Указанный джентльмен повиновался.
– Поскольку вы, – продолжил его светлость, – являете собой истинное воплощение Ангрии, самую суть ее надежд и чаяний, я вверяю вам моего сына и наследника. Пусть же с поцелуем того, кто избран представлять всех ангрийцев, он впитает в себя благородный дух этой земли!
Не суди строго, читатель, но тут мой рассказ обрывается. Заморна поднял сына, и в это мгновение я, наблюдавший церемонию из дворцового окна, вытянул шею, потерял равновесие и сверзился вниз с высоты в двадцать футов. Меня сочли убившимся насмерть, и до следующего утра я пролежал в полном бесчувствии. Прошу простить меня за этот пробел в повествовании.
Ч.А.Ф. Уэлсли
14 октября 1834 года
Текущие события
[71]71
© Перевод. Е. Доброхотова-Майкова, 2012
[Закрыть]
Всякому его ремесло: кузнецу – наковальня, портному – иголка и ножницы. Пусть Ричтон[72]72
Ричтон, граф, он же сэр Джон Букет – прославленный историк, посол Витрополя в Ангрии, верный соратник Заморны, одна из литературных масок Брэнуэлла.
[Закрыть] займет место на военном или мирном совете, пусть изобразит в полный рост сановников за массивным круглым столом черного дерева, стонущим от груза государственных документов. Пусть опишет гнев и раздумье, заносчивость и презрение на лицах великих мужей – пусть умело живописует армейский мундир и суровую решимость одного, контраст между штатским платьем и властной повадкой другого, пусть своим колдовским пером вызовет к жизни огромный зал, где зеркала по стенам отражают склоненные над столом фигуры, которые то совещаются, то яростно спорят; пусть, оживленные его мастерством, зазвучат со страницы отдельные голоса во всем богатстве их меняющихся интонаций: уверенная басистая скороговорка Эдварда Перси, гипнотическое журчание Говарда Уорнера. Пусть покажет нам все выразительные мелочи, придающие рассказу истинное правдоподобие: носовой платок, красивым жестом вытащенный из кармана в пылу перебранки, щелчок открываемой табакерки, быстрый взгляд на часы, когда по остекленевшим глазам владельца видно, что мысли его заняты отнюдь не вопросом, который час. Каслрей машинально поправляет галстук или цепочку – он целиком захвачен спором о важных делах страны, но в непроизвольных движениях сквозит его щегольская натура. Арундел приглаживает белокурые локоны, словно перед зеркалом, продолжая самозабвенно и пылко отстаивать некую меру, за которую ратует его партия. Торнтон, распалясь, забывает свой любимый провинциальный говорок, и вот уж речь генерала – чистая и звучная, если не считать редкого присвиста северного ветра, – неотличима от речи его ненавистного и ненавидящего брата. Пусть Ричтон изумит нас этим всем, и пусть Гастингс[73]73
Майор Генри Гастингс, молодой ангрийский офицер, поэт и военный хронист, литературная маска Брэнуэлла.
[Закрыть] ознакомит нас с терминологией и тактикой войны, пусть всколыхнет нам душу воинственными и сладостными напевами своей родной Ангрии. Пусть проведет нас вдоль ее величавых рек – не по лугам вдоль недвижных заводей, но через обители цапель, выпей, оляпок, кроншнепов и куликов, обрамленные осокой, камышом и ползучим пыреем, пусть покажет нам Калабар или Этрею (дикую Этрею, чьи бурные волны, бегущие к океану, и сейчас окрашены кровью негров) при луне; первый из них – царственный поток, омывающий белые стены молодой и прекрасной столицы Востока, струящийся меж оборонительных фортов, что с обоих берегов смотрят в его глубины, словно завидуя свету небес, отраженному в белой пене и темном зеркале бегущей воды.
