412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Шарль Левински » Полубородый » Текст книги (страница 11)
Полубородый
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 21:51

Текст книги "Полубородый"


Автор книги: Шарль Левински



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Двадцать третья глава, в которой Себи снова приходит домой

Когда не мучает голод, ноги идут резвее. Вот я уже миновал Вальд, Рюти и Рапперсвиль, а там уже недалеко и до дома. Странно, что один и тот же путь кажется короче, когда проделываешь его второй раз, а те селения, через которые проходишь, кажутся тебе меньше, чем при первом посещении. Может, причина в том, что ты уже знаешь местность и не спрашиваешь у встречных, далеко ли ещё. Или это потому, что в желудке уже не урчало.

Я так быстро очутился в Рапперсвиле, что не мог поверить. Без мартинской ярмарки город выглядел совсем по-другому. Там рядом с крепостью стоит церковь Святого Йоханна, я вошёл и хотел перед алтарём Йоханна Крестителя помолиться ему, чтобы он заступился за меня на небесах, если я сделал что-то неправильно с маленькой Перпетуей, или пусть он после моих ошибок приведёт всё в порядок. Уж в крещении он разбирается лучше, чем кто-либо другой, в конце концов, он крестил самого Спасителя. В той церкви есть два его изображения, на одном он с овечкой и выглядит как человек, готовый прийти на помощь, просто потому что он хороший человек, а на другом только его голова на блюде, и он смотрит на тебя со всей строгостью. Будь моя власть в таких делах, я бы распорядился, чтобы святых на картинах всегда изображали с добрыми лицами, ведь приходишь к ним помолиться, когда тебе плохо и ты рад малейшей приветливости. А если ты чего-то учинил, ты и без того наказан, а тут ещё такое строгое лицо.

Но с церковью я больше не хочу иметь дела, только со святыми напрямую, даже если они и подумают: какой глупый мальчишка, чего нам его ещё слушать. Но я не думаю, что приор добьётся у них большего, несмотря на свой проповеднический голос, ведь они же видели с небес, чего он от меня требовал; они, наверное, сейчас придумывают наказание для него. А тому, что говорит Хубертус – мол, для начальства грешны не такие дела, как у обычных людей, – я не верю. Господин капеллан говорит: перед Богом все равны.

Когда я помолился, произошло такое, что походило на ответ, хотя, возможно, это было лишь совпадение. Когда я направился к выходу, на полу перед алтарём святого Отмара стояла корзинка, сперва я думал, что пустая, а когда заглянул, там оказалась колбаска. Поскольку святого Отмара приговорили к голодной смерти, я подумал, он не рассердится, если я возьму эту колбаску, а может, он специально для меня выставил эту корзинку, хотя: может, кто-то её здесь просто забыл. Эта колбаска показалась мне такой вкусной, какой я ещё никогда не ел, она была с пряностями, которых я даже не знал; может, её сделали как раз на небесах.

Но везение не закончилось этим днём. Мне не пришлось идти в обход вокруг озера Оберзее, а дело было так: один состоятельный паломник заплатил рыбаку, чтобы тот перевёз его до Хурдена, а поскольку он думал, что я тоже направляюсь в монастырь Айнзидельн, он подобрал и меня. Я расценил это как добрый знак. По дороге этот человек поведал, что хочет покаяться перед святым Мейнардом в том, что побил свою жену, не так уж и сильно, но она после этого умерла, и теперь он думает, что виноват он. Люди считают: если на тебе монашеский хабит, так ты уже и священник и можешь исповедовать; я его не перебивал, но сам ничего не сказал. Он потом огорчился, что я не сопровождал его дальше; он ушёл в сторону Этцеля, а я направился через Бибербругг и Ротентурм. Там росли такие же деревья, как и всюду, и дома были построены как и всюду, но поскольку я приближался к дому, всё мне казалось родным.

