Текст книги "Брабантские сказки"
Автор книги: Шарль Теодор Анри Де Костер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
СМИРЕННОЕ ПРОШЕНИЕ КОМЕТЕ
1 марта 1857 года.
Извещают, сударыня, что вы пожалуете к нам совсем скоро. Да неужто и вправду для того, чтобы разрушить наш маленький земной шарик и истребить всех суетящихся на его поверхности человечков? Неужто нам и вправду суждено еще лишь единожды узреть теплую весну, солнечный свет и красивые цветы? Вправду ли вы станете лупить без разбору и по добрякам, и по злодеям? Я отказываюсь верить, до того это было бы несправедливо с вашей стороны.
Я знаю столько добрых людей, достойных лучшей участи. Их великое множество, крестьян, рабочих, художников, ваятелей, музыкантов, поэтов, всех, кто зарабатывает на жизнь своими руками или головой, желая лишь одного – жить, покуда сердце бьется, и петь, покуда песня льется. Они любят вино, женщин и музыку; вовсе не желают причинять страдание кому бы то ни было, и случись им заметить под ногами беззащитное насекомое – отведут ногу налево ли, направо ли, лишь бы не давить его.
Они любят жизнь, совершенно не задумываясь о том, что их жцет после смерти, и наслаждаются солнечным светом и полевым цветом, нимало не беспокоясь о том, что там за гробовой доскою. Люди это бедовые, и стоит кому – нибудь из таких приуныть от неудач и отчаяться до такой степени, что захочет свести с жизнью счеты, как он немедля скажет себе: «Нищий, искусанный вшами, все лучше мертвеца, изъеденного червями». И, поплевав на руки, снова возьмется за работу, сколь бы ни была она тяжкой, отнюдь не проклиная ни Господа, ни природу, ни род человеческий^ Рассудите же, сударыня, неужто такие добрые люди заслуживают погибели?
У них есть свои недостатки, я это признаю, да вы и сами легко отыщете тех, кто пьянствует, не зная удержу, или столь охотно предается любовным утехам, что нарушает всякие общественные приличия. Но ведь за подобные грехи не казнят, не правда ли?
Мне, сударыня, не известно, что решили вы сделать с нами, и я высказываюсь единственно на основании слухов о тех планах, каковые вам приписывают. Нас, меня и моих друзей, охватывает настоящий ужас при мысли о 13 июня, ют почему мы решились написать вам это смиренное прошение.
Если нам так уж необходимо совершенно исчезнуть, мы не станем плакать, понимая, что ни дождь, ни гром не остановишь пером. Накануне рокового дня мы обнимем наших подружек немножко крепче обычного и, если женщины заплачут, не станем бранить их за это; чтобы они развеселились, каждый скажет своей, что она и есть самая красивая, а чтобы они спели нам, мы нальем им старого вина, если оно еще останется, а если нет – тогда молодого. А на следующий день, клянусь честью, мы дождемся взрыва и умрем с песней на устах.
Но истинно говорю, не могу поверить в то, что нам предстоит сгинуть всем, и добрякам и злыдням! Быть того не может. Если бы это укладывалось в моей голове, тогда мы, при всем нашем уважении к вам, обратились бы за помощью к Господу.
Ибо, сударыня, есть высший судия, он главнее вас, и у нас есть еще время подать ему кассационную жалобу.
Да возможно ли, чтобы, зане мир уже четыре тысячи лет как признал правоту стригальщиков перед сгригомыми, и у вас было такое неисчислимое время, чтобы поразмыслить о нашей грядущей судьбе, – чтобы вы пожаловали к нам для того только, чтобы истребить все, что дышит и движется.
Да возможно ли! Чтобы Господь наш всемилостивый отправил вас обобрать гусениц со старого древа жизни, подрезать ему ветви, срубить ствол, вырвать корни его. Не может быть, не может бьггь, я должен веровать в то, что вы справедливы.
Да понимаете ли вы, что станется с миром, поступи вы так? Благоволите дать нам позволение объяснить вам: все перед смертью будут гореть в одном неугасимом пожаре и каждый почувствует с уверенностью, что самые крепкие представления о правде и праведности ниспровергнуты в сердце его. Ибо получится так, что добро перед лицом Господа имеет ту же цену, что и зло, и можно жить и в добре и во зле, какая кому взбредет прихоть. Земной мир наш стал бы тогда зрелищем, какое представлял он собою до года 1000, когда, как говаривали, должен был разрушить его до основания огненный смерч. Простые сердцем поспешат прежде всего раздать свое имущество монахам, а тем оно и незачем будет, ибо общая участь не минет и их. Молодые и старые, блаженные и болезные, все станут торопиться пожить еще. Мир, опьянев от ужаса, высыпет на улицы, чтобы осквернить себя неслыханным развратом, и по обнаженным ногам девственниц, потерявших стыд, потекут пурпурные ручейки вина. Напьются все до полного положения риз. Старые скупердяи, вылезшие из своих нор, вынося и накопленные богатства, пожелают напоследок повеселиться как следует и умрут на первой же оргии.