Вторая… Ах, вторая – черна от тени склоненных над нею кустов, от торфяных болот, и когда в бурю или в покойную летнюю ночь мы с Гастингсом стоим на берегу бивуаком, мысль о чернокожих людях-крокодилах в зарослях высокого камыша не дает нам смежить глаз. Пусть Гастингс поведает о Газембе, покажет нам вооруженную до зубов челядь и бандитское окружение Энары, его солдат, офицеров в генеральской ставке – интриганов и честолюбцев, гуляк и удальцов, блестяще образованных умников. Генерал лорд Хартфорд, много путешествовавший, знающий мир, светский джентльмен и отчаянный рубака, чванный аристократ, снисходительный к миру в целом, но дерзкий, когда речь идет о его ангрийских правах, законченный распутник, как видно по изгибу губ и рябому лицу, однако человек слова и чести, по-феодальному убежденный в значимости рождения и касты, твердый и верный в служении королю, щедрый с послушными, жестокий с непокорными, добрый к безропотным низшим, завистливый к равным, не признающий никого выше себя иначе как по званию, зато в этом случае готовый подчиниться легко и без обиды, пригожий, но с уродливым шрамом на лбу, своего рода ангрийский Велик-сердцем[74]74
Во второй части «Пути паломника» Джона Беньяна – отважный герой, сопровождающий Христианку и ее детей на пути к Небесному граду.
[Закрыть] на поле брани и в совете. Пусть Гастингс покажет нам Хартфорда и таких, как Хартфорд, ибо в Ангрии их немало, пусть откроет для нас покои, где они встречаются и беседуют, дворы, звенящие от подкованных железом башмаков, когда они проходят, по одиночке или плечом к плечу, – дворяне и сквайры Востока, рожденные от первой крови земной[75]75
У. Вордсворт. Не думайте, что Англии свобода…
[Закрыть], чья речь груба, а в зычных голосах слышны здоровье и натиск. Быть может, заутра сражение, быть может, закат спокоен и величав; мысли о смерти и торжественность вечернего неба заставили удальцов позабыть свои шумные забавы; прислонясь к парапету бастиона, они молча слушают, как играют над Этреей полковые оркестры. Да, Гастингс, мы отчетливо слышим музыку – она льется с твоих страниц. Родные напевы, которые ни офицер, ни рядовой не променяют на лучшую итальянскую оперу. У каждой из семи провинций – своя мелодия, по большей части бравурная, но там и тут пронизанная первозданным буйством, трогающим сердце соотечественников. «В трубы трубите громко над Африки волной»[76]76
Гимн Ангрии, сочиненный Генри Гастингсом в подражание «Победной песни Мариам» Томаса Мура («Бейте в тимпаны громко…»).
[Закрыть] – великолепно! – однако стоп, мысли о Гастингсе увлекли меня не туда. Пусть граф и майор повествуют о подобных материях, они – орлы, им – эта широкая дорога, они мчат на украинских скакунах[77]77
Украинских скакунов Шарлотта позаимствовала из поэмы Байрона «Мазепа».
[Закрыть], им и преследовать эту благородную дичь. Я – вороненок, мне уютно средь черных гнезд над старинными усадьбами Африки, я не уйду на своих двоих за пределы дворянских угодий. Покуда Торнтон, кутаясь в меховой рокелор, сидит у походного огня, обсуждает полковой рацион, слушает завывания ветра и шипение падающих в костер дождевых капель; покуда он скучает по своей молодой женушке, по ненаглядной Джулии, жалея, что не может накрыть ладонью ее белую и теплую ручку, не может увидеть, как она со смехом прячет колдовские карие глаза от его орлиного взгляда, я стою рядом с Джулией в ее комнате и наблюдаю, как она одиноко смотрит в пылающий камин, подперев очаровательную головку белой, как мрамор, рукой. Пламя камина окружает ее сиянием, лоб прижат к ладоням, черные кудри рассыпались по коленям, шелковый подол складками лежит на лилово-зелено-алом ковре. Она тоже мечтает, чтобы Торнтон, ее отважный и прямодушный Торнтон, был сейчас здесь. Ах, если бы он перенесся к ней. Она бы позволила ему приникнуть усталой головой к ее кружевной мантилье, что окутывает шею и плечи, ниспадая на яркий шелковый рукав. Она бы коснулась коралловыми губками его сурового открытого лба; но как бы она мучила, как дразнила мужа, окажись он рядом! Впрочем, гордое сердце Джулии бьется в груди настоящей Уэлсли. Она не умеет грустить долго. Миг уныния прошел; она вскакивает с низкого табурета и через мгновение уже сидит за великолепным инструментом в нише, ее пальцы пробуждают богатую мелодию струн, и голос – не ангела, а прелестной молодой женщины – чистый и звучный, пробивается сквозь бурную музыку, словно луч сквозь озаренные солнцем мятущиеся облака.
Легкие руки, веселый нрав,
Славный Мадрид – мой дом.
