Текст книги "Брабантские сказки"
Автор книги: Шарль Теодор Анри Де Костер
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
– Теперь, – сказал он, – это дело только нас двоих. А вы, душечки, потихоньку уберитесь отсюда, чтобы вас не забрызгало, когда я буду прочищать нутро этому чугунку немытому.
И сьер Хьюг, отшвырнув стол, приготовился напасть на Махмуда. Какие красивые удары наносил он древком из орехового дерева, этого словами и не скажешь. Махмуду попадало и по голове, и по шее, и по ногам, а больше всего по плечам, и доставалось ему так крепко, что поистине удивительно, как он от каждого удара не рассыпался на мелкие кусочки. Но этого не случилось, ибо был он так увертлив, хитер и проворен, что все удары как будто от него отскакивали. Прыгая, как взбесившийся кот, изворачиваясь, как мартышка, он что ни миг рассекал сьеру Хьюгу то грудь, то лицо острым концом или лезвием своего кинжала. К тому же его ятаган был такой же длины, как и шпага, и выкован из крепкой доброй стали, так что сьер Хьюг с легкостью мог отправиться в мир иной в этой неравной битве.
Тут вдруг вошел старый Клаас с арбалетом, кашлянул и спросил:
– Баас, как ты думаешь, убить мне этого нехристя?
– Нет, парень, – отвечал сьер Хьюг, все еще нанося удары, – я не хочу, чтобы там, куда он от нас сбежит, он бы говорил, что одного мавра могут одолеть только два христианина.
– Эх, баас! Да ведь тебя в этой драке могут и убить, пойду я хоть шпагу тебе поищу.
– Чтобы накостылять по спине этому мужичью, хватит и палки. Смотри, как я его колочу, отмываю, полощу, скоро он белее снега станет.
– Ха! Баас, ведь плохо вы поступаете, что рискуете вашей драгоценной жизнью под ударами кривого ножа этого чертяки злобного.
– Убирайся, – сказал сьер Хьюг, – нечего лезть ко мне со своими советами.
Обе женщины, увидев, что дверь, через которую вошел Клаас, так и осталась открытой, поспешно выбежали тоже, чтобы позвать на помощь, и увидели, что старик навытяжку встал у одной из дверных створок, сжимая свой арбалет. А битва была далека от завершения, и вот мавр испустил громкий крик, получив удар древком по щеке.
– Выплюнь зубы-то, – посоветовал сьер Хьюг, – да ты не стесняйся, дружок мой желторожий, избавляться от лишнего никому не возбраняется. – Сказав так, он туг же был ранен в руку, но продолжал осыпать противника ударами и говорил: – Когда луковицы приготовляют к жареву, на них делают надрезы, чтоб были они полакомее; так и брабантский христианин: чем больше красного соку дает, тем сильнее в нос бьет. Да ты и сам чувствуешь это на своей тощей шкуре? Сказывают, ореховое растирание – бальзам для гневливых; что ж, не лжет ли пословица?
Тем временем Махмуд изловчился и отсек пол-уха сьеру Хьюгу, который из гордости даже не вскрикнул, а негромко продолжал говорить, в то же время перехватив древко покрепче да половчее:
– А что, друг мой шафрановый, не учился ли ты где великому искусству танцевать? Похоже на то, уж очень стремительно ты порхаешь. А ведь нет учителя лучше ореховой палки. Будь мы с тобой у Синих ворот, в тех прекрасных местах, где так широко разливается Сенна, [18]18
Сенна – большая река в Бельгии. В те времена, о которых идет речь, – едва ли не крупнейшая в Брабанте.
[Закрыть]уж ты бы у меня получил на орехи, попорхал бы как ласточка в небесах. Да ты бы и на башню Святых Михаила и Гудулы мигом взлетел с твоими кошачьими лапками. Танцуй, дружище, прыгай, мой апельсиновый. А ты любишь орешник, не так ли? Вижу, вижу, как радостно ты принимаешь ореховые ласки. Ведь пляска – самое явное выражение радости, а ты пляшешь как прокаженный, который вдруг получил в наследство Куденберг, а тебе, уж наверно, известно, что это дворец наших князей.