В Заттеле я свернул с прямой дороги и пошёл к нашей деревне по узкой тропе контрабандистов. Я не хотел встретить по пути кого-нибудь знакомого. «Никогда ведь не знаешь, где прячется чёрт», – сказала Аннели, и я хорошо понял, что она подразумевает не придуманную историю, а то, что произошло со мной. Если приор пошлёт людей разыскивать меня, чтобы я никому не проговорился про мёртвую девочку, то наверняка у него в каждой деревне есть человек, который известит его о моём появлении, так же, как он тогда хотел сделать своим шпионом старого Айхенбергера. Итак, я подобрался к своей деревне кружным путём через верхний Монастырский лес, тем же путём, каким когда-то к нам пришёл Полубородый. Мне самому казалось странным, что приходится прятаться, подходя к родному дому. Я прожил в монастыре всего-то три четверти года, но теперь я уже не тот, что раньше, когда Поли отвёл меня туда. Я не только стал старше, но и стал другим. Зато в Монастырском лесу всё оставалось по-старому. Стоило мне подумать, что вот сейчас будет та прогалина, куда ударила молния и куда потом ходили угольщики, как и впрямь появлялась прогалина, а когда до моего носа впервые дошёл дым деревни, это был всё тот же запах, что и раньше, не сказать чтоб приятный, зато родной.

Я вспомнил историю блудного сына, какие у него были мысли, когда он возвращался в свою деревню, какими глазами он видел вещи, а главное, как он собирался объяснить близким, что хотя он и уходил отсюда с большими надеждами, но стал всего лишь свинопасом, как и я. Наверняка он не рассчитывал, что его встретят откормленным телёнком, скорее оплеухами, но по крайней мере он мог идти прямой дорогой, а не подкрадываться к собственному дому, словно вор.

«Пока не стемнело, лучше где-нибудь переждать, – подумал я, – и только ночью дать о себе знать». До новолуния оставалось всего два дня, и я мог положиться на темноту. Но получилось всё иначе, потому что в Монастырском лесу я встретил Поли. Он нёс на плечах вязанку дровяных сучьев, так он её просто бросил и побежал ко мне как сумасшедший и обнял меня, второй раз в жизни, и не выпускал из рук и всё повторял:

– Откуда ты взялся, монашек мой маленький?

Голос был такой, какого я у Поли вообще никогда не слышал, как будто у него в горле скопилась кружка слёз, но прошло немного времени, и всё зазвучало по-прежнему насмешливо:

– Ну что, они хотели сделать тебя Папой и надоели своим приставанием или ты на молитвах подхватил насморк? – и прочие глупости. И что от меня воняет, он тоже сказал, а я-то уже и забыл, притерпелся к вони сырной накидки. И ещё упрекнул, чего это я взял в привычку пугать людей, сказал, я должен немедленно помочь ему собрать сучья. Но он говорил это не всерьёз, да ведь и обнимал меня перед этим, вот что самое важное. А брат блудного сына только ругался на него.

Я рассказал Поли не всё, а только в нескольких словах, что в монастыре были трудности и поэтому мне нужно спрятаться. Он подумал, я учинил там что-то запретное, и это было бы ему в радость, потому что он не любит монастырских. И мы с ним решили, что на первое время старая халупа Полубородого будет для меня подходящим местом, летом её использовали под времянку козопасы, и для моей игры мы тоже ею пользовались, но теперь, в холодное время, там никого нет. Поли пообещал принести мне тёплую одежду; огонь там разводить нельзя, потому что дым будет виден из деревни, а люди любопытны.

Больше всего я соскучился по Гени, но его не было дома, он вместе со старым Айхенбергером уехал на ослиной повозке в Швиц, там важные люди долины хотели что-то обсудить между собой. Их созвал Штауффахер, управитель, и то, что Гени тоже пригласили, было большой честью. Полубородого в деревне тоже нет. Он по большей части пропадает в Эгери, лишь иногда наведывается, и только тёмными ночами, сказал Поли, темнота ему нипочём, он как беженец к ней привык. Он подружился с кузнецом Штоффелем из Эгери после того, как добрым советом спас ему большой палец: кузнец нечаянно ударил по нему молотом, а через пару дней палец совсем почернел. Уже думали, придётся его отрезать, как ногу Гени, но Полубородый знал одно средство с целебными травами, и теперь палец уже почти снова здоров. Близнецы Итен недовольны, что пришлый чужак портит им лекарский промысел, но сделать ничего не могут, всё больше людей теперь идут со своими недугами к Полубородому и платят ему, если он их вылечивает. Поли говорил со мной больше, чем раньше, я думаю, он наскучался по мне, а по-другому не мог показать свою радость. Меня не обижало даже, когда он говорил глупости, вроде:

– У Полубородого теперь, пожалуй, не будет работы: ты как монашек вымолишь здоровье для всех больных.

Поли ведь не может сказать доброе слово напрямую, только окольным путём.

Он согласился, что в деревне кто-нибудь станет за мной шпионить, на Айхенбергера он не думает, как же тот бросит свою корову, и мы решили, что мне лучше вообще не появляться дома, а ночевать во времянке, сперва на полу, а завтра он принесёт мне соломы и мешок с сухой листвой, чтобы укрываться. Я думал, такой ночлег будет неприятным, но я так устал, что даже снов не видел. Только утром проснулся ни свет ни заря, потому что по привычке боялся опоздать к утрене.

А потом меня обслуживали как того князя-аббата; явились сразу два человека и принесли мне завтрак, Поли пришёл с горшком парного молока от козы, а сразу за ним Полубородый с куском сыра. Поли ничего ему не говорил о моём возвращении, и Полубородый ему не объяснил, как узнал про это, он только сказал, что достаточно долго находился в бегах, чтобы стать приметливым, это происходит якобы само собой. И что нам не надо бояться, он нас не выдаст, ведь мы с ним, в конце концов, друзья, уже из-за одной только красной и белой земляники. Поли про это не понял, но не подал виду, он всегда ведёт себя так, будто всё знает. Потом он вернулся в деревню, чтобы поджидать Гени, но Гени так и не вернулся назад с Айхенбергером.

Полубородый ни о чём не спросил, хотя наверняка удивился, что я больше не в монастыре, и только сказал, что теперь, пожалуй, сделает специальную доску для игры в шахматы, не таскать же ему за собой целый стол, когда нам захочется разыграть небольшую партию. Тут я вдруг заплакал, сам не знаю почему, и он не стал меня утешать или там обнимать и всё такое, а просто спокойно ждал, когда у меня высохнут слёзы и я вытру сопли. Потом я ему всё рассказал, про мёртвую девочку, и что приор хотел скормить её свиньям, и как я её похоронил и убежал, и что сказала Чёртова Аннели, и вообще всё. Я спросил, может ли он вообразить, что такие дела творятся в монастыре, и он ответил: да, ещё как, он очень хорошо может себе это представить.

Двадцать четвёртая глава, в которой Полубородый чуть не рассказал одну историю

Это он сказал ещё очень спокойно, но потом вдруг вскочил, как змеёй укушенный; он ходил туда и сюда, метался, как запертый в поиске выхода, останавливался и снова срывался с места и здоровой рукой при этом ощупывал свои шрамы, как будто впервые их обнаружил. Потом – тоже внезапно – притих, сел и дальше говорил совсем тихим голосом. Я знаю у него этот тон, он означает, что на самом деле ему хотелось бы кричать, но этого он себе не позволяет.

– Что такие дела могут твориться в монастыре, – сказал он, – я не только верю, но и знаю. Это может происходить в монастыре, в церкви и вообще всюду, где ходят эти, в рясах и с крестом на шее.

Полубородый вообще-то из тех людей, которые не выдают своих чувств; когда вспоминает о плохом, он рассказывает об этом так, будто оно происходило с другим человеком, встреченным случайно. Выдаёт он себя лишь тем, что причиняет себе боль при рассказе, например суёт руку в огонь, уж не знаю, почему он так делает. Но теперь было так, будто кто-то его душит, а он должен отталкивать его от себя, чтобы рассказывать дальше.

