Текст книги "Свечи сгорают дотла"
Автор книги: Шандор Мараи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
– Да, – произнес гость.
– То была ключевая минута, – генерал говорит это чуть ли не с удовлетворенностью знатока. – Этот тихий щелчок слышал, естественно, только я: он был так тих, что даже в безмолвии рассветного леса не сумел за триста шагов спугнуть оленя. И тут произошло то, что я никогда бы не смог доказать перед судом, но тебе рассказать могу, ведь ты и так знаешь правду. Что же произошло?.. А вот что: я почувствовал твои движения, точнее, прочувствовал в те секунды все, будто видел, что ты делаешь. Ты стоял у меня за спиной, наискосок, слегка поодаль. Я почувствовал, как ты поднял ружье, приладил к плечу и прицелился. Почувствовал, как ты прикрыл один глаз, ствол ружья медленно повернулся под углом. Моя голова и голова оленя возвышались теперь перед тобой на одной линии и на одинаковой высоте, между двумя мишенями оставалась полоска сантиметров в десять. Я почувствовал, что рука у тебя дрожит. И с точностью, с которой лишь охотник способен оценить ситуацию в лесу, я понял, что из этой позиции ты не можешь целиться в оленя: пойми, в ту минуту охотничья сторона происходящего интересовала меня чуть ли не больше, чем человеческая. В охоте я тоже кое-что понимал – под каким углом надо стоять к оленю, который в трехстах шагах, ничего не подозревая, ждет выстрела. То, как расположились охотник и перечисленные мишени с точки зрения геометрии, точно проинформировало меня о том, что происходит в нескольких шагах за моей спиной в сердце человека. Ты целился в меня секунд тридцать – я это и без хронометра знаю с точностью до секунды. Человек в такие минуты знает все.
Я знал, что ты не такой уж меткий стрелок, знал: достаточно слегка повернуть голову вбок – и пуля просвистит над ухом, а то и попадет в оленя. Знал: достаточно одного движения, и пуля останется в ружье. Но знал я и то, что пошевелиться не мшу, ибо судьба моя в эту минуту уже не зависит от моих решений: что-то созрело, что-что должно произойти, как тому положено. Так я стоял и ждал выстрела, ждал, что ты нажмешь на курок и меня убьет пуля, пущенная из ружья друга. Ситуация была идеальная – ни одного свидетеля, псарь бродил далеко, на краю леса с собаками, все шло как по нотам, та самая «трагическая случайность», о которых из года в год пишут в газетах. Прошло полминуты, выстрел опоздал. Олень почуял опасность и одним прыжком, подобным взрыву, скрылся в чаще. Мы по-прежнему стояли неподвижно. Ты медленно, очень медленно опустил ружье. Это движение невозможно было ни увидеть, ни услышать. Но я видел и слышал его, как если бы стоял к тебе лицом. Ты опустил ружье осторожно, словно даже колебание воздуха могло выдать твои намерения, ведь та минута прошла, олень исчез в чаще, – видишь, интересно, что ты все еще мог меня убить, ведь свидетелей у этой сцены не было и нет человека и судьи, который бы мог осудить тебя, весь мир соболезновал бы тебе, убей ты меня тогда, ведь мы были легендарными друзьями, Кастором и Полидевком, двадцать два года товарищи в горе и в радости, мы были воплощенным идеалом дружбы, и, если бы ты меня убил, всякий протянул бы тебе сочувствующую руку, люди бы горевали вместе с тобой, ведь в глазах мира нет трагичнее фигуры, чем человек, по воле какого-то античного повеления судьбы случайно убивший своего друга… Где тот человек, где тот прокурор, тот наглец, кто осмелился бы выдвинуть обвинение, поведать миру невообразимое – что ты меня убил намеренно?.. Нет никаких доказательств, что ты питал в сердце смертельное намерение против меня. Накануне вечером мы ужинали в замке в дружеском кругу – жена, родственники, товарищи по охоте; ты был среди этих людей привычным гостем на протяжении десятков лет, они видели нас вместе, как прежде, в самых разных жизненных ситуациях, на службе, в обществе, и мы всегда были по-дружески расположены друг к другу. Ты не был мне должен денег. Кто из членов семьи или слуг мог подумать, что ты меня убил?.. Никто. Да и с чего тебе было бы меня убивать? Что за бесчеловечное и невозможное предположение, будто ты, друг из друзей, вдруг убьешь друга из друзей, меня, от которого получил в своей жизни все, в чем нуждался, любую человеческую и материальную помощь.