– О Аллах! – вскричал тут бедняга Махмуд в совершеннейшем бешенстве. – Душа за душа, обида за обида. Пророку угодна смерть христианина. Жена и сестра христианина служанки в моем гареме.
Сказав так, он направил ятаган прямо в грудь сьеру Хьюгу, но только едва оцарапал, разрезав одежду.
Хрипун так и стоял за одной из дверных створок, все еще бурча про себя: «Если бы этот мавританский душегубец хоть мгновение мог не шевелиться. Уж я бы тотчас засадил ему славно стрелою промеж глаз, или в ухо, или в какое другое место его дурной головы. Но если я сейчас выстрелю, то могу угодить в бааса. Эх, старый хрипун, ты уже ни на что не годен в этом мире, бешеного пса и то убить не можешь. Иди лучше утопись, несчастный лодырь». При этом он продолжал зорко подстерегать тот миг, когда мавр будет неподвижен, чтобы в свою очередь задать ему перцу; но Махмуд все подскакивал, наступая и отпрыгивая, как вдруг послышался оглушительный треск – это древко со всей силы обрушилось на плечо мавра, отчего он и рухнул, точно свинцовая чушка.
– Баас, – входя, сказал Хрипун, – ну, помер он, что ли?
– Господь милостив, надеюсь, что нет, откликнулся сьер Хьюг.
– Ах, баас, – возразил Хрипун, – да ведь это большая милость со стороны вашего небесного покровителя.
– Однажды я поступил с ним нехорошо; кара должна была настичь не его, – опять сказал сьер Хьюг.
– Так решил Бог, да будет Он благословен во всем, баас.
Вдруг через врата, ведущие в замок Каменная крепость, в дом ворвались несколько солдат из воинства сельского старосты, ремесленники с оружием и множество женщин, которых так и распирало от любопытства.
Снизу кричали Йоханна и Росье: «Держись крепче, муж мой», «Смелее, брат, мы спешим тебе на подмогу». Но, поднявшись вместе с толпой солдат и женщин по лестнице и увидев мавра распростертым на полу, а сьера Хьюга окровавленным и опечаленным своей победой, обе бросились порывисто и нежно обнимать его и говорили ему так:
– Куда ты ранен, братец? Где тебе больно, муженек мой? Не здесь ли твоя ужасная рана, из которой вытекло столько крови? Скорей за бальзамом. И подогреть воды. И вот еще след от удара. Есть и другие, конечно же? Покажи нам все раны, какие ты скрываешь, и немедленно в кровать, пусть твое несчастное измученное тело отдохнет. Скорее, давай мы тебя отведем.
– Душеньки мои, – отвечал сьер Хьюг, – этот жалкий кусочек, который мавр выцарапал из моей шкуры, слишком ничтожен, чтобы я из-за него завалился спать. Еще рано, да и к завтрашним делам надо приготовиться^ А кроме того, дамы, побеспокоиться сейчас нужно не обо мне, а вот об этом распростертом здесь теле. А я просто не мог позволить ему, – добавил он с глубокой грустью, – оскорблять вас обеих и не мог не защитить собственную жизнь, которая принадлежит не только мне.
Услышав такое, Йоханна и Росье наклонились над Махмудом, прислушиваясь, дышит ли он еще. Но ни малейших признаков дыхания они не почувствовали. Хотели было приподнять его, но он снова грохнулся на пол, как мраморная статуя.
Хрипун, сияя от восторга, говорил с толпой.
– Глядите, вы все, – восклицал он, показывая на Махмуда, – он явился сюда прямо из Мавритании с этим кривым топориком, которым хотел зарезать нашего бааса. А у сьера Хьюга не было в руках ничего, чтобы от него защищаться, кроме вот этой палки, которая теперь лежит здесь вся разбитая, И ей он так крепко отколотил его, что тот, как видите, совсем помер. Это сделал баас, мой славный баас.
– Да здравствует сьер Хьюг! – кричали в толпе.
А женщины, разглядывая лежащего Махмуда, говорили меж собой:
– Хоть и черный, а совсем не урод.
Мужчины же, вынув из его руки ятаган, передавали его по кругу, говоря:
– Как остро заточен, вот прекрасный нож для шпигования! Настоящее чудо, что против него выдержала битву какая-то жалкая палка.