Волосы – черная мгла, что луну
Прячет в небе ночном.
Не голубая кастильская кровь
В жилах течет у меня:
То мавров непокорный дух
Бьется струей огня.
Все же я знатных многих знатней:
Предки мои в веках
Гранадой правили и страной
Вождям христиан на страх.
Но что мне предки, что мне род?
Я вольна, и я весела;
Очи и кудри черным-черны,
Кожа белым-бела.
Звенит гитара под рукой
Ноги порхают, кружась,
Живость и резвость в танце манят,
В песнях любовь и страсть.
Испанских ясных небес синева,
Жаркого солнца лучи
Музыкой полнят меня, и она
В сердце моем звучит.
Блаженный час, когда рассвет
Глядит в мое окно;
Когда закатным янтарем
Оно озарено;
Когда навес зеленых лоз
Осеребрит луна
И улыбнется мне с высот,
А я лежу без сна;
Когда же ветр с небес дохнет
На мой смиренный кров,
Час благодатный настает:
И звезды, и любовь!
Песня как нельзя лучше подходит исполнительнице, и Джулия поет в манере, которая смягчает даже критическую строгость ее грозного кузена. Он находит ее красивой женщиной – одной из самых красивых в Африке. Как-то она пела эту самую балладу, а он смотрел на нее весьма одобрительно. Читатель, я так ничего и не написал. Я хотел бы попасть в какое-нибудь определенное сюжетное русло, но не могу, мой разум – словно стеклянная призма, полная цветов, но не форм. Тысячи оттенков переливаются, и если бы они сгустились в цветок, птицу или драгоценный камень, я изобразил бы тебе картину, я чувствую, что сумел бы. Передо мной мелькают несколько сцен, и вот наконец мне удается их различить. Сперва это гостиная в Элрингтон-Холле, за широкими окнами сверкают на солнце бурные волны. Одно из них открыто: перед ним графиня, она задумчиво откинулась в кресле, ветер из сада овевает ее лицо, колышет смоляно-черный плюмаж и кудри. На ковре рядом с нею лежит оброненное письмо. Эту сцену вытесняет что-то иное, громоздкое: глаз постепенно различает мощеный двор, темное здание серебрится в свете луны. Это дворец Ватерлоо. Тихо, я ничего не слышу, одиноко, я вижу лишь стены и арки, каменные статуи и гранитные плиты – бесполезная картинка, только временами за колоннами мелькает что-то светлое, похожее на вуаль. Слух различает легкие шаги; я чувствую, что-то происходит, но не знаю что. Двор под луной исчез. Полдень, я беседую с Гринвудом Пискодом в его комнате Уэллсли-Хауса; круглый стол завален газетами, между нами – холодная курица и бутылка отличного французского вина. Служитель ее светлости делится со мной множеством анекдотов о придворных скандалах, похваляется своей значимостью, показывает свои заметки в газетах. Звонит колокольчик, Гринвуд торопливо вскакивает. Исчезают и он, и его комната. Вернемся к первой сцене в моем списке: это Элрингтон-Холл, поспешим же туда скорей.
Ночь, все часы пробили двенадцать, все свечи и камины потушены, в доме никого, кроме хозяйки, – как в прошлую и предшествующие ночи. Зенобия, проходя по комнатам, думает, какой заброшенностью веет их темнота и тишь. Медленнее обычного она поднимается по лестнице в опочивальню с намерением лечь, ибо ей тягостно сидеть одной и гнать мысли, смиряющие гордость и вгоняющие в уныние. Она весь день пробыла без общества, а это не способствует уверенности в себе; всегдашняя царственная заносчивость сошла с ее лица, волосы отчасти развились и выбились из прически. На графине нет никаких украшений: ни плюмажа, ни цепочки с крестиком. Однако теперешний облик – скорее суровый, нежели печальный – ей даже идет. Она переступила порог гардеробной. Почему она медлит? Почему удивленное выражение на ее лице сменилось каким-то другим, непонятным, отчего прекрасные губы приоткрылись и всколыхнулся великолепный бюст? В святилище графини все, как должно быть: свечи зажжены, огонь в камине пылает жарко, на туалетном столе – зеркало, несессеры открыты. Бархатные занавеси на окнах – словно надгробный покров, комнаты наполняют свет, тишина и благоухание. Однако помимо них тут есть кто-то более материальный. Высокая тень дрожит на стенах и потолке – вглядись: это человек! мужчина! джентльмен! Да! Кто-то в черном прислонился вон к той шифоньерке; у него белый лоб и тонкий изящный нос, руки сложены на груди, взор дерзко устремлен на грозную графиню. Преодолев столбняк, Зенобия закрыла дверь, затем молча прошла к камину и уставилась в огонь. Через мгновение она обернулась и глянула на пришельца, словно проверяя, по-прежнему ли тот здесь. Он и впрямь был здесь, но сменил позицию, так что теперь стоял совсем близко к ней. Слово «Перси» сорвалось с ее губ и блеснуло в ее глазах; черные и гордые, они тем не менее просияли теплой готовностью простить, не дожидаясь оправданий. Граф подошел, глянул на жену и сказал:
– Моя дорогая Зенобия, когда вы взволнованны, то выглядите очень интересной, почти как… – он помолчал и закончил с легким смешком: – почти как Луиза Вернон.