Мудрецы и девы, став сатирами и вакханками, примутся непристойно потрясать тирсами [8]8
Тирс – жезл Диониса и его спутников – вакхантов: увитая плющем и виноградом палка, увенчанная сосновой шишкой.
[Закрыть]в общественных местах: Псам будет стыдно за род человеческий.
Уж наверное, сударыня, не эту судьбу приуготовляете вы для нас, ибо, сами понимаете, не в том суть, чтобы перепахать поле, и не в том, чтобы солью засеять, а в том, чтобы плевелы из него повырвать.
Вот, как нам кажется, кого надо бы изничтожить:
Первым делом крота и сову, и без всякой пощады; эти два дружка прекрасно спелись, оба злые, лицемерные, скрытные, и оба живут лишь в сумерках, а света на дух не выносят. Подумайте насчет них, сударыня.
Мак сам по себе и красив, и румян, и держится молодцом, да тут бы, и дело с концом – но ведь горько ошибается он, полагая себя благороднее соседа, пшеничного колоса. Из одного приготовляют хлеб, а от другого только и проку что крепкий сон. Один – пошлый денди – коммерсант, ведь нутро у него пустое, а другой полон сноровки и вкуса. Не то чтоб я недолюбливал или ненавидел маков цвет, но если зарастет им все поле, так они растущим колосьям-то главная помеха, и посему не соблаговолите ли вы их совсем и выполоть?
У нас тут проживает много честных бобров; кротких и трудолюбивых. Не трогайте их, сударыня, мы вас умоляем. Однако есть среди них некоторые, что втайне собираются на сходки, где строят планы ни больше ни меньше как объявить войну не на жизнь, а на смерть всем жаворонкам, соловьям и зябликам, то есть всем артистам и всем поэтам. Кое-кто, освирепев донельзя, предлагал даже скосить все цветы на земном шаре. Утверждают они, что песни и цветы практической пользы никакой не приносят, а только зря им досаждают. Присмотритесь к этим злопыхателям. Кто знает, как далеко может зайти ярость какого-нибудь бобра, которому досадили песни и цветы.
В наших лесах водится множество неизвестно откуда прилетевших попугаев с разноцветным оперением. Что ни споет жаворонок или соловей, они туг же передразнивают, и-одному Богу ведомо, как так получается, что нежные звуки превращаются у них в писклявый металлический скрежет. Птицы, сударыня, совокупно шлют вам смиренное ходатайство с просьбой избавить их от этих, с позволения сказать, ученых критиканов, педантов и плагиаторов.
Не знаю, сударыня, приходилось ли вам слышать когда-нибудь, как жалобно хнычет кукушка. Эти птицы мнят себя поэтами, а на деле попросту больные. Подчас, бывает, и споют нежную песенку, а чаще гундосят все одно и то же. Поют они вовсе не о той меланхолии, каковую чувствует всякий, кто мыслит глубоко, и не о той вселенской скорби, что порождена злой судьбиною, – нет, печаль в их песнях сама себе льстит и собственным плачем любуется, а плач-то лишь оттого, что нет никакой охоты повеселиться. Они метят на то, чтоб разжалобить нежные сердца, и считают себя самыми благородными во всем царстве пернатых. А что то и дело слезы льют, так это, по их мнению, говорит об их прёкраснодушии. До поры до времени их меланхолическим всхлипываниям сопутствовал успех… но теперь они в упадке, ибо всем уже ясно – в глубине души кукушки-плакалыцицы обыкновенные эгоистки. Остается у них еще немного верных поклонников, но чтобы они исправились, их сослали на окраину леса; при этом постановили нарочно для них учредить ежеквартальную премию за песню наименее слезоточивую и наименее себялюбивую. Так некоторых удалось наставить на путь истинный. Птичье собрание, сударыня, советует вам обратить внимание на остальных.