Ты, человек, считавший мой дом своим, мое имущество – общим братским достоянием, мою семью – приемными родителями? Нет, обвинение пало бы обратно на того, кто выдвинул бы его, и нет того, кто мог бы такое сказать, всеобщий гнев смел бы наглеца, осмелившегося утверждать подобное, и сочувствие поспешило бы обнять тебя, ведь это тебя настигло ужасное и бесчеловечное горе, тебя поразил страшный удар, ибо трагическая случайность твоей рукой убила лучшего твоего друга… Вот как обстояло дело. А ты все-таки не нажал на курок. Почему?.. Что произошло в ту минуту? Может, это просто олень почуял опасность и ускакал, а человек устроен так, что ему всегда нужно вещественное оправдание в минуту решительного действия. Твой план был хорош, точен и безупречен, но, видимо, для него был еще нужен и олень; сцена была испорчена, и ты опустил ружье. Речь шла о секундах, кто здесь может все разделить, распределить и принять решение?.. Да это и неважно. Все решает если не суд, то факт. Факт, что ты хотел меня убить, а потом, когда внешняя неожиданность испортила момент, рука у тебя задрожала и ты меня не убил. Олень уже исчез за деревьями, мы не двигались. Я не обернулся. Какое-то время мы еще стояли так. Вероятно, посмотри я тогда тебе в глаза, я бы все узнал. Но я не смел взглянуть тебе в лицо. Бывает такой стыд, самый мучительный из того, что человек может пережить, стыд, который испытывает жертва, когда вынуждена взглянуть в лицо своему убийце. В такой миг создание испытывает стыд за себя перед Творцом. Потому-то я и не посмотрел тебе в глаза и, когда оцепенение, приковавшее нас к земле, прошло, зашагал по тропе к вершине холма. Ты тоже машинально двинулся в ту же сторону. В середине пути я не оглядываясь бросил через плечо: «Упустил шанс». Ты не ответил. Молчание было признанием. Другой в подобной ситуации начал бы стыдливо или напыщенно говорить, шутливо или обиженно объяснять; любой охотник отстаивал бы свою правоту – мол, недооценил дичь, переоценил расстояние, пропустил шанс прицелиться… Но ты молчал. Будто говорил этим молчанием: «Да, я упустил шанс тебя убить». Мы молча взошли на вершину холма, где нас ждал псарь с гончими, в долине звучали выстрелы, охота началась. Наши пути разошлись. А обедом – обедали в лесу, по-охотничьи – твой доезжачий объявил, что ты уехал обратно в город.
Гость закуривает; руки у него не дрожат, он спокойными движениями отрезает кончик сигары: генерал наклоняется к Конраду и протягивает свечу, чтобы тот прикурил от пламени.
– Спасибо, – благодарит гость.
– Но к ужину в тот вечер ты еще вернулся, – продолжает генерал. – Как и прежде это делал каждый вечер. Твоя двуколка подъехала как обычно, в половине восьмого. Мы ужинали втроем с Кристиной, как накануне, как столько вечеров до этого. Накрыли в большом зале, как сегодня, с теми же украшениями на столе, Кристина сидела посредине. В центре стола горели голубые свечи. Ей нравилось свечное освещение, ей вообще нравилось все, что напоминало о прошлом, о более благородных формах жизни, об ушедших временах.