– Я вот что хочу тебе рассказать, – говорил он, повторял это дважды и трижды, но потом так и не рассказывал по-настоящему, только начинал и снова умолкал. Я представляю себе, что так бывает на войне, когда враг наступает то с одной стороны, то с другой – в надежде, что где-то должно же быть слабое место. Но так и не находит слабого места.

– Корнойбург, – говорил он и при этом делал такое лицо, как было, пожалуй, у меня в детстве, когда Поли меня одурачивал и подсовывал вместо настоящего яблока конское. – Корнойбург, это город в герцогстве Австрия. Он лежит на Дунае, это широкая река, судоходная, и жить вблизи такой реки выгодно. Не надо долго искать воду, когда хочешь кого-нибудь утопить. Корнойбург, – повторял он и опять делал такую брезгливую гримасу, как от конского яблока, – город не такой большой, но всё же, а после того, что произошло, станет ещё больше. Знаменитым станет. Люди издалека потянутся, со знамёнами и молитвами, если захотят исцелиться от болезни, или покаяться в грехах, или просто чтобы потом сказать: «Я бывал в самом Корнойбурге».

Он пытался говорить так, как говорит отец или учитель, но было заметно, что ему это трудно.

– Ты этот город не знаешь, – сказал Полубородый, – и скажи спасибо за это. Это про́клятое Богом место… – Он помедлил, как он иногда делает при игре в шахматы, когда уже занёс руку над конём или слоном, а потом её отдёрнул. – Нет, – сказал он, – это не то слово, «про́клятое Богом». Бог не имеет к этому отношения. Это люди делают место проклятым. Всегда люди. Сперва кто-нибудь один, потом многие и потом все. К Господу Богу они взывают только для видимости, особенно когда творят что-то безбожное. Пока твой приор не достанет из сундука мёртвое дитя, он остаётся набожным человеком. Разве ты не считал его всегда набожным человеком?

– Проповеди у него хорошие, – сказал я.

– Это нечто другое. Ты знаешь, что такое попугай?

– Птица, я думаю.

– Яркая птица, да. Умеет говорить. Не понимает, что говорит, но слова запоминает наизусть. Если захочешь, можно обучить её, и она произнесёт всю мессу.

Вот так всегда у Полубородого. Он перескакивает с одного на другое, и поначалу даже не замечаешь, какая связь между частями. Иногда он говорит такие безумные вещи, что не иначе как сам их выдумал. Птицу, которая читает мессу, я не могу себе представить. Но потом я вспомнил Хубертуса, который тоже знает наизусть все слова мессы, но не думает их.

– Герцог, которому принадлежал Корнойбург, лучше бы взял себе на герб попугая, а не льва. Эта птица подошла бы ему больше, потому что его слова так же ничего не значили. Он был из Габсбургов, отец вашего, и он обязался нас защищать. Брал за это деньги, больше денег, чем у нас было, ведь мы не были богатыми, что бы там ни говорили люди. И мы влезали в долги, а за это получали охранную грамоту. Пергамент с большой печатью. Но пергамент не стена, которая выдержит нападение врага, и не дверь, которую не взломаешь, а чернила можно соскрести и написать что-то другое, а можно сделать и ещё проще: забыть то, что так торжественно скрепил печатью. Если кто-то говорит тебе высокими словами, что готов тебя защитить, не верь ему, Евсебий. Если возьмёшь с него клятву, он обманет.

Я поневоле подумал о Гени, который никогда не давал мне такого обещания, но если понадобится, он встанет за меня, хоть и с одной ногой, и заступится.

– Когда Габсбург тебе что-то обещает, – сказал Полубородый, – у него наготове уже припасена отговорка, почему он не может сдержать слово. Или обоснование, что его измена слову вовсе не является нарушением клятвы. Это как если ты хочешь пить, и некто обещает тебя напоить, а потом приводит тебя к выгребной яме и говорит: «А я и не обещал тебе, что это будет чистая вода». Когда всё уже было позади, герцог велел раструбить по рыночным площадям, что ничего не знал о событиях, иначе бы послал солдат и служивых, чтобы разобрались, а также повелел, чтобы такое впредь не повторялось. «События!» – выкрикивали герольды, сам слышал это слово. Разве оно не звучит так, будто речь идёт о наводнении в деревне или о телёнке с двумя головами?