В последний день масленичного карнавала перед постом праздник повсюду, в лесах и полях. Все, вплоть до муравьишек, суетятся, хлопочут, и всяк, одевшись в живописные лохмотья, совершает тысячи безумств. Лишь кроты и совы и туг не отступают от своего дурного нрава. «Гу! гу! – ворчат они меж собою. – Да где это видано – напялить какие-то обноски и ходить как пугала огородные? Что за манеры?»
Когда вы пожалуете к нам, сударыня, объясните наконец этим мрачным личностям, что манер и достоинства больше в том, чтобы смеяться, нежели плакать, и что уныние насылает дьявол, зато веселье – дар Божий.
А что до нас, то мы смиренно умоляем вас соблаговолить стереть с лица земли все, что злобно брызжет слюной и пресмыкается, – земляных червяков, слизней и змей.
Подумайте о тех козявках, что запасают провизии намного больше, чем им необходимо, и, набив себе брюшко, произносят проповеди о пользе умеренной жизни перед изможденными простачками.
Не забудьте, сударыня, и о попрыгунчиках – шарпатанах всех мастей; а впрочем, для тех, кто выступает на ярмарке, можно сделать исключение.
Настоятельно просим вас не щадить ни орлов, ни ястребов, ни стервятников.
Да не будет милости вашей ни львам, хотя бы и ручным, ни гиене, что жрет падаль, ни куницам, ни лисам, ни пантере или шакалу и никому из этого хитрого семейства кошачьих. Но не трогайте верных собак, выносливых бычков, плодовитых пчел, гордых коней, хорошеньких пташек, что поют так сладко, соловушек, весельчаков зябликов и ранних жаворонков.
Да прольется благость ваша на все цветы, и даже камелии, тюльпаны и пионы.
А теперь, сударыня, надобно сказать вам без обиняков – снизойдите вы милостиво к тем загадочным существам, что зовутся женщинами и чей характер так и остался непонятым до сей поры, невзирая на их столь частые связи с мужчинами, которых, сдается мне, они превосходят. Вечно мы их гоняем в хвост и в гриву, вчера они у нас рабыни, а сегодня мы превозносим их, словно они богини. Вот и получается, что от богов в них гордыня, а скрытность от рабынь. Все мы им позволили, кроме одного – быть такими, какие они есть. Восхищаемся себялюбивыми, а страдают порядочные. Всех женщин наставляем блюсти целомудрие – а оказавшись с ними наедине, что ни день опровергаем свои же наставления. Как щедро мы осыпаем их противоречиями: точно с куклами играем с ними, требуя ангельской добродетели, считаем их большими детьми и при этом требуем великой мудрости; сами их соблазняем, и сами же презираем тех, кто падет.
Нам известно, что они, как и мы, скроены из крови и нервов; что для жизни им, как и нам, потребно пить и есть. Но ведь мы обстругали, обузили и разукрасили их так, что эти несчастные существа, сидя за столом в нашей мужицкой компании, едва осмеливаются дотрагиваться до яств кончиками губ.
Муж у нас имеет право убить неверную жену; однако чтобы обманутая супруга смогла пристрелить неверного мужа, такого закона нет. Любящая женщина кажется нам самым прекрасным существом из всего, что вышло из дланей Божьих: любовь, верность, самопожертвование, высокие порывы, сама беззаветная преданность во плоти, да просто ангел, сошедший на землю. И чем же мы чаще всего платим за такое счастие? Грубостью, подозрительностью и ревностью. Мы вырываем их из материнских объятий невинными, чтобы усовершенствоваться с ними в той грязной науке, каковой нас самих обучили публичные девки. Затем наша любовь угасает, и мы без угрызений совести швыряем их, оскверненных, в толпу, принося им тем самым несказанные горести. А потом, похлопывая друг друга по плечу, радостно называем себя сердцеедами.
Мы придумали для них долг, платоническую любовь и целомудрие; мы приказываем им не слушать голоса их природы, поскольку ведь это только нам позволено быть счастливыми и свободными.
И все-таки, невзирая на все презрение, обиды и тиранию, испортить их нам не удалось. Сколь многие из них остаются нежными, добрыми и достойными; сколько неведомых страдалиц; а сколько женщин умирает, так и не познав любви, ибо так для них легче, чем терпеть грубые поцелуи дурака.
Вот как мы недальновидны; зная, что у них – то в руках и есть ключ от основ общества, что первые уроки, призванные сформировать будущего мужчину, должно дать женское сердце, мы позволяем им верить во все те глупости, которые веками заставляют краснеть нас самих.