Я после охоты сразу прошел к себе в комнату, переоделся – в тот день я не видел Кристину дома после полудня. Лакей сообщил, что она днем уехала на машине в город. Встретились мы только за ужином. Кристина уже ждала в зале, сидя перед камином в накинутой на плечи тонкой индийской шали – вечер был сырой и туманный. В камине горел огонь. Она читала и не слышала, как я вошел. Видимо, ковер приглушил шум моих шагов, или она слишком погрузилась в книгу – Кристина читала английскую книгу про путешествие в тропики, – одно точно, мой приход она заметила в последний момент, когда я уже стоял перед ней. Тогда она подняла на меня глаза – помнишь, какие у нее были глаза? Кристина умела так посмотреть – будто день настал и все стало светло, – то ли из-за свечей, но лицо ее напугало меня своей бледностью. «Вам плохо?» – спросил я. Жена не ответила. Посмотрела на меня долгим взглядом, молча, округлив глаза, и это мгновение было чуть ли не таким же долгим и красноречивым, как то, другое мгновение утром в лесу, когда я неподвижно стоял и ждал, чтобы ты или окликнул меня, или нажал на курок. Она смотрела на меня так внимательно, изучающе, словно ей важнее жизни было знать, о чем я в этот момент думаю и думаю ли я вообще о чем-то, знаю ли что-то?.. Это, судя по всему, было для нее важнее жизни. Всегда это самое важное – важнее добычи и результата: понять, что думает о нас жертва или тот, кого мы присмотрели себе в качестве жертвы… Кристина смотрела мне в глаза, будто хотела заставить признаться. Мне кажется, я тогда хорошо выдержал это ее разглядывание. В ту минуту, да и потом, позже, я был спокоен, лицо мое не могло ничего выдать ей. И действительно – до и после полудня в тот день, на той особой охоте, где я тоже немного успел побыть дичью, я принял решение: что бы ни готовила мне жизнь, я навеки сохраню тайну об этих рассветных минутах, никогда не расскажу двум моим наперсницам, Кристине и няне, о том, что мне пришлось узнать в то утро в лесу. Решил, что приглашу врача втайне понаблюдать за тобой, раз в душе твоей правит демон безумия, – так мне тогда казалось. Иного объяснения этим минутам я не находил. Близкий мне человек сошел с ума – я упрямо, чуть ли не в растерянности, повторял это про себя все утро и весь день, и такими глазами смотрел на тебя вечером, когда ты вошел к нам. Этим предположением я хотел спасти честь и достоинство человека как божьего творения и достоинство конкретного человека, ведь если ты в своем уме и у тебя была причина – все равно какая – поднять на меня оружие, то все мы, живущие в этом доме, потеряли человеческое достоинство: и Кристина, и я. Так я тогда объяснил встревоженный, удивленный взгляд жены, каким она встретила меня вечером после охоты. Она будто почувствовала ту тайну, что связала нас на рассвете. Женщины чувствуют такие вещи, так мне тогда казалось. Потом появляешься ты, переодетый к ужину, мы сели за стол. Мы сидим, болтаем, как в другие вечера. И про охоту говорим – что доложили доезжачие, о том, как один гость совершил ошибку и в буквальном смысле слова подстрелил козла, хотя права на это у него не было… Но про ту самую минуту ты ни слова не говоришь. Даже про свое приключение на охоте, как упустил могучего самца оленя. Про такие вещи принято рассказывать, даже если ты не прирожденный охотник. Ты не рассказываешь про упущенный шанс, про то, что раньше времени бросил