Я не решился спросить, что же это были за события, да он бы и не услышал мой вопрос. Когда он разминает свои шрамы, Полубородый мыслями где-то далеко. Как Аннели однажды рассказывала о человеке, выторговавшем себе у чёрта волшебное заклинание, которое стоило лишь произнести – и окажешься в том месте, куда хочешь попасть. Вот только Полубородый не хотел бывать там, куда его заносили мысли, это было по нему видно.

Когда потом снова заговорил, он всё ещё был где-то у Габсбургов.

– Нельзя ненавидеть никого, – сказал он. – Начинается с ненависти, а заканчивается пеплом, но попадись мне в руки Габсбург, хоть один из этого проклятого рода, мне много чего захотелось бы с ним сделать.

Поли однажды мне объяснил, что в драке надо смотреть не на кулаки противника, они вообще не важны, а ему в лицо, только по лицу можно считывать его намерения и степень его опасности. Если бы тот противник сейчас увидел лицо Полубородого, он бы сразу развернулся и нырнул в ближайшие кусты.

– Они утверждают, что у них голубая кровь, – сказал он, – и поэтому они лучше всех остальных и надо им подчиняться. Хотелось бы мне когда-нибудь вспороть одному из них брюхо, чтобы посмотреть, какого цвета жижа из него потечёт. У них тяжёлые доспехи, – продолжал он, – и они думают, что невредимы в них. Хотел бы я однажды бросить в воду одного из них, чтобы посмотреть, как хорошо умеет плавать его железный панцирь. У них ледяные глаза, – говорил он, – и их придворные дрожат от их взгляда. А я хотел бы выколоть глаза одному из них, чтобы увидеть, как он после этого будет смотреть.

Всё это были мысли, которые скорее подошли бы Поли, чем Полубородому, разве что последний их не думал, а просто вставил под настроение. С Полубородым мне часто кажется, что он говорит на чужом для него языке, как это иногда бывает у святых, а потом это оказывается языком ангелов. Но в Полубородом уж точно не было ничего святого, и кажется, он сам это замечал, потому что тёр потом себе глаза, как делает человек, очнувшийся из кошмара. Он тёр оба глаза, я сразу это подметил, хотя второго глаза у него давно уже не было, он зарос шрамом. И потом Полубородый говорил уже совсем другим голосом и совсем про другое.

– Хочу рассказать тебе одну историю, – снова сказал он, – хотя это совсем не красивая история. Вообще-то в твоём возрасте ещё не следовало бы знать, что подобное вообще бывает. Но ты уже пережил больше, чем тебе полезно, переживёшь и это. Только: никому не рассказывай то, что сейчас услышишь. Никогда, ты понял?

Его тон стал совсем строгим, как у брата приора, когда тот приказывал мне молчать, и я не раздумывая дал ему такой же ответ, как и приору: «Oboedio». Полубородый посмотрел на меня ошеломлённо, а потом начал смеяться, ткнул меня в плечо и сказал:

– Ты понятия не имеешь, маленький ты попугай, как я тебя люблю.

А я и не знал, что он понимает латынь, но у Полубородого ведь всё возможно.

Историю, которую он пообещал, он тогда так и не рассказал. Вместо неё начал с чего-то другого, а именно: что он раздумывал об укрытии для меня – на случай, если приор пошлёт людей на розыски.

– Будет лучше, если ты на пару недель куда-нибудь скроешься, – сказал он. – Пока он не убедится, что ты окончательно исчез с лица земли. Когда ты в бегах, с тобой много чего может приключиться, и спустя какое-то время он успокоится на мысли, что кто-то другой избавил его от усилий спроваживать тебя на тот свет.

– Такого приор никогда бы… – начал было я, но проглотил конец фразы, потому что сообразил: человек, способный приказать умертвить младенца ради того, чтобы о его монастыре не говорили ничего дурного, – что удержит его от желания сделать то же самое с мальчишкой, знающим тайну, которую больше никто не должен знать? Я не произнёс эту мысль вслух, но Полубородый кивнул так, будто всё равно её услышал, и сказал:

– Вот именно.

