Текст книги "Брабантские сказки"
Автор книги: Шарль Теодор Анри Де Костер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
X
Каждый день Христосик приходил повидаться с Луизой, настаивая, чтобы она сказала братьям, что он жаждет вступить с нею в брачный союз. Луиза не пошла на это, ведь она-то хотела сперва окончательно убедиться, что ее возлюбленный любит ее.
Прошло два месяца. В первые весенние деньки Луиза отправилась за покупками в город; трое братьев Годен остались дома и сидели у очага. Франсуа обхватил колено руками; Николя за верстаком расщеплял толстый сучок на мелкие хворостинки, чтобы было чем связывать вязанки. Жан стоял, сложив руки за спиной, насупленный и мрачный, он курил и, казалось, думал только о затейливых клубах дыма, выплывавших из массивной головки его коротенькой трубки, – его взгляд внимательно следил за ними. Через некоторое время три брата заговорили о Луизе, и их разговор перебивал разве что монотонный и Нескончаемый хруст, с которым ломались один за другим деревянные сучки на коленях у великана Николя.
– Вот умора, – говорил Франсуа, – ну и умора, ведь с тех пор, как этот фламандец сюда шастает, Луиза день ото дня хорошеет.
– Да, – отозвался Николя, – и лицом вроде посветлела.
– И взгляд поживей, чем был.
– Щеки округлились.
– Теперь она опять как молодая.
– К нам ласковее стала, – сказал Жан.
– Суп еще лучше готовит.
– И хлеб вкуснее печет.
– И на ферме стало все как надо.
– Куры-то у нее еще больше жиреют.
– Да я знаю отчего, им никогда столько овса не насыпали.
– Голос стал какой нежный, – заметил Жан.
– Это она замуж собралась, – сказал Франсуа.
– Точно, – торжествующе произнес Николя, продолжая ломать сучки, – и что ты теперь скажешь, наш Жан-умник, когда я разглядел в этом фламандце мужа Луизы, был я простофилей? Прав я был или не прав? В какую сторону сейчас дует ветерок?
– В сторону свадебки, – подтвердил Франсуа, – это уж конечно.
– Надеюсь, – мрачно отозвался Жан.
Христосик часто наведывался к своей избраннице.
Иногда Луиза с иронической встревоженностью осведомлялась у него, нет ли каких новостей с запахом, как у букета фиалок. Она ревновала к тому идеальному образу, о котором Христосик в минуту воодушевления страстно поведал ей, не преминув добавить, что она всем на этот идеал похожа.
И все-таки Луиза сомневалась в правдивости его умиротворяющих слов. Ее страшило, что слишком живое и иногда капризное воображение Христосика может быть опасным для их будущего счастья; она хотела видеть его чуть менее скульптором, гораздо более плотником: она не осмеливалась высказать этого со всей ясностью, но ее мучило смутное предчувствие, что в один прекрасный день Христосик может встретить в городе или где-нибудь неподалеку ту, что покажется ему больше похожей на его идеал и, главное, помоложе ее, а тогда уж… но ведь, успокаивала она себя, Христосик человек порядочный и не захочет меня обмануть.
XI
Как-то в апрельский понедельник Христосик отправился в Брюссель с намерением купить рябиновой древесины для нового ларчика, который должен был стать настоящим шедевром; заказчик обещал не скупиться.
Задумавшись, Христосик спустился по улице Магдалины. Про себя он рассуждал так: «Этот ларчик я сделаю таким-то и таким-то манером, один серебряный орнамент положу тут, а другой там; ведь нужно сделать вещь и внушительную, и затейливую; на крышке вырежу цветочки и букашек, по бокам стебельки диковинных трав. Проработаю всю ночь, быстро закончу, а вырученные деньги пойдут на подвенечное платье Луизе».