охоту и, не предупредив, уехал обратно в город, а проявился только вечером. Все это, безусловно, странным образом противоречит принятым в обществе договоренностям. Хоть слово мог бы сказать о том, что случилось утром… но ты ни словом не обмолвился, будто мы и не охотились вместе на рассвете. Мы говоришь о другом. Спрашиваешь у Кристины, что она читала, когда ты вошел в гостиную. Кристина читала про тропики. Вы долго беседуете о книге, ты интересуешься, как она называется, расспрашиваешь, как на нее подействовало прочитанное, хочешь знать, каково это – жить в тропиках, ведешь себя так, будто тебя крайне заинтересовала тема, о которой ты ничего не знаешь, – я только потом узнал у торговца книгами в городе, что эту, как и другие книги на эту тему, именно ты привез и дал почитать Кристине за несколько дней до этого. Всего этого в тот вечер я еще не знаю. Я не участвую в вашем разговоре, ведь о тропиках мне ничего не известно. Позднее, когда я уже узнал, что вы мне в тот вечер изменили, я прокручивал в голове эту сцену, слышал произнесенные слова и с искренним удивлением для себя открыл, как вы оба идеально сыграли. Я же, непосвященный, ничего не мог из ваших слов заподозрить: вот вы говорите про тропики, про книгу, вообще о чтении. Тебе интересно мнение Кристины, особенно может ли человек, родившийся и выросший в другом климате, вынести условия жизни в тропическом лесу… Что думает по этому поводу Кристина?.. (Меня ты не спрашиваешь). А Кристина – она лично могла бы перенести дождь, испарения, удушающие жаркие туманы, одиночество, болото, гущу тропического леса?.. Видишь, слова возвращаются. Когда ты последний раз сидел здесь, в этой комнате, в этом кресле, сорок один год назад, ты говорил именно об этом: о тропиках, о болоте, о теплом тумане и дожде. И первые слова, которые ты произнес, вернувшись в этом дом, были «болото», «тропики», «дождь» и «горячий туман». Да, слова возвращаются. Все возвращается, дела и слова совершают круг, иногда облетают весь земной шар, а потом встречаются, соприкасаются и что-то закрывают, – безучастно произносит генерал. – Об этом ты говоришь с Кристиной в последнюю вашу встречу. Ближе к полуночи ты просишь коляску и уезжаешь в город. Вот что произошло в тот день, когда случилась охота, – заканчивает он, и в и его голосе за четкостью изложения, системно и подробно изложенными выводами слышится старческая удовлетворенность.
15
– Когда ты уходишь, Кристина тоже удаляется, – продолжает генерал. – Я остаюсь один здесь, в этой комнате. Книгу, ту самую книгу на английском про тропики, она забыла на кресле. Спать мне не хочется, начинаю листать книгу. Рассматриваю иллюстрации, разбираю таблицы с экономическими, медицинскими показателями. Меня удивляет, что Кристина вдруг читает такие книги. Не может она этим по-настоящему интересоваться, думаю я, не могут ее занимать кривые производства каучука на полуострове или состояние здоровья аборигенов. Все это не Кристина, думаю я. Но книга все же рассказывает – и не только по-английски, не только об условиях жизни на полуострове. Оставшись один в комнате после полуночи с этой книгой в руках, когда два человека, бывшие для меня самыми близкими в жизни после отца, покинули меня, я вдруг понимаю, что эта книга – еще и знак. И смутно начинаю понимать еще кое-что: в тот день вещи наконец заговорили со мной, что-то произошло, жизнь заговорила.