Вдруг Росье вскрикнула:
– Он открыл глаза, он еще жив.
И правда, Махмуд открыл глаза и удивленно и гневно осмотрелся. Потом попробовал встать и не смог; наконец с видимым усилием поднес руку к губам, белым от пены.
– Он хочет пить, – сказала Росье, – пить, поверженный несчастливец.
И поспешно побежала за водой сама. Вернувшись, дала ему попить маленькими глотками; а услышав, как он стонет, заплакала.
VI
Тем временем сьер Хьюг послал одного из ополченцев сельского старосты за лекарем, каковым был личный доктор самого герцога, а Хрипун тем временем прислуживал в нижней зале, где народ праздновал победу сьера Хьюга, разливая крепкое ячменное пиво всем, кто подставлял кружки. Махмуда же по настоянию медика перенесли в мягкую постель в жарко натопленной спальне.
Семь дней и восемь ночей не отходили от него Йоханна и Росье. Сьер Хьюг приказал двум вооруженным слугам встать в спальне на карауле, зорко следя, чтобы мавру не вздумалось отомстить за свое поражение его жене и сестре.
Но тот, бедняга, и не помышлял об этом. Ибо, ежеминутно видя перед собою изящную красавицу Росье, слушая, как она говорит нежные слова, утешая его, и как плачет, слыша его стоны, он смягчился от такого нежного обращения и проникся к ней доброй любовью. Но безмолвствовал и лишь смотрел на нее, когда она на него не глядела. Сьер Хьюг же вовсе не хотел даже взглянуть на него, из опасения, как бы вид его самого не поверг бы того во гнев и не помешал бы исцелению.
Часто Росье выговаривала Махмуду:
– Ах, господин, зря вы не хотите простить моему брату причиненное вам зло, как он простил вас за то, что вы хотели над ним учинить, ведь тогда ваше выздоровление наступило бы скорее.
Но мавр, качая головой, отвечал:
– Женщина за женщина, – и снова погружался в обычное свое молчание.
Росье живо парировала:
– Если уж вам так прикипело взять себе жену в этих краях, очень может бьггь, господин, что найдется таковая, кто захочет ею стать. Но для этого вам придется бросить и думать о возвращении в ваши горячие пески, из которых вы пришли, тем более что, – добавляла она, показывая на фигуру Иисуса распятого, – как раз здесь-то и живет несчастный добрый Бог, умерший ради вас, как и ради меня, господин, и Он может дать вам счастье, если вы того пожелаете.
– Аллах велик, – говорил Махмуд.
– Аллах совсем не любит вас, – с отменным лукавством отвечала на это Росье, – ведь допустил же он, чтобы у вас увезли жену и нанесли вам две раны. Вот горе-то! А ведь наш Бог не стал бы поступать так с христианином.
Сперва Махмуд и слышать не хотел дурного слова о своем пророке, но Росье все-таки частенько повторяла это, а ему так нравилось смотреть на ее живые глазки и изящный ротик, внушавшие ему, что Аллах совсем его не любит.
И вот однажды, на тринадцатый день, он наконец произнес:
– Аллах неблагодарен.
И попросил Росье сходить за сьером Хьюгом.
Сьер Хьюг вошел, и Махмуд сказал ему:
– Ты был враг мне, ты ранил меня, но я спал в твоей постели и ел твой хлеб, и я прощаю тебя; скажи мне, как совершается прощение между христианами.
– Сейчас тебе покажу, – отвечал сьер Хьюг, – и тоже прощаю тебя, ибо то, что ты делаешь сейчас, хорошо.
И он даровал ему поцелуй примирения, и мавр в свою очередь тоже поцеловал его.
Вскоре сьер Хьюг услышал от него, что он хотел бы взять в жены его сестру Росье, и охотно дал согласие, видя, как тот исправился, и зная из надежных источников, что он в своих краях происходил из хорошего рода и был из самых богатых людей.
Махмуд, еще много раз повторив, что Аллах неблагодарен и он не хочет больше поклоняться таким богам, был крещен в соборе.
Крестили его еще через некоторое время; Махмуд стал прозываться именем Готье, а деверь сьера Хьюга, сьер Рулофс, исхлопотал у герцога разрешение новообращенному носить его славную фамилию, которое было ему даровано.