Вдруг, свернув на улицу де ля Монтань, он увидел, как прямо ему навстречу шествует, словно гордо бахвалясь красотой, обворожительное создание. Очарованный, он стал столбом, глядя на этот высокий и чистый лоб, облик, одновременно простодушный и сладострастный, нежные и ласковые черные глаза, свежий, как роза, ротик, на который, казалось, сам Бог положил улыбку; из широкого рукава черного бархатного пальто виднелась белая и пухлая ручка, заставляющая мысленно дорисовывать контуры всего остального, такие божественные, что перед ними померкли бы даже округлости святых дев самого Мурильо, поэта форм. Одна рука дамы была в лиловой перчатке, а другая, белоснежная и крохотная, держала преогромный букет фиалок. Ее черную бархатную шляпу украшали ленты цвета анютиных глазок; повсюду цвели фиалки, своей нежной скромностью оттеняя восхитительное сияние ее красоты.
Это была она, она самая, его идеал, искомый, лелеемый; Христосик стоял, онемев от изумления и восхищения. Дама улыбнулась столь простодушному и непосредственному обожанию.
XII
Оба стояли на тротуаре, с полминуты глядя прямо друг на друга. У Христосика словно помутилось в глазах: внутри все закипело, голова закружилась и мозг будто ошпарил пламенный поток мыслей. Он вообразил себя перенесенным в покои дамы; он как будто шел следом за ней, ступая по ковру, который был еще пушистее, чем представлялось ему в мечтах; на стенах сверкали всевозможные роскошные и модные безделушки; такие же лежали на этажерках, украшали мраморные камины и отражались в бесчисленных зеркалах, обрамленных матово поблескивавшим золотом. Он видел себя там, среди шикарно одетых мужчин и дам, сплошь таких же красавиц, как она сама. Она кокетничала, насмехаясь над ним, а он не мог стереть с лица смуглый загар, а с жилистых рук – мозоли. Он чувствовал, как его задевают оскорбительно-вежливые взгляды, как раздражают реплики с двойным смыслом, ответить на которые подобающе он не способен; лицемерная елейность и благодушие речей причиняли ему сильную душевную боль. Ему захотелось прирезать всех этих денди, тогда бы он не казался их женушкам таким недотепой, (б один миг в нем пробудилось сразу все дурное: тщеславие, неуместная гордыня, жажда суетного успеха обузили его душу и сжали ее будто в тисках. Счастливый трудяга, беспечный, простой и добрый, превратился в светского хлыща, лицемерного притвору. И в этот миг он страдал так, как еще никогда не страдал.
Он так и стоял столбом на тротуаре, ничего не видя, ничего не слыша, погруженный в мечту, полный восторга.
– Извольте посторониться, мужичье! – вдруг произнес насмешливый голос красавчика лакея..
Христосик обернулся и увидел слугу в голубой, расшитой золотом ливрее.
Машинально он отступил, пропуская слугу, потер глаза, как будто его только что разбудили, отряхнулся и не пришел в себя до тех пор, пока не потерял из виду даму, которая с гордым достоинством удалялась, поддерживая руками широкие складки своего шелкового платья.
Чтобы пробудиться от дурного сна, ему все – таки хватило одной минуты.
– Эге, – тихо рассмеялся он себе под нос, – вот. куда меня занесло-то, э-ге-ге-ге-ге!
Неделю спустя Христосик женился на Луизе.
А та доказала, что была права, говоря, что немного радости могло бы ей вернуть былую прелесть. Она счастлива, и она настоящая красавица.
ПРИЗРАКИ
Все его звали попросту Жером; старик, он был крепыш, живой как ртуть; и бодрый духом, и по-юношески статный, он был всем мил – ведь редкость в мире красота поры закатной; и вот он отошел в последний путь. Он умер, не вздохнув, не сетуя, не плача; промолвив лишь: «А думал – сколько добрых дел еще б я совершил; но тот, кто Всемогущ, иначе все решил – что ж, уступаю место, пожелав новоприбывшему удачи».
Все деревенские жители в рабочей одежде шли следом за гробом, мужчины, дети и женщины, и я прекрасно видел, как потрясла его смерть эти простые сердца, как в глубине души все скорбели о нем.