И тут надо быть очень внимательным, подумал я. Ведь особая знаковая речь жизни обращается к нам в такие дни через все, всякий предмет, всякий знак и рисунок – предупреждение, надо только понять. Настает день, когда вещи обретают смысл и отвечают. Вот что осеняет меня. И тут же я понимаю: эта книга – тоже знак и ответ. И вот что она говорит: Кристина жаждет отсюда уехать. Размышляет о других мирах, значит, хочет чего-то другого, отличного от этого мира. Может, хочет сбежать – от чего-то или от кого-то – и этим кем-то могу быть я, но можешь быть и ты. Ясно как день, думаю я. Кристина что-то чувствует и знает, хочет отсюда уехать, потому и читает специальные книги про тропики. И в эту минуту я много всего чувствую и, как мне кажется, понимаю. Понимаю и чувствую, что именно произошло в этот день: жизнь моя разделилась надвое, как земля раскалывается после землетрясения на две части, – на одной стороне осталось детство, ты и все, что означало собой прошедшую до сих пор жизнь, а на другом берегу начинаются туманные очертания территории, по которой мне суждено скитаться, оставшаяся часть жизни. И эти два периода больше не соприкасаются. Что произошло? Ответить на этот вопрос я не могу. Весь день старался быть спокойным, искусственно сдержанным, и у меня получилось; Кристина еще не могла ничего знать, когда бледная подняла на меня тот особый, вопрошающий взгляд. Не могла знать, не могла считать с моего лица, что произошло на охоте… А что, в сущности, произошло? Не игра ли это воображения? Не кошмар ли? Если кому рассказать, наверняка посмеются. Никаких доказательств у меня на руках нет… только один голос, что сильнее любых доказательств, так однозначно, с силой, не терпящей никаких споров и возражений, вопиет внутри, что я не ошибаюсь и знаю правду. И правда в том, что на рассвете того дня мой друг хотел меня убить. Какое глупое и взятое из воздуха обвинение, правда? Смогу ли я вообще с кем-нибудь поделиться еще более страшным обвинением? Не смогу. Но теперь, когда я знаю это так наверняка и так спокойно, как человек может знать лишь простейшие факты жизни, что это будет за совместное существование в будущем? Смогу ли я смотреть тебе в глаза, или мы должны будем все втроем, Кристина, ты и я, разыгрывать спектакль и дружба превратится в игру и слежку друг за другом – возможно ли так жить? Говорю же, я надеялся, что ты сошел сума. Может, это музыка, думал я. Ты всегда был особенным, иным, не чета нам. Человек не может безнаказанно быть музыкантом и родственником Шопена. Но в то же время я понимал «это глупые и трусливые надежды, надо посмотреть в глаза реальности, нельзя обольщаться, ты не безумен, отвертеться тебе не удастся. У тебя есть причина ненавидеть и убить меня. Причину я ухватить пока не могу. Естественное и простое объяснение – тебя вдруг охватила страсть к Кристине, восхищение, желание обладать, род безумия, но это предположение столь маловероятно, в жизни нас троих и следа этому не найти, так что эту версию я вынужден отбросить. Я знаю Кристину, знаю тебя и себя – по крайней мере, так мне кажется в эту минуту. Наша жизнь, знакомство с Кристиной, моя на ней женитьба, наша дружба всегда были такими открытыми, чистыми, прозрачными, характеры и ситуации такими однозначными, что это я был бы сумасшедшим, поверь я в подобное хоть на миг. Страсть, если она такая уж бурная, невозможно скрыть; если страсть заставила того, кто ей подвержен, поднять оружие на лучшего друга, скрывать ее месяцами от мира не получится, какие-то следы должен был заметить даже я, вечно слепой и глухой третий лишний, – мы жили практически одним домом, ты ужинал у нас по три-четыре вечера на неделе, днем я с тобой в городе, в казарме, на службе, мы все друг о друге знаем. Ночи и дни Кристины, ее тело и душу я знаю как самого себя. Безумно было бы предположить, будто ты и Кристина… когда я признаюсь себе в этом, то испытываю чуть ли не облегчение. Здесь другое. То, что произошло, куда глубже, таинственней, непонятней. Я должен с тобой поговорить. Устроить за тобой слежку? Как ревнивый муж в плохой комедии? Но я не ревнивый муж. В моей нервной системе нет места подозрению, я спокоен, думая о Кристине. Я нашел ее, как коллекционер находит для своей жизни и коллекции редкий и идеальный экспонат, шедевр, обретение которого было единственной целью и смыслом его жизни. Кристина не обманывает, не может быть неверна, я знаю все ее мысли, даже тайные, которые могут прийти человеку только во сне. Записная книжечка в обложке из желтого бархата, что я подарил ей в первый день нашего супружества, все мне расскажет: ведь мы договорились, что жена будет делиться со мной и сама с собой чувствами, желаниями, отходами душевного материала, тем, о чем человек не может рассказать в живой беседе, потому что стыдится и считает лишним произносить слова, и все будет записывать в этот особый дневник, давая мне понять одним-двумя словами, чтобы я знал, что человек мог думать или чувствовать под влиянием ситуации… Настолько мы доверяли друг Другу. И этот тайный дневник всегда лежит в ящике ее письменного стола, ключи к которому есть только у двоих – у нее и у меня. Этот дневник – максимум доверия, возможного между мужчиной и женщиной. Если в жизни Кристины есть тайна, дневник уже бы просигналил об этом. Правда, вспоминаю я, мы последнее время забыли про нашу тайную игру… встаю и направляюсь по темному коридору. Захожу в гостиную Кристины, открываю ящик стола и ищу дневник в обложке из желтого бархата. Но ящик пуст.