Потом он рассказал, что хочет устроить меня в Эгери, где никто меня не знает, потому что я там бывал разве что пару раз, и никто не обратит на мальчишку внимания. Он хотел поговорить с кузнецом Штоффелем.

– Он мне задолжал услугу.

А я мог бы там помогать в кузнице.

– Две лишние руки всегда пригодятся.

А Штоффель будет всем говорить, что я сын его родственника и меня прислали к нему на обучение.

– Здесь тебе нельзя оставаться, – сказал Полубородый. – Рано или поздно кто-нибудь из деревни тебя обнаружит или ты превратишься в сосульку, когда зима заиграет своими мускулами. А в кузнице всегда тепло.

Правда, он должен обсудить это с Гени, как только тот вернётся из Швица, но Гени ведь разумный человек и поймёт, что лучшего решения нет.

Хорошо, когда люди о тебе заботятся. Но историю, которую мне хотел рассказать Полубородый, но так и не рассказал, я хотел бы обязательно послушать.

Двадцать пятая глава, в которой Себи знакомится с Кэттерли

Я вовсе не влюблён, хотя Поли утверждает, что влюблён и попаду в ад, потому что мне как монаху нельзя влюбляться. Лучше бы я ничего ему не рассказывал, потому что он всё извратит. Но он всё равно добрый, хотя не любит это показывать. Уже два раза он брал у младшего Айхенбергера лошадь взаймы и приезжал ко мне в кузницу. Оба раза он уверял, что приехал только из-за коня, мол, у того с подковой не в порядке и его попросили сгонять сюда. Но это была лишь отговорка. Поли не может признаться, что делает что-то по душевному порыву, но я же вижу. В последний его приезд я ему рассказал, что случилось в Айнзидельне, а не надо было рассказывать. Он снова принялся ругать монастырь на чём свет стоит и сказал, что не мешало бы снова сколотить боевое звено и на этот раз похитить приора. И привязать его в лесу к дереву, пока он не побожится, что оставит меня в покое на все времена.

А Гени после Эгери ещё ни разу не приезжал, не только потому, что ему трудно, но также из опасения, что его визит бросится в глаза, ведь его всюду знают из-за ноги, и это привлечёт внимание и ко мне. Он велел передать мне, чтоб я набрался терпения, ведь я справлюсь, а до него доходят слухи, что мне тут хорошо и даже очень.

Да, мне хорошо, намного лучше, чем я мог ожидать, но это совсем не значит, что я влюблён, это глупости, не надо слушать Поли, во-первых, я ещё слишком молод для любви, а во-вторых, вообще. Тот случай тогда с Лизи Хаслер – это было другое, тогда я был ещё совсем пацан, не имел представления, как устроен мир, и мог влюбиться в любого младенца. И Лизи надо мной только посмеялась. Я и по сей день краснею, когда вспоминаю об этом.

Ну, неважно. Мне здесь хорошо, и дело в том числе и в дочери кузнеца Штоффеля. Она получила своё имя, потому что святая Катарина – покровительница кузнецов-оружейников, но её все зовут Кэттерли. И ей это больше подходит; Катарину я представляю себе рослой и строгой, а Кэттерли ни то, ни другое. Она не больше меня, хотя старше на два года, и у неё длинные волосы, вообще-то светлые, но с рыжеватым отливом, особенно когда на них светит солнце. Иногда она разрешает мне их расчёсывать. У неё никогда не было гнид, уже одно это нечто особенное, не чудо, конечно, как у святой Катарины, когда при мучительстве из её ран текла не кровь, а молоко, но всё равно это необычно. Она умащает волосы лавровым маслом; наверное, в этом причина, хотя Штоффель и говорит, что это самовлюблённость и расточительство, но сам же и покупает масло. Может, поэтому Кэттерли пахнет лучше, чем другие девочки, но может, мне это только кажется, потому что мы же почти как брат и сестра.