А ведь его, старика Жерома, считали за сумасшедшего; и в самом деле, обладать состоянием и спать на соломе, предпочесть суете наших городов леса, поля, уединение и деревенскую тишь, заботиться обо всех вокруг, а самому долгие и долгие месяцы жить одиноким волком – да что ж еще надо, чтобы добрые крестьяне подумали, что вы совсем лишились ума?
Я познакомился с ним вот как. Однажды в сентябрьский денек я одиноко бродил по лесу в послеполуденный час и присел на мох на краю поляны, вересковые заросли которой, трепетавшие под свежим ветерком, казались совсем розовыми. Я прислушался: казалось, роща пела. Вокруг меня и над моей головой были солнце, цветы, высокие кроны деревьев, свежий воздух. Меня переполняло счастье, и вдруг очень захотелось курить, а у меня не было при себе ни трубки, ни табаку, и никакого способа их раздобыть. Усилием юли мне приходилось подавлять это желание, уже становившееся навязчивой идеей. Рассеянность охватила меня, я разволновался и погрустнел. Чувство счастья словно из-под носа унес дьявол. Мимо прошли несколько крестьян; они не курили. Я страдал. Мои смехотворные муки тянулись с добрый час, пока наконец я не услышал позади треск ветвей – кто-то продирался сквозь густые заросли. Вот он вышел из них, и он курил. Я подскочил к нему и без церемоний спросил, не найдется ли у него трубки и табаку. Он протянул мне свою, только что набитую. Я осведомился, кого мне благословлять за такую удачу, и он ответил, что его зовут Жером.
Поскольку добро, данное мне взаимообразно, следовало ему возвратить, я пошагал рядом с ним. Сперва он все больше помалкивал. Следуя его примеру, я проявлял такую же сдержанность; однако, перебросившись со мной несколькими короткими словами, он наконец разомкнул уста и понемногу разговорился. Жером выглядел человеком крепкого сложения, лет шестидесяти на вид, – но L какая юная душа в этом пожившем теле, сколько жизни чувствовалось в той краткости, с которой он выражал восхищение природой, какое прямодушие, какое замечательное вольнолюбие, какая сила! С первого взгляда он показался мне одним из по-настоящему простых людей, понемножку встречающихся там и сям ^здравый смысл и мыслящий дух, язвительный по отношению ко всякой суетности./Его сердце исполнено было той самой прекрасной поэзии, которая суть не что иное, как чувство истины и справедливости.^ Но позже я понял, что в стремлении его духа ко всему фантастическому есть много немецкого влияния; стоило ему увлечься, и сами мысли для него становились диковинными существами, исполнявшими свои роли в таинственной драме. Быть может, именно поэтому крестьяне и считали его склонным к безумию.
Он имел порядочное состояние, чтобы ничего не делать, и все-таки трудился, работал в поле, рисовал, корпел над науками, каждый день обогащал свои знания.
Вот мы уже и на дороге, ведущей к Эспинетту. [10]10
Эспинетт – название маленькой деревушки к югу от Брюсселя, в лесу Суань, которая с XVII века служила местом отдыха охотников.
[Закрыть]
– Не хотите ли выпить и закусить? – спрашивает Жером.
– И то и другое, – отвечаю я.
– Так входите же.
Тут мы как раз оказались перед большой одноэтажной фермой, чья соломенная крыша довольно точно изображала спину огромной рыбы.
Внутри был большой камин, он наполовину потух, но догоравшие дрова еще потрескивали в нем. Гостиная, остов которой был стрельчатой формы без потолка, так что она располагалась прямо под открытым небом, походила на готическую часовню и была обита старинной фламандской кожей; по стенам были развешаны скелеты людей и животных, ковчежцы, чучела птиц и разные виды оружия со всех краев света. Посреди этой выставки редкостей, намеренно повешенный так, чтобы самые яркие лучи солнца играли на нем, казалось, излучал сияние роскошный женский портрет. Под этим портретом, который, совершенно очевидно, был средоточием всех мыслей старика, стояла скрипка, его любимый музыкальный инструмент.