Генерал прикрывает глаза и сидит так несколько минут с сомкнутыми веками, как слепые, лицо его ничего не выражает. Он будто подыскивает слово.
– Миновала полночь, весь дом спит. Кристина устала, не хочу ее беспокоить. Дневник она, видимо забрала в спальню, решаю я, – дружелюбно продолжает Хенрик. – Не хотел ей мешать, спрошу завтра, не оставила ли она мне послание в дневнике нашей тайнописью. Чтобы ты понимал, эта тетрадочка, о которой мы не говорим – даже слегка стыдимся друг перед другом такого бессловесного доверия, – она для нас как постоянное признание в любви. О таких вещах сложно говорить. Придумала это Кристина, сама попросила меня в Париже, во время медового месяца. Именно она хотела делиться признаниями – и позже, много позже, когда Кристины уже не будет, я пойму, что с таким тщанием готовится к признанию, к финальной искренности лишь тот, кто знает: однажды в его или ее жизни появится нечто, в чем надо будет признаваться. Я долго не понимал эту затею с дневником, она казалась мне чрезмерно женской – идея тайных посланий друг другу, Кристинина причуда. Сама она часто повторяла, что не хочет иметь от меня никаких тайн и от себя тайн не хочет, потому и фиксирует все, о чем нелегко говорить. И только много позже я понял: та, кто ищет спасения в искренности, чего-то боится, боится, что однажды ее жизнь наполнится тем, чем она не сможет со мной поделиться, настоящей тайной, которую ни записать, ни рассказать. Кристина хотела отдать мне все – тело и душу, чувства и тайные мысли, каждый сигнал своих нервов. Вот мы отправились в свадебное путешествие, Кристина влюблена, вспомни, откуда она пришла и что для нее значило все, что я дал ей, – мое имя, этот замок, дворец в Париже, большой свет, все, о чем еще за несколько месяцев до этого она и мечтать не смела в своем скромном жилище на окраине маленького городка, где обитала одна с тихим и больным стариком, жившим уже только ради своего инструмента, нот и воспоминаний… А тут вдруг жизнь дарит ей все, насыпает полной горстью: свадьба, свадебное путешествие длиною в год – Рим, Лондон, Париж, потом Восток, месяцы в оазисах, море. Кристина, естественно, верит, что влюблена. Потом я узнаю, что она не была влюблена даже тогда, – это все лишь благодарность.
Генерал сплетает пальцы, опирается локтями о колени, наклоняется вперед и продолжает:
– Она была благодарна, искренне благодарна, по-своему. Как бывает благодарна молодая женщина, отправившаяся в свадебное путешествие с мужем, блестящим молодым человеком. – Хенрик сплетает пальцы еще крепче, пристально всматривается в узор на ковре. – Ей хотелось быть благодарной в любом случае, потому-то она и придумала этот дневник как особый подарок. С первой минуты он заполняется поразительными признаниями. Кристина не льстит мне, ее комментарии порой до неприятного искренни. Она описывает меня таким, каким видит, всего несколькими словами, но очень точно. Описывает, что ей во мне не нравится, манера повсюду приближаться к людям с излишней самоуверенностью – она не чувствует во мне скромности, что для ее верующей души было величайшим достоинством. Да, в те годы я был далеко не скромен. Мир принадлежал мне, я нашел женщину, на каждое слово, каждый порыв тела и души которой я откликался целиком и полностью, я был богат, у меня был титул, жизнь открывалась передо мной во всем своем блеске, мне было тридцать лет, я любил жизнь, службу, избранный путь. Сегодня, оглядываясь назад, я и сам поражаюсь этой громогласной самодовольной уверенности и ощущению счастья. И, как всякий, к кому боги были милостивы без причины, в глубине этого счастья я подспудно чувствовал подвох. Слишком уж все прекрасно, безупречно, без сучка, без задоринки. Человек всегда боится такого образцового счастья.