Трепещущий свет в очах Зенобии погас, но – о! как он вспыхнул снова! Как она вырвала руку из аристократических пальцев супруга, стиснувших было ее ладонь!
– Милорд! Я уроженка Запада! Наследница Генри Элрингтона из Эннердейла и внучка дона Хуана Луисиады. Я не позволю меня оскорблять – клянусь жизнью! – воскликнула графиня, неосознанно употребляя оборот из лексикона своего мужа. – Я готова была простить вас и полюбить снова, поскольку вы так бледны, так измождены, но теперь этому не бывать… поскольку вы упомянули Луизу Вернон. Я думала, вы устали от своего фальшивого отдохновения и вернулись к истинному.
– Да, моя графиня, – отвечал граф, глядя, как она взволнованно расхаживает по комнате. – Более покойного места я не видал в жизни. Вы, Зенобия, само умиротворение.
– Он одержимый! – проговорила его жена. – Я вижу, что он безнадежно пресыщен и охвачен тоской, однако пена его отчаяния взлетает тем выше, чем стремительнее несется поток.
– Святые слова! – воскликнул Перси. – Воистину ваше сиятельство зрит в корень! Я пресыщен полуфранцузскими-полуитальянскими и совершенно райскими прелестями моей обворожительной Луизы – ее ласками, ее мелодичным голосом, ее будуаром, обставленным слишком роскошно, слишком безукоризненно, ее живой умненькой дочерью (от меня, к слову), истерзан ее желанием единолично владеть моей бесценной особой и ревностью к тем, на кого мне вздумается взглянуть; напуган (вы же знаете, у меня слабые нервы) ее привычкой закатывать буйные сцены. Я уже надеялся, что она, как обещала, убьет меня или себя, но этого не произошло, и я отбыл, не прощаясь, в очень странном состоянии духа, практически не в себе, позабыв, что предпочитаю закрытые экипажи, снятые заранее гостиничные номера и тому подобное. Не знаю, как я добрался сюда один, без Джеймса Бритвера, и когда наконец я вхожу в дом после, как говорят в газетах, почти трехмесячного отсутствия, моя жена вместо ласкового слова начинает пересказывать мне свою родословную.
Зенобия слушала эти легкомысленные разглагольствования печально и даже с некоторой тревогой. Муж, угадав ее мысли, промолвил:
– Скажите, моя кастильская графиня, а вы уверены, что ваш отец и впрямь Генри лорд Элрингтон? В юности я немало слышал о донне Паулине. Утверждают, что она была придворная красавица, каких нынче не сыщешь, и что этот негодяй из Грассмира, этот Маккарти долгое время склонялся перед ее алтарем. Вполне возможно, что вы – его дочь, а значит – побочная тетка Заморны.
Зенобия с необычным для нее спокойствием расчесывала перед зеркалом волосы, словно собиралась отойти ко сну. Она молчала. Граф продолжал:
– Кстати, разговор о тех временах напомнил мне о некоем Александре Перси. Годы почти стерли его из моей памяти, но в одном я уверен: он не был столь безнадежно скорбен головой, как нынешний всесильный граф Нортенгерлендский. Зенобия! Что означает ваш взгляд? Он означает, что вы считаете меня безумцем. – Он подошел ближе, положил руки на плечи жене и глянул на нее с самым печальным выражением. – Не стану уверять, что я повредился в уме, или много страдал от людской несправедливости, или безнадежно отчаялся; по правде сказать, мне всего лишь тошно жить. Однако… однако, миледи, это худшее из несчастий. Я изо всех сил тщился обрести хоть миг покоя и удовлетворения, но понял, что не могу. Луиза мне противна, я ненавижу Францию, Африка мне осточертела, Эдем-Коттедж, вилла в Сен-Клу, Олнвик и Элрингтон-Хаус внушают равное отвращение.