Жером сам накрыл на стол; пока мы с ним беседовали, отзвенели все ночные часы; солнце уже всходило, когда я, взволнованный до глубины души и уже полюбивший моего нового друга, как отца родного, покинул его.
Прошло немного времени, и я снова посетил его – и Бог свидетель, как часто я приходил к нему по уши забрызганным лесной грязью и промокшим до нитки. Вскоре он понял, как я привязался к нему, и мало-помалу, начав с нескольких слов, невзначай оброненных в разговоре, принялся рассказывать мне о своей жизни. Родился он в Генте, был художником, и, глядя на портрет, висевший на стене, я не сомневался в его таланте. Однажды, указав мне на этот портрет, он вымолвил: «Ее никак нельзя было назвать ангелом – нет, это была настоящая женщина, вот за что я и любил ее. Стремительная как молния, искрометная как шампанское, складная как пшеничный колосок, беспечная словно пташка небесная, она всю свою жизнь была для меня всем на свете, как и я был всем для нее. У меня не было в жизни никакой другой любви. Мы не клялись друг другу в верности, никогда не говорили, что любим друг друга, но мы самоотверженно посвятили друг другу наши жизни. Она была из той породы фламандских женщин, для которых слова ничего не стоили, главное – деяния, а обманывать невозможно. В тот день, когда она разлюбила меня, она просто сказала: уходи.
А мне казалось, что во веки веков ничему не разлучить нас; я думал, всему не будет конца. Не будем больше об этом, – оборвал он сам себя. И вдруг продолжил голосом, в котором звучала глухая скорбь: – Когда она умерла, мне было тридцать лет; но ни на мгновение не оставила меня память о ней. Сплю я или бодрствую, она всегда рядом со мной. Моя жизнь протекает так, словно она еще жива; для нее я рисую, мечтаю, играю на этой скрипочке, звуки которой она так любила. Я творю добро, думая о ней, и не сомневаюсь, что встречу ее там, в горней вышине».
Вот что я знаю о Жероме; а теперь я расскажу вам, в чем заключалось его безумие, если это вообще можно называть безумием. Как – то летним вечерком, перед самым закатом, я зашел навестить старика, которого нашел, по обыкновению, покуривавшим в любимом кресле. Я устроился возле него. В тот вечер Жером был в ударе; он долго рассуждал о прошлом, настоящем, будущем, обо всем на свете. А я не прерывал его, словно меня и не было, и желал только поучиться у этого человека, одновременно и глубокого, и значительного, и необыкновенного. Он исследовал и небо и землю, полный восхищения как поэт, полный знаний как ученый; взял скрипку и подыграл на ней собственному исполнению старинных liederen доброй старой Фландрии, которые спел голосом, звучавшим еще мужественно и сильно; потом сыграл мне так, как умел, Гайдна и Бетховена… Ах! Что за удовольствие было слушать его! Но особенно красив становился Жером, напевая пылкие военные марши или вспоминая преданья дней давно прошедших, когда Дон Жуан разбрасывал направо-налево любовные записки, а Моцарт тихонечко, под сурдинку напевал свои арии.
Потом он заговорил со мной о великих людях, которыми восторгался.
– Да что там! – воскликнул я. – Тут весь секрет в связи со сверхъестественным, ибо обладать подобной сверхчеловеческой силой духа все равно что быть Богом; но кому же обязаны они своим величием?
Жером не ответил, без сомнения погруженный в поиски ответа на мой вопрос, и, превращая, по обыкновению, свои мысли в живых существ, а поиски истины – в увлекательное зрелище, подошел к двери и, открыв ее: «Войди», – сказал он кому-то, кого я совершенно не заметил. Потом, как будто подведя кого-то за руку, он приблизился ко мне, спрашивая: «Не правда ли, она прекрасна? Взгляните на эти белокурые волосы, этот вечно задумчивый лобик, серьезные складки возле губ, на эти большие глаза, мечтательные и подернутые туманом. На той лире, что у нее в руках, порваны все струны, остались только две – струна сожаления и струна неясной надежды, так что уж она-то знает, что значит быть во всем разочарованной. Она не от мира сего, ибо слишком верует в мир иной».