Я был готов принести судьбе жертву – пусть в одном из портов письмо из родной страны сообщит о какой-нибудь финансовой или светской неприятности, пусть я узнаю, что дома сгорел замок или что я разорился, пусть банкир, управляющий моим имуществом, передаст дурную весть или что-нибудь в этом роде… Знаешь, человек хочет заплатить богам кусочком счастья. Ведь боги, как известно, завистливы и когда дают простому смертному счастья на год, сразу записывают долг, а в конце жизни требуют заплатить втридорога. Но вокруг меня все безупречно, все идеально. Кристина пишет в дневник короткие слова, словно обращается к нему во сне. Иногда это одна строчка, иногда – одно слово. Вот, например: «Ты безнадежен, потому что тщеславен». Потом неделями ничего не пишет. Или пишет, что видела в Алжире одного мужчину, он шел за ней по узкой улице, позвал ее, и она почувствовала, что могла бы уйти с ним. Какая у нее многоцветная, беспокойная душа, думаю я. Но я счастлив – даже эти странные, немного пугающие проявления искренности не мешают моему счастью. Меня не смущает, что тот, кто так судорожно стремится рассказать все другому, возможно, потому и говорит обо всем с такой безоглядной искренностью, чтобы не быть вынужденным говорить о том, что по-настоящему важно. Об этом я в свадебном путешествии не думаю, да и потом, когда читаю дневник, тоже не думаю. Но потом наступают в жизни эта ночь и этот день, день охоты, и я все время чувствую себя так, будто ружье таки выстрелило и нежданная пуля просвистела-таки у меня над ухом. Наступает ночь, ты уезжаешь, детально обговорив прежде с Кристиной все, что связано с тропиками. И я остаюсь один с воспоминаниями этого дня и вечера. И не нахожу на привычном месте, в ящике стола, Кристинин дневник. Я принимаю решение разыскать тебя утром в городе и спросить…
Генерал замолкает. По-стариковски покачивает головой, словно удивляется детской проказе.
– И что бы я у тебя спросил? – произносит он тихо, с уничижительной интонацией, точно смеется сам над собой. – Что можно спросить у человека словами? И чего стоит ответ, данный не реальностью жизни, но словами?.. Мало чего стоит, – голос генерала обретает решительность. – Редко попадаются люди, у которых слова полностью охватывают реальность. Это, наверное, самая большая редкость в жизни. Тогда я еще этого не знал. Я сейчас не подлецов и обманщиков имею в виду, а то, что люди напрасно узнают правду, напрасно обретают опыт – природу свою они изменить не в силах. Вероятно, максимум, что можно сделать в жизни, так это осторожно и разумно подогнать неповторимую реальность человеческой природы под окружающую действительность. И это все, что мы можем сделать. Но и это не сделает нас мудрее и подготовленнее… Я хочу с тобой поговорить и не знаю еще: что бы я ни спросил и что бы ты ни ответил, на факты не повлияет. Но узнать факты, приблизиться к реальности можно и посредством слов, вопросов и ответов, потому я и хочу с тобой поговорить. Усталый я глубоко засыпаю. В тот день я словно перенес огромную физическую нагрузку – как если бы скакал на лошади или путешествовал… Однажды я зимой по снегу притащил на спине убитого медведя, тяжелый был, двести пятьдесят килограммов – знаю, в те годы я отличался недюжинной силой, но все равно потом удивился, как сумел протащить такую тяжесть по горам и оврагам. Видимо, человек может вынести все до тех пор, пока у него в жизни есть цель. Тогда я от усталости уснул в долине, в снегу, спустившись с тушей с гор, так меня нашли доезжачие – полузамерзшим у трупа медведя. Так же спал я и в эту ночь. Глубоко, без снов, после пробуждения отправился в город к тебе на квартиру. И вот я стою в твоей комнате и узнаю, что ты уехал. Мы только на следующий день получили в полку твое письмо, в котором ты сообщал, что уходишь в отставку и уезжаешь за границу. В ту минуту я понял только факт побега, ведь теперь стало окончательно ясно, что ты хотел меня убить, ясно, что произошло и продолжает происходить нечто, истинный смысл чего я пока не могу осознать, и ясно, что ко всему этому я лично имею роковое отношение, все это происходит не только с тобой, но и со мной. Так я стою в тайной, душной, забитой шикарными вещами комнате, и тут открывается дверь и заходит Кристина.