Когда люди видели мавра с черными, как смоль, волосами и Росье, белую как снег, то говаривали, что уж эта пара непременно расплодит породу, какой доселе и не видывали во всем Брабанте.
Росье, как и задумала, сделала счастливым Готье Рулофса. А он ради нее был готов на все, что угодно, и благородные деяния и недобрые, свершения мужа доблестного и мальчишеские выходки простолюдина, так уж свела его с ума эта лукавая изящная девушка, которая так хорошо выходила его и так ясно доказала ему черную неблагодарность его Бога.
Вот почему говаривают, что есть края, в которых девушки умеют подпиливать клыки и подстригать когти у львов.
ДВЕ ПРИНЦЕССЫ
Жил да был один король; не болтун, не ворчун, зато уж такой хохотун; румян лицом, здоровенек пузцом, словом – добрый старик, наидостойнейший из владык; народом правил честь по чести, и, соберись мы вместе – те, те, те и эти, – тотчас решили бы, что такие уж повывелись на свете. Давненько стукнуло ему шестьдесят; весело прожил он, щедро раздавая дамам поцелуи, а еще охотней подставляя уста под винные струи; в жизни такой едва ли сыщется место печали. Да ведь так жить и велено, пока молодо-зелено; а седьмой десяток – не шутки; это уж зимы ранние погудки; тут пора подумать о теплых перчатках, пушистых мехах и тройных портках. Ах! А свежая улыбка, а гордый шаг, а острый глаз – эти сокровища мало-помалу оставляют нас, как и волосы, что падают с головы. Увы – каждый прожитый миг уносит в небытие часть нас самих; вот уже и ум-тугодум, и рука не ловка; а минуют годы – уж мы ворчуны и уроды, что сидят и ждут-пождут, когда их призовут на строгий Божий суд.
Охо-хо! Золотая пора – молодые года; у доброго молодца румянец в пол-лица, взгляд с огоньком, тело – кровь с молоком; уста всегда улыбаются, ибо нипочем ему ни жаркий степной суховей, ни морозный борей; не обжигают, а лишь ласкают они чело его. Вот в радости сердечной и скачет пташкою беспечной; душа весельем горит от зари до полночи и с полночи до зари; все-то ему любо – и цветение весны, и нежный ветерок, подобный вздоху любви, что вылетает из девичьей груди; ураган, в ярости качающий деревья, и снег, укутывающий землю белым покрывалом; громадные черные тучи, летящие по небу словно грифы, и заросшая ниша в башне старинного замка, где вьют гнезда совы; весь мир у ног его, и полевые цветы, склоняя к нему прелестные головки, шепчут: ты! ты! все твое – изволь; ты – всему король!
Был у старого короля сын, пышноусый блондин; в самом соку и в такой красе, что любили его поголовно все; пригож юностью свежей и вежеством нежным, чтоб долго не болтать – во всем был на «ять»; правда, ученью предпочитал развлеченья: с утра ногу в стремя, после – псарне время, а уж насчет прекрасных дам не стану и рассказывать вам – ибо талдычить все одно раз за разом – сие латинисты назовут плеоназмом. Все были без ума от принца, но больше всех – две принцессы; это уж слишком для такого повесы; он и сам соглашался, что слишком, да ведь то бесспорно, что много добра иметь не зазорно.
Любить сразу двоих! Это против морали; надо выбрать из них – эта ли, та ли? И чтоб избегнуть злых наветов, не обойтись нам без их портретов. Одну назвал он дорогой, зато отвергнут был другой; та, златокудрая, безумно весела; а черноглазая спокойна и мудра; блондинка любит танцы, игры, скачки – а для брюнетки правды нет в горячке. Блондинка принца увлекает в хоровод: то улиц городских послушать гомон, то в лодочке вдвоем – она гребет, то на пиру с нежнейшею истомой ему признается в любви – и томны взгляды под перебор вечерней серенады… А та, соперница, чьи черные глаза всегда насмешливы, умны и строги, чья мысль всегда девически чиста, темны одежды и прямы дороги, сидя за пяльцами, с сочувствием глядит, как там резвится златокудрая сестренка, как то заплачет горестно навзрыд, то захохочет весело и звонко. Ей-ей, ей нет милей лесов-полей – и черные глаза вдруг улыбнулись ей.