Жером продолжал. «Ты приходишь точно в свой час, – молвил он невидимому призраку, – солнце зашло, засверкала первая звезда, девушки возвращаются с полей, напевая твои любимые песни, такие нежные и жалостные. Что ж! Спой и ты». Несколько мгновений он слушал, потом тихие слезы полились из глаз его; он шептал: «Я вижу, как распинают на кресте первого мученика любви; я вижу, как смерть вьется над миром и уничтожает его. Повсюду царит скорбь. Громки стенания добрых, ибо злые попирают их грудь ногами». Он все еще плакал. «Где же, – вопрошал он, – те лучшие миры, где те мечты, на каких взросло наше детство? Где ангелы, о которых говорила мне матушка? Все обман и разочарование. Все ушло, что так любил я в прошедшие годы. Бедный старик! Вскоре и я буду лежать на кладбище».
И вдруг, вспомнив, как увлекали его мысли об искусстве, «Плачь, – велел он призраку, – плачь: если хоть одна из слез твоих упадает на страницу поэта, на полотно живописца или мрамор ваятеля – она превращается в бриллиант».
Сомневаться не приходилось – ту, к которой он обращался, звали Меланхолией.
Но с каким же изумлением вдруг увидел я, как он, вспылив, набросился на призрака с кулаками и вытолкал его за дверь, приговаривая: «Уходи прочь! Только и умеешь, что навевать печальное безделье!»
С минуту постояв у приотворенных дверей, он наконец запер их на засов и, вернувшись, безмолвно и подавленно сел рядом со мною. Я смотрел на него, не зная, что сказать. Но долго размышлять мне не пришлось, ибо он опять опрометью вскочил с сияющим лицом и, воскликнув: «А, идут!» – снял со стены скрипку, выскочил на улицу и встал прямо посреди дороги, призывно махая руками, словно приглашая кого-то зайти в дом. Потом, наигрывая веселую мелодию, вернулся, с улыбкой поглядывая то налево, то направо и выгнув руки полукругом – так, словно друзья поддерживали его под оба локтя.
Он сходил в погреб за вином, наполнил четыре стакана – первый себе, второй мне, а еще два – невидимым мне гостям. «В добрый час, – сказал он, обращаясь ко мне, – вот прекрасные товарищи. Этот невысокий человечек, как видите, одет небогато, но взгляните только, как лукаво посмеиваются под очками глаза этого простолюдина, – он мой старый друг. Никто не умеет видеть яснее и лучше различить ложь от правды. Он видит людей такими, какие они есть, и сорвет любую маску. Ему всегда почет в жилище доброго человека; он пивал с Рабле, певал с Якобом Кацем, водил пером Мольера и кистью Рембрандта. Он все подмечает, из всего делает выводы и умеет дождаться, когда к нему наконец обратятся за советом. Сколько людей из-за этого боятся его и охотно бы когда-нибудь повесили или сожгли на костре. Но он неуязвим для уколов и ран, не страшится ни воды, ни огня, ни железа, ни яда. А вот его шустрая подружка, такая пухленькая и свеженькая, что я сейчас расцелую ее в обе розовые щечки, – именно так он и сделал, – это спутница ветреная, немного легкомысленная, и частенько она бросает вас, стоит вам только постареть. Но уж коль скоро явилась, грешно бросать ей упреки. Простаков она не любит, а всегда норовит туда, где танцы и игристое вино, где юность и молодая любовь. Там она запевала».
Сомневаться не приходилось и тут – Жером представил мне Здравый Смысл и Радость Жизни.
«Дорогу! – вскричал он вдруг. – Дорогу Безумной Музе, чье пестрое платье сверкает мириадами оттенков, которая умеет в один и тот же миг и смеяться и плакать, дорогу ее кортежу из ангелов и демонов, вампиров и ламий, сильфов [11]11
Сильфы – бесплотные светлые духи; ламии – страшные женщины-вампиры, высасывающие кровь у мужчин, часто с женским телом и змеиной головой.