Голос генерала звучит спокойно, обходительно и дружелюбно, словно хозяин дома делится самыми интересными деталями милой сердцу старой истории с другом, который вернулся наконец домой – из другого времени, из дальних чужих стран. Конрад слушает неподвижно. Потухшую сигару он пол ожил на край стеклянной пепельницы, руки сложил на груди и сидит, не двигаясь, прямо, как офицер, ведущий дружескую беседу со старшим по званию.
– Входит, останавливается на пороге, – продолжает генерал. – Она без шляпы, приехала из дома одна, в легком двухколесном экипаже. Спрашивает: «Уехал?» Голос у нее по-особому дрожит. Я делаю знак рукой, мол, да, уехал. Кристина стоит в дверном проеме, стройная как тростник, я, наверное, никогда не видел ее такой прекрасной, как в эту минуту. Лицо у нее белое, как бывает у раненых, потерявших много крови, только глаза лихорадочно светятся, как накануне, когда я подошел к ней, а она читала книгу про тропики.
«Сбежал», – заключает она, не ожидал ответа, Кристина говорит это сама себе как утверждение. «Струсил», – добавляет спокойно и тихо.
– Так и сказала? – спрашивает гость, вздрогнув, теперь он уже не похож на статую. Делает глоток, чтобы промочить горло.
– Да, – отвечает генерал. – Больше ничего не сказала. Да я и не расспрашивал. Мы молча стояли в комнате. Потом Кристина оглянулась, отметила взглядом каждую картину, каждый предмет мебели, каждую безделушку. Я следил за движением ее глаз. Она смотрела на комнату, будто прощалась с ней. Смотрела, словно все это уже видела и теперь прощается с каждой вещью по отдельности. Комнату, вещи можно рассматривать двумя способами: с любопытством первооткрывателя и словно прощаясь с чем-то. Во взгляде Кристины не было ничего от любопытства, открытия нового. Взгляд ее так спокойно, по-свойски скользил по комнате, как если бы она была дома и знала, где все стоит. Глаза горячечно блестели и в то же время были подернуты поволокой. Она была сдержана и молчалива, но я чувствовал: эта женщина сейчас вышла из роли, из определенных рамок своей жизни и близка к тому, чтобы потерять себя, тебя и меня. Один взгляд, внезапный жест, и Кристина сделает или скажет что-то, и исправить это будет уже невозможно… Картины она рассматривает без волнения и интереса, как человек напоследок рассматривает то, что ему хорошо знакомо, что он уже много раз видел. Близоруко прищурившись, бросает гордый взгляд на широкую французскую тахту, на мгновение прикрывает глаза. Потом поворачивается и молча, так же, как и приехала, выходит из комнаты. Я не следую за ней. В открытое окно вижу, как она проходит через сад. Проходит между розовых кустов – розы в ту пору как раз начали цвести. Садится в легкую коляску, ожидающую ее у забора, берет в руки вожжи и трогается с места. Спустя минуту коляска скрывается за поворотом.