Ах! Сударыня, вознамерьтесь вы истребить кого-нибудь из них – пусть это будут такие, что, ни в чем не нуждаясь, торгуют тем, чем должны они просто одаривать нас, и те двуличные лицемерки, что разбивают благородные сердца и в деяниях своих расчетливее, чем сам Наполеон Бонапарт; а над другими да пребудет милосердие ваше, да пусть даже и над такими оно пребудет.
Здесь, сударыня, подходит к концу наше смиренное прошение; все мы умоляем вас не истолковывать против нас эти нижайшие рассуждения, которые мы осмелились представить на ваш суд, и просим вас все, а лично я в особенности, соблаговолить считать меня вашим достойным и покорным слугой.
ХРИСТОСИК
I
Христосик – так прозвали его крестьяне из Уккле за длинную, как у Христа, бороду и еще за то, что он вырезал из древесины фигуры святых и мадонн для деревенских церквей, – Христосик был весьма красивым парнем; у него были живые серые глаза и высокий лоб, и он отличался невозмутимой кротостью и совершеннейшим простодушием.
Он посвящал себя одновременно и ремеслу плотника, и благородному призванию художника: одинаково мастерски вырезал и дубовые ларчики с затейливой резьбой, и ореховые комоды, вместительные, крупные и тяжелые; с равным искусством умел он украсить и подставки для трубок, и табакерки, и сундучки, и наконечники трости, вырезанные с обворожительной тонкостью, и внушительную мебель для спален, которая долго прослужит хозяевам; наконец, он с одинаковым умением и доску мог обтесать для пола, и набросать пугающий своим сходством шарж на старейшин коммуны и самого бургомистра, людей с безукоризненной репутацией, поскольку они умели высокомерно краснобайствовать и всегда были при набитой мошне.
Он вполне мог работать только как художник и, скорее всего, добился бы многого, но не пошел по этой дорожке, поскольку должен был кормить мать, да и слава мало его заботила.
Несмотря на хрупкое сложение, жаловаться на недостаток физической силы ему не приходилось, но выказывал он ее, только если ему бросали прямой вызов, уж тогда его стальные кулаки и сноровистые руки не давали спуска тому, кто оторвал их от работы. Он был долготерпеливец и отличался неподдельной добротой: ему хоть все пальцы отдави, только мозоля не задевай, ибо в этом случае Христосик приходил в ярость и в него как будто вселялся бес.
В лучшие дни Христосику были свойственны веселость духа и дух веселья. Ему так нравились яркое солнце, вкусная еда, доброе вино и прочие радости жизни; но больше всего ему нравились женщины – и потому он хотел жениться честь по чести, как положено по правилам добродетели.
Живое воображение и горячее сердце быстро нарисовали перед его мысленным взором образ миниатюрной круглолицей брюнеточки с большими черными глазками, нежными и насмешливыми, отнюдь не толстушки, но уж и никак не худенькой. Сей идеальный образ должен был отличаться такой исключительной добротой, чтобы ее бальзамическое дыхание наполняло воздух ароматами, подобно букету фиалок. Он не хотел ни брать слишком бедную, ведь он и сам на доходы от своих трудов жил скромно, ни жениться на слишком богатой, ибо сама мысль, что он станет просто жениным мужем при надменной полновластной хозяйке дома, претила ему.
В поисках своего идеала Христосик стал засматриваться на всех девушек в округе, у которых волосы были темные, особенным вниманием одаряя таких, что в дождливую погоду приподнимали юбки, давая полюбоваться изящно изогнутым носочком и красивым коленом. Пока он искал и так ничего и не находил, его взволнованное неизведанным чувством сердце доставило ему немало грустных минут: он то беспричинно краснел, то впадал в ярость, то становился томным, а подчас нетерпеливым, порывистым, вдруг проявляя нежность, необъяснимую для не посвященных в его тайну.
Неудачи, преследовавшие его, в этих поисках, объяснялись только одним: (Христосик был робок, даже нелюдим и совсем не умел выставить свои достоинства в выгодном свете столько девиц, с которыми он знакомился, совершенно неправильно истолковывали его характер и, не разглядев в нем ничего, кроме грубого вожделения, давали холодный отпор, стоило ему только лишь заговорить о любви. После нескольких таких неудач им овладела печаль, и теперь он просто с меланхоличным взглядом бродил по городским улицам или полевым тропинкам, все еще надеясь отыскать свой букет фиалок.