Ибо – что в жизни случается редко – любили друг друга блондинка и брюнетка; две ангельских души, обе дивно хороши; у одной наряды строги, у другой пестры, а вместе как две родные сестры; да видна и разница – одна разумница, другая проказница; та любит полевые фиалки: с утра свеж горицвет, а вечор его и нет – да не беда, что краток жизни срок, когда так свежи на головке белокурой; а лоб брюнетки украшает лишь венок бессмертников, торжественный и хмурый.
Но принц любил ее, духовное совершенство в телесной оболочке, будто изваянной из мрамора самим Фидием; любил ее чело, что было ясно и светло, и смелый взгляд, и гордый вид; а золотоволосая принцесса не умела улыбаться так мягко, ее голос не мог так плавно переходить от строгости к ласке и при этом звучать красиво, словно лирные переливы; не было у белянки и неприступной осанки, и таких целомудренных манер, что отступит самый дерзкий кавалер. О, сколько раз, коленопреклоненный, жестокосердьем дамы распаленный, он вопрошал, обижен и ревнив: «Пошто ты отвергаешь мой порыв?» Зря он худел, рыдал и пламенел от страсти – с брюнеткой был ему удел молить о счастье понапрасну. Она на это отвечала: «Тебе беспечность не к лицу – да помоги же ты отцу! У старика сомкнутся скоро вежды – в тебе одном лишь все его надежды! Клянись учиться управлять страной, а предо мной не ной. К ученью не приступишь сей же час – вон с глаз! Зато коль обозришь родимые края – ах, вот тогда твоею стану я!»
Вот задача из задач – не решить спроста, хоть плачь; а юный принц был такой непослушный, так сладко жилось ему в неге простодушной, не копаться в задачках, а гарцевать на скачках он предпочитал – и решать ничего не стал. Просто пошел от девы мудрой к деве златокудрой – а та и говорит ему: «Вот у меня два красавца коня; оба полны молодого огня; отдадимся-ка на волю фантазии и промчимся на них по всей Азии». Принц, недолго думая, вскочил в седло; и куда обоих понесло? Но так быстро поскакали, дернув стремя сгоряча, и играли в догонялки, друг над другом хохоча; вихрем неслась впереди ее золотистая грива, и было обоим всласть гарцевать на краю обрыва, – так и шею сломать недолго. Перескакивали вместе через горы и моря – сгинуть мне на этом месте, если что сболтнул я зря: алле-оп – любо-дорого смотреть на такой галоп.
Тут случись, что как-то в ночь старому королю стало невмочь, и пришла ему пора навеки уснуть, но успел наказать сыну шепнуть, чтоб был он славен, счастлив и благонравен. Всякое странствие подходит к концу – вот и принц, возвратись ко дворцу, немало изумился, увидев, что у врат стоит на часах отставной солдат; старый побируха, слышит вполуха; лицо задубело, взгляд осиротелый; королевские слуги ему подают, а он не берет; ста смертям смотрел в глаза, а тут на усах слеза; так по струнке и стоит у дворца. Подивился принц на эдакого молодца и – сразу к виночерпию: «Что невесел, нос повесил? Где твоих щек золотистый багрец?»
Тот отвечал, побледнев, как мертвец: «Горе, мой принц, пришло во дворец». Вздрогнул принц от предчувствия, а к нему уж бежит королевский судья, встал сам-третей и – без затей: «Прежних всех королей, – гнусит, – нам молодой милей!»
Понял туг принц наконец, что умер его отец. И охватила его скорбь и хвороба: три дня и три ночи молился у гроба, каялся-рьщал, скорбел – страдал: «Благородный отец, ты, что жизнь мне дал, – знал бы ты, как я тем удручен, что советы твои были мне нипочем! Увы! Будь ты жив, я сказал бы – поверь, я стану другим, стану лучше теперь».