– Тогда, – проговорила графиня, быстро оборачиваясь, – привяжите свой разбитый корабль ко мне; у меня довольно твердости и верности, чтобы стать вам надежным якорем. Доверьтесь мне!
Мгновение Нортенгерленд смотрел на нее так, будто и впрямь обрел тихую гавань, затем рассмеялся.
– Другими словами, миледи, – промолвил он, – привязать себя к вашей юбке. Я мог бы поддаться – но тут меня посетила нежданная мысль. Есть еще область, которую я не испробовал. План, родившийся у меня в голове, гадок, ничтожен и достоин порицания, то есть идеально соответствует моим нынешним чувствам. Доброй ночи, Зенобия!
Графиня не ответила – она не могла говорить; однако резкий звон и сверкающие осколки разлетевшегося вдребезги зеркала вполне выразили ее состояние.
Риво! Знакомо ли тебе это имя, читатель? Думаю, нет. Тогда слушай. Это зеленый, очаровательный, тихий уголок на полпути между Ангрией и подножием Сиденхемских гор, под сенью Хоксклифа, на самом краю тамошних королевских угодий. Маленькое крыльцо обрамляют шпалеры, на которых все лето цветут розы. В хорошую погоду дверь всегда открыта, и виден просторный коридор; в его дальнем конце начинаются низкие белые ступени с ярким ковром посередине. Здесь нет сада, только лужайки, розовые кусты и несколько высоких вязов – последних часовых Хоксклифского леса. Ты тщетно ищешь глазами стену с воротами – их тут нет. Есть лишь замшелый обелиск с полустертым распятием на одной стороне, в зарослях полевых цветов. Да, не слишком внушительное место, однако вечерами я нередко видел, как человек, которого всякий в Ангрии узнал бы с первого взгляда, выходит из уютного полумрака, задевая кудрями цветы и листья, и останавливается на крыльце подышать летней прохладой. Хотя Риво и стоит в укромном месте, оно не принадлежит к числу тайных убежищ Заморны – сюда может приехать любой из его друзей. Это просто охотничий домик; попасть туда легче, чем в Хоксклиф несколькими милями дальше в густой чаще. День ясный, безветренный, близится вечер, и низкое солнце заливает все теплым янтарным светом. Двери домика, как всегда, гостеприимно распахнуты, широкий коридор гудит от звука голосов из прилегающих комнат. В такой погожий вечер всех обычно тянет на воздух; и впрямь, на крыльце расположились два джентльмена – они принесли из гостиной кофе и попивают его здесь, наслаждаясь предзакатным благоуханием. Третий растянулся на мягком мху у подножия обелиска. Эти трое нарушают безмятежное очарование пейзажа, составленного из солнца, неба, прелестного домика и застывших деревьев. Они в мундирах – это офицеры из ставки Заморны. Сказанное относится к двоим на крыльце. Третий джентльмен, тот, что лежит на траве, одет в штатское платье. В нем нетрудно узнать мистера Уорнера, государственного секретаря. И он не один. Особу, с которой он беседует, непременно следует описать. Это красивая девушка в богатом платье черного атласа. Такое обилие украшений, как на ней, вполне пристало бы подруге разбойника. Невольно думается, что на них ушло целое состояние, и немудрено – ведь это подарки короля! В ушах (она не чурается варварской роскоши серег) блестят две длинные капли, алые, как огонь, с пунцовым отливом, говорящим, что это настоящие восточные рубины. Изящные звенья золотой цепочки в несколько рядов обвивают шею, на груди лежит усыпанный драгоценными каменьями крест; центральный камень – с секретом, под ним спрятана прядь темно-каштановых волос, которую хозяйка не променяла бы на целое царство: этот маленький локон срезан с головы помазанника Божия. Уорнер заинтересованно разглядывает мисс Лори, которая склонилась над ним, – воплощение молодости и здоровья; в изящном стане, в манере держать головку, в развороте покатых плеч угадывается военная выправка; так стоять, плотно упершись в землю маленькой ножкой, может лишь дочь сержанта, с детства знающая, что такое муштра. Весь вечер она занимала высоких гостей – ибо два джентльмена на крыльце не кто иные, как лорд Хартфорд и Энара, – беседуя с ними искренне и непринужденно, однако без тени легкомыслия, с привычной целеустремленной собранностью, которая сразу расположила к ней государственного секретаря. Эти трое и лорд Арундел – ее единственные друзья в целом мире. Подруг она никогда не искала, а если бы искала, то не нашла. И так умна, рассудительна и толкова мисс Лори, что кичливые аристократы без колебаний обсуждают с ней вопросы первостатейной важности.