II
Друзьями Христосика были братья Годен, Франсуа, Жан и Николя, которые, стоило только их батюшке с матушкой отдать Богу то, что они от Него когда-то и получили, тут же вступили в совместное владение большой фермой, весьма доходной и стоявшей на Альзембергской дороге.
Хотя братья Годен и были валлонцами, они неплохо ладили с Христосиком, который был фламандцем.
Столь необычный случай вполне мог бы послужить повсеместным примером, уразумей только обе эти народности, что сила национальной сути как раз и заключена в той дружбе, какую поддерживают меж собою отдельные индивиды, этот народ составляющие, а отнюдь не в известной манере напускать на себя вид как можно свирепее, что придает им так много сходства с ежами, обращающими свои иголки против самих себя и всего остального мира.
Старший из Годенов, Франсуа, был блондин, дородный телом и слабый духом; младший, Николя, был рыжеволос и обладал геркулесовым сложением; что касается соображения, то его он выказывал так мало, что смело можно было заподозрить, что в нем его и вовсе не было. Ночами расслабленный совершенно, он и днем тоже спал, просыпаясь лишь затем, чтобы поесть или выпить да еще с бульдожьей яростью наскакивать на тех, кто, как ему мерещилось, его чем-то обидел, и хорошенько получать сдачи; дом и хозяйство были в руках среднего брата, Жана, невысокого и тощего задумчивого брюнета.
Ферма, хоть немного оживлявшаяся, когда ее наполняли звонкие голоса братьев, горланивших деревенские песни, становилась печальной как монастырь, стоило их сестре Луизе остаться там в одиночестве. Прохожие иногда слышали доносившийся оттуда жалобный голосок, напевавший один и тот же меланхолический припев. Слово – маска, какую надевает на себя душа; в песне душа дает себе отдых; этот голос принадлежал Луизе, и он не обманывал: Луиза страдала.
Когда ей было шестнадцать лет, она вполне сошла бы за идеал Христосика. В ту пору округлое изящество ее форм, густая грива темных волос, красивая улыбка, черные бархатные глаза сделали ее самой привлекательной девицей из всех, кто в праздничный день кермессы [9]9
Кермесса – народный праздник в Бельгии и Голландии, сопровождающийся ярмарочными гуляниями и танцами; колоритные народные сценки на кермессу изображали Брейгель и Рубенс.
[Закрыть]прыгал бойкими ножками по наспех навощенным полам танцевальных залов Фореста, Уккле и Боондаля.
Обладавшей такими достоинствами Луизе, казалось бы, стоило только появиться, чтоб тут же сыскался муж: и правда, немедля нарисовалась целая сотня женихов, однако Луиза оказалась несговорчивой, одни казались ей слишком толстыми, другие слишком тощими; остроумных она обзывала насмешниками, а слишком добрых – простофилями; словом, играла с влюбленными как кошка с птичкой. Ее целомудренной и цельной натуре вполне хватало подобных развлечений. Мысль, что она может так и вовсе остаться без мужа, ей в голову не приходила. Но прошли годы, и часы ее жизни пробили двадцать четыре раза, отрезвив ее. Цветок красоты Луизы поблек, первые бабочки разлетелись быстрехонько, их примеру тут же последовали и другие. Она еще была красавицей, но уже не такой привлекательной, как раньше. Она поразмыслила, немножко поубавила спеси и убедила себя в том, что замужество – великое таинство, которое ей надлежит в любом случае принять, что немного дородности мужчине вовсе и не повредит; что остроумие совсем не то же, что насмешка, а доброта отнюдь не то качество, за которое надо отправлять на виселицу. Отныне она всей душой желала выйти замуж. Ее желание вскоре заметила вся округа, и над ней принялись смеяться. Минуло еще четыре года, но крестьяне Уккле и окрестных сел, казалось, поклялись друг другу, что никто из них больше не предложит Луизе руку и сердце.
Несчастная девушка всерьез задумалась о своем будущем и совсем поникла; у нее пошатнулось здоровье, вокруг запавших глаз появились круги, тайный огонь сжигал ее, и белая кожа стала отдавать желтизной; на лбу прорезались морщинки; лицо, пожираемое внутренней тревогой, истаяло, как воск на огне; подбородок казался заострившимся, на губах, пополневших и распухших, застыла горькая усмешка… Ей было двадцать восемь, а выглядела она на тридцать пять.
Луиза стала грубой, недоверчивой, раздражительной. Она прокляла дурацкую спесь, из – за которой отказала стольким достойным мужчинам и теперь оставалась одна во всем мире, без любви, без поддержки и без детей.