У Кэттерли, как и у меня, уже нет матери; та умерла родами, а немного спустя умер и новорождённый братик Кэттерли. Но они успели дать ему имя, Элигий, в честь покровителя кузнецов, который однажды прибил подкову на отрезанную ногу коня, а ногу потом приставил обратно; но на сей раз этот святой не сотворил чуда, и мальчик пережил свою мать всего на час. Кэттерли тогда была совсем маленькой и не помнит мать, как я не помню моего отца. В этом тоже есть общее между нами. Но в отличие от меня у неё ни сестёр, ни братьев, поэтому она рада мне: есть с кем поболтать, она сама так сказала. Мне всегда приходится подавлять смех, когда она называет меня Готфрид или Готфридли, это имя, которое для меня выбрал Гени, потому что здесь, в Эгери, я живу не как я, а как родственник кузнеца Штоффеля. Если приор прикажет меня разыскать, его люди будут спрашивать Евсебиуса, а не Готфрида.

Странно, сколько имён уже было у меня в жизни, а я всё ещё мальчик. Дома я был Себи, в деревне у меня было прозвище Клоп, а в монастыре потом Евсебиус. А теперь вот Готфрид. Это имя часть истории, придуманной для меня: якобы я сын кузена Штоффеля и отец послал меня в Эгери учиться кузнечному ремеслу. Так Штоффель говорит всем в селении, а чтобы никто не допытывался, он придумал, что этот его кузен, которого на самом деле нет, живёт в Урзерентале, а это уж очень далеко отсюда.

Даже если бы я целые дни проводил в кузнице, из меня всё равно не получился бы кузнец, это ясно и мне, и Штоффелю. Он говорит, если кто родился для этого ремесла, по тому это видно с раннего детства. Настоящий кузнец должен быть на голову выше других и мускулистее. У Штоффеля рука толще, чем у меня бедро, и он никогда не устаёт, а я уже через полчаса еле ворочаю молот. Я ведь неженка, мне трудно даже кузнечные мехи подолгу раздувать: то огонь в горне не так горит, то воздух идёт не туда. Самостоятельно я пока что выковал только кочергу, и то некрасивую, но когда шурудишь ею в огне, красота не так важна, и я подарил её Полубородому. Учился я и гвозди делать, для этого берёшь небольшой молот, и если Штоффель заранее нарежет заготовки, остальное я могу доделать сам. Труднее всего даются шляпки, и если при расплющивании ударишь неточно, то шляпка встанет косо. Штоффель говорит, я первый ученик, который наделал столько пьяных гвоздей. Мне очень жаль, если ему придётся продать их дешевле, ведь он на мне почти ничего не заработает, деньги за обучение ему никто не платит, и он держит меня только ради дружбы с Полубородым. Есть у Полубородого такая особенность: люди либо сразу становятся его друзьями, либо вообще его терпеть не могут.

Больше всего мне нравится, когда Штоффель не просто выковывает какой-нибудь инструмент, а когда к нему приезжают люди подковать своего коня, хотя я при этом мало чем могу помочь. Штоффель тогда всё время говорит с животным – на языке, который он сам придумал. Но лошади, кажется, понимают его и не сопротивляются, когда он поднимает их ногу и кладёт копыто на полотно своего фартука. Горячее железо, соприкоснувшись с роговым веществом копыта, производит особый запах, едкий, но не противный. Иногда Штоффель после первой примерки ещё подгоняет подкову, но чаще всего она подходит сразу. Он ловкий, как Гени, только руки у него намного больше, со множеством ожогов: Штоффель говорит, что без рукавиц лучше чувствует материал. Большой палец, который ему починил Полубородый, всё ещё отличается по цвету, но уже двигается, и можно удерживать им железо. Меня не удивляет, что они подружились.