Сейчас мистер Уорнер говорил с мисс Лори о ней самой.
– Мадам, – убеждал он властно и в то же время вкрадчиво, – вам не следует оставаться так близко к опасности. Я ваш друг; да, мадам, искренний друг. Почему вы меня не слушаете и не хотите признать мои доводы? Вам следует немедля покинуть Ангрию.
Дама покачала головой:
– Нет, пока мой господин не прикажет; его земля – моя земля.
– Но… но, мисс Лори, вы знаете, что Всевышний не гарантировал нам победу. Наши враги могут одержать верх, по крайней мере временно, и что в таком случае будет с вами? Когда герцог силится уберечь страну от гибели, когда его славу поглотила пучина и он отчаянно бьется, чтобы ее вернуть, до вас ли ему? Вы оглянуться не успеете, как окажетесь в руках у Квоши или шейха Медины – я говорю о гнусном предателе Джордане.
Мина улыбнулась:
– Вам меня не разубедить. Сам господин не заставит меня отступиться. Вы знаете, Уорнер, что я не боюсь позора и осуждения. Мне нет дела, что меня станут называть его полковой женой. В дни мира все дамы Африки увиваются вокруг герцога – так неужто в час испытаний с ним не будет хотя бы простой крестьянской девушки? Поймите, сэр, у меня в жизни одна цель. Быть рядом с герцогом, предупреждать малейшие его желания, если сумею, а если не сумею – мгновенно их исполнять. Ухаживать за ним, когда он ранен или болеет, переносить его стоны и то, как он с душераздирающим звериным терпением превозмогает боль. Вдыхать, если смогу, в него собственное неистощимое здоровье и силы, а если потребуется – смягчать его муки, брать на себя обязанности, которые никто другой взять не посмеет, взваливать на свои плечи его власть, которая меня так страшит. Таково, сударь, мое предназначение. Я знаю, общество в целом осуждает меня за то, что я целиком посвятила себя одному человеку. Знаю и другое: его светлость редко утруждает себя мыслями о том, что я делаю, он не ценит и не может оценить мое жертвенное служение. Однако он вознаграждает меня, и вознаграждает щедро. Мистер Уорнер, когда в форте Адриан я несла все бремя управления гарнизоном, я радовалась возложенным на меня обязанностям, и тяжесть ноши лишь придавала мне сил. И когда мой господин приезжал в обществе своих офицеров – с инспекцией или поохотиться, каким счастьем для меня было устраивать банкеты и развлечения, следить, чтобы в доме затопили камины и зажгли свечи, – ведь я знала, для кого готовится пир. Я упивалась голосом моего господина, когда он говорил с вами, или с Арундел, или с величавым Хартфордом. Мне было приятно видеть, как он уверенно расхаживает по крепости, и знать, что его окружают верные сердца, что его генералы и министры крепки как сталь, а вверенный моим заботам гарнизон так же надежен, как стены форта. А как он меня приветствовал – от этих ласковых слов, от касания руки могла бы возгордиться королева, не то что дочка сержанта. Вот что значит быть ирландкой, мистер Уорнер. Или взять хоть последний раз, когда он сюда приезжал. Был летний вечер, солнце, цветы и тишина наполняли благородные черты его светлости таким счастьем. Я видела, что он отдыхает душой. Он лежал там же, где вы сейчас, и насвистывал песню, которую давным-давно пел в Морнингтон-Корте под гитару. Моей наградой было счастливое сознание, что благодаря моим заботам это место вытеснило из его мыслей Ангрию, заставило почувствовать себя дома. Уж простите, мистер Уорнер, но Запад, милый Запад – и мой, и его дом.