[Закрыть]и гномов. Неукротимая, она бежит и воспаряет, скача между небом и землею, взлетая к звездам из преисподней. Влюбленных в нее тысячи, а вот счастливых любовников у нее мало, зато среди них – Брейгель, Ян Люйкен, [12]12
Ян Люйкен (1649–1712) – голландский художник и гравер, фигура хотя и локальная, но для нидерландского Возрождения весьма крупная. Находился под влиянием идей Якоба Бёме, был склонен к мистике.
[Закрыть]Калло, Гофман. Вот их любила она безумно и сделала великими. С Гёте прижила она то прекрасное дитя, что называется Фаустом, а крестным отцом и крестной матерью дитяти были Разум и Ученость. Дорогу Безумной Музе, дорогу фантазии!»
После этого Жером, взяв меня за руку, подвел к открытому окну и показал на деревню; почти наступила ночь; по черным силуэтам деревьев словно бы скользили красноватые отблески – последние отражения солнечных лучей; в ярко-бирюзовом небе мерцала звезда. «Природа, – сказал мне Жером, – вот настольная книга поэта, вот что одно только и должен он любить и понимать».
Потом добавил, повернувшись к призракам:
«Примите к себе и бледную Меланхолию, она сестра ваша и ровня вам; тот, кого вы полюбите, станет Гением, если… – и тут, прервав сам себя, показал мне пальцем на дыру, проточенную в крепком дубовом столе червем, – если научится слушать вас, будет терпелив, как тот маленький червячок, проложивший себе путь в этом столе, если полюбит вас такой же преданной любовью, какой этот червь любит дерево, если будет преодолевать все препятствия так же, как этот червь шаг за шагом продвигался по каждой крохотной частице этого куска дуба. Тогда мир возложит на главу его корону почетнее, чем та, что носят короли, корону Гения – осиянного славой первооткрывателя. Понимаете вы?» – «Да, мэтр, понимаю».
МАСКИ
I
В карнавальную ночь на Масленицу, в самую ненастную погоду, как раз в разгар марта, этого своенравного месяца, столь изобильного на дожди, град, слякоть и другие прелести такого же свойства, был устроен праздник в «Доме без фонаря», что расположен во Влергате [13]13
Влергат – маленький городок в Брабанте.
[Закрыть]и стоит на самой вершине того острого угла, который сводит воедино две тропинки, обсаженные чахлыми деревцами; собрались там отнюдь никакие не привидения, а добрый старик хозяин, его жена, две их дочери, крестьяне, артисты, поэты, простодушие и коварство, наивность и лукавство, разум и все, что составляет ему полную противоположность; Бог и дьявол, добро и зло, как повсюду.
Некоторые гости явственно выделялись среди остальных, как-то: молодой промышленник, жаждущий богатства; бледный и анемичный художник, ипохондрик и флегматик; молодой ученый-молчун, посвятивший себя церкви и все время одиноко ютившийся в углах; наконец, офицер, обладатель таких остро отточенных манер, что они походили на клинок, который может нанести рану, даже еще не будучи вынут из ножен. И ученого и офицера недолюбливали – одного за высокомерие, другого – за деланый смех.
Компанию, и без того, по обыкновению, шумливую, оживляла еще и нескончаемая суматоха вокруг делового человека, буяна и весельчака, очаровательного сорви-головы с душой доброй, однако по-своему полной секретов, – то есть мэтра Иова, походившего на тот флюгер, который всегда поворачивается лишь в одну сторону – в ту, откуда дует ветер с золотых гор, в те края, где, размножаясь путем одного только к ним прикосновения, произрастают разнообразные наполеондоры, вильгельмины, фредерихсы и гинеи.
Мэтр Иов служил скромным коммивояжером во всех отраслях торговли; у него был уже и свой эскорт: один мальчишка на побегушках, один помощник, еще самый крайний из биржевых зайцев, и юный уроженец Намюра, готовый или, точнее отнюдь не готовый сдать предстоящий ему экзамен на звание кандидата философии, что позволило бы ему стать потом доктором права.