Вот два года прошло, уж третий в дверь стучится – пришла пора принцу жениться. Напрасно он судил да рядил: по-прежнему двоих любил. Иные его осуждали бездушно; да сердцу не прикажешь, сердце непослушно. И все ж смутился тут его дух: как объявить, что женится на двух? Эго против обычая и нарушает приличия; тогда растолкал он ученых ленивых и велел хорошенько порыться в архивах – не было ли каких законов времен оных; те, обчихавшись от книжной пыли, в самом затхлом углу наконец нашли старый-престарый декрет, что в двоеженстве дурного нет, если в ком столько прыти, что одной ему недосыти; однако не больше двух жен, строго прибавлял древний закон, ибо коль пораскинуть умишком, то сверх этого будет уж слишком.
Как услыхал он про сей декрет, так и принес двойной брачный обет; одна жена мудрая скромница, другая – шалая чаровница; и так его жизнь туг пошла хороша, что ничего не просила душа – ни славы царя-атамана, ни несметных сокровищ султана; оно понятно, владыкой мира такому не бысть, зато обычаи при нем блюлись, а если подчас доходил до бедокурства – так одного только ради балагурства.
Немного будет в сказке прока, коль нет в ней тайного урока; чтоб не утратить смысла нить, я суть хочу вам объяснить. Вот главное соображенье: блондинка есть – Воображенье, домашний дух игры и мировой души броженье. Да как ее такую не любить? Ведь от природы нередко умников мудрее сумасброды; она красива, весела, полна игры, глаза блестящие восторженно сияют, а зубы детскою улыбкой ослепляют; а то, в ненастный вечер хмурый прижавшись к вам головкой белокурой, как малое дитя, от страха вздрогнет вдруг – ей чудится, что ожил темный луг, и дерево на нем, и плачут травы в реке у самой у дубравы… Как не любить ее, когда впадет в печаль, нешуточно грустит, надувши губки, – ах-ах, зачем я в роще сорвала красивые живые незабудки! Как не любить, когда, увидев вас в тоске-печали в одинокий час, она, придумщица прелестная, тотчас на все готова, чтобы развлечь иль напугать волшебной силой слова: «Бродит в полях мертвец истлелый, сам квелый, саван белый, стук-постук, в глазницах слезы от вечных мук, грешников таких забирает ад, а зубы стучат! А кости гремят!» – и страхом полон простодушный взгляд. Но миг – и унесло ее далече: «Бьют барабаны, горны трубят – армия на армию выстроились в ряд. Лязгает железо, искры от шпаг – обагрится кровью чей-то гордый стяг. О, сколько павших в битве могучей, – даже солнце в траур облекают тучи!» И, что ж – надолго этот горький плач? Ничуть не бывало – ей все мало: «Жили-были старые любовники, любили посидеть у камель-ка, в руке рука; уж они-то вам рассказали бы сказку лучше всех; всего в ней было бы вдоволь – и свежего ветра, и яркого солнца, и шума лесов, и запаха цветов; и зеленые лужочки, и фруктовые садочки, где красных яблонек шпалерные рядочки; а ну-ка навострите оба ушка – однажды утром юная пастушка… Но слышу я, к вам постучали в дверь». – «А досказать мне сказку?» – «Не теперь».
О златокудрая мадонна, я поклоняюсь тебе, ты – моя донна; ведь ты – ничтожной плоти кровь и животворный сок; в счастливый час тебя придумал Бог; не будь тебя, не будь в мире мысли и веры, хотя бы простой веры в доброе и вечное, – чем была бы наша жизнь быстротечная, как не горькой чредою взлетов и падений, – и потому-то в нашем царстве пошлости ты – высшее наслаждение. Ты – моя греза, моя иллюзия, морок мой, а подчас и кошмар ночной – да что за беда; будь ты хоть сам дьявол, хоть нагая нераскаявшаяся Магдалина, хоть только вымысел досужий, – люблю тебя, друже, и в миг радости моей, и в миг поражения ты всегда желанно мне, о Воображение. А случись так, что сорвет тебя конь-огонь слишком рьяно, слишком резво и помчит по – над самою бездной – так, что страшно вздохнуть, вниз не взглянуть, – пересяду я в тихие дроги и поеду по знакомой дороге шагом неспешным, спокойным, чтоб доехать чинно-пристойно до сестры твоей Рассудительности, – а уж она прохладит твой лоб, освежит и утешит и станет навек твоя, как и я, вечный твой друг, девочка моя сумасбродная; и тогда да пребудет здравым наш дух, и чтоб блеск твоих глаз не погас, доколе не придет наш смертный час.