Полубородый приходит всегда вечером, когда работать уже темновато. Однажды он принёс набор шахматных фигур, которые вылепил специально для меня. Но вообще-то он приходит не ко мне, а к Штоффелю, они тогда запираются в кузнице и о чем-то тихонько судачат. Иногда слышны удары молота по наковальне, я не могу представить, что они там делают – при свете фонаря или свечи. Днём Штоффель всегда держит двери открытыми, при ковке всегда мало света, говорит он. Но при этом не мёрзнешь, даже зимой, огонь в горне всегда даёт достаточно тепла. И нельзя у них спрашивать, что они там делают вдвоём половину ночи, Полубородый кладёт палец на губы, а Штоффель покрикивает, что ученику полагается заткнуться и не лезть в дела своего дяди. Я называю его дядей, чтобы люди верили в наше родство, и когда он на меня кричит, это тоже скорее спектакль. Штоффель хотя и может гнуть железо голыми руками, но он совершенно безобидный человек. Я иной раз получаю от него даже затрещины, если делаю что-нибудь не так в кузнице, но это никогда не бывает ни больно, ни обидно, это тоже делается для того, чтобы люди видели, какой он строгий мастер-учитель.

Мне всё равно, какие дела у Полубородого со Штоффелем, даже лучше, когда они задерживаются вместе допоздна. Тогда я не обязан идти спать, потому что мой соломенный тюфяк лежит в кузнице, зато я могу сидеть с Кэттерли. Поскольку её отец больше не женился, ей очень рано пришлось взять на себя обязанности матери, и вечерами она чаще всего прядёт. Свет для этого не требуется, шерсть отщипывается от кудели на ощупь, а веретено в её руке вертится почти само по себе. Она сидит там, где тянет теплом из кузницы, а я сижу с ней за компанию, и мы болтаем. Она уже пару раз спрашивала, в чём моя тайна, ведь у её отца нет никакого кузена в Урзерентале, это она, разумеется, знает, но я не имею права ей ничего рассказывать, Штоффель мне строго запретил. Бывают ведь и некрасивые вещи, а я не хочу печалить Кэттерли. Я предпочитаю рассказывать ей придуманные истории, я и сам их люблю придумывать. Иногда это истории, которые я слышал от Чёртовой Аннели, иногда я их изменяю, чтобы они лучше подходили для Кэттерли, и тогда я как будто сам их сочиняю. Выдумывать истории – это как врать, но красиво. Вот эту историю я знаю от Гени, когда он объяснял мне про звёздное небо. Только у него она начиналась по-другому.

– Жила-была одна девочка, – рассказывал я Кэттерли, – она могла прясть пряжу не только из шерсти или из льна, но также из собственных волос. А волосы у неё были очень красивые. Почти как твои, – добавил я, и Кэттерли засмеялась и ответила, что её волосы ничем не знамениты, тем более что они рыжие и совсем ей не нравятся, рыжими бывают женщины, которые приносят несчастье, а она не хочет быть такой. – Нет, – сказал я, – уж ты никак не принесёшь несчастье, – и продолжал: – Пряжа, которую она пряла, получалась тонкой, будто паутинка, и ткань, которую можно было из неё выткать, была драгоценнее любого шёлка. Вообще-то, эта девушка уже давно могла разбогатеть, потому что такую ткань можно было продавать за большие деньги, но она не носила её на рынок.

– Ну и глупо, – рассудила Кэттерли. – Мой отец говорит: «Любой упущенный заработок – это выброшенные деньги».

– Она зарабатывала этим нечто лучшее, чем обыкновенные деньги, – объяснил я, – дай же мне рассказать до конца. Всегда, когда катушка была полна, она перед сном выкладывала её на стол, а наутро, когда просыпалась, катушки уже не было.

Эта история не нравилась Кэттерли.

– А вот надо дверь на засов закрывать, – сказала она.

– Никакие запоры не помогали, – сердился я, – потому что её ночными гостьями были феи, они проходят сквозь любую дверь, будь на ней хоть сто замков. Эти феи ткали себе наряды из её ниток, ведь платья фей – самое тонкое, что есть на свете.

– Они просто так забирали пряжу? Девушка должна была прясть целый день, да ещё вырывать собственные волосы, а потом приходят ночью феи и просто так всё забирают?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю