Текст книги "Свечи сгорают дотла"
Автор книги: Шандор Мараи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Генерал сплетает руки на груди, говорит бесстрастно, ровно, словно надиктовывает полицейскому под запись обстоятельства аварии:
– Я стоял у рояля, разглядывал орхидеи. Квартира эта была похожа на камуфляж, маскировочный костюм. Или же камуфляжем была для тебя военная форма? На этот вопрос ответить можешь только ты, да ты уже и ответил на него своей жизнью – теперь, когда все позади. В конечном счете человек всегда отвечает на самые важные вопросы всей своей жизнью. И неважно, что он при этом говорит, какими словами и доводами защищается. В конце, в финале всего человек отвечает фактами своей жизни на вопросы, которые мир с таким упрямством перед ним ставит. Кто ты?.. Чего на самом деле хотел?.. Что на самом деле смог?.. Чему был верен и наоборот?.. Перед кем или перед чем струсил или сохранил смелость?.. Вот они, эти вопросы. И человек отвечает, как умеет. Искренне или нет – но это не так важно. Важно, что в итоге отвечает всей своей жизнью. Ты снял форму, потому что ощущал ее маскировкой, это уже ясно. А я не снимал до последней минуты, пока этого не потребовали от меня служба и весь остальной мир, – значит, и я ответил. Это был первый вопрос. Второй: что тебя со мной связывало?
Ты был мне другом? В итоге-то ты сбежал. Ушел не попрощавшись, пусть и не совсем не попрощавшись, ведь накануне во время охоты произошло нечто, и смысл случившегося я понял лишь позже, это уже и было прощание. Человек редко знает, какое его слово или действие означает окончательное необратимое изменение в отношениях. И почему я вообще поехал к тебе в тот день? Ты меня не звал, не прощался, ничего не просил передать. Что я искал в доме, куда ты меня никогда не звал, и именно в тот день, когда ты оттуда навсегда ушел? Что заставило меня скорее сесть в авто, помчаться в город, искать тебя в доме, который уже был пуст?..
Я что-то узнал накануне во время охоты? Что-то выдало твои намерения?.. Или кто-то доверительно сообщил, намекнул мне, что ты готовишься сбежать?.. Нет, все молчали. Даже Нини – помнишь старую няню? Она все про нас знала. Жива ли она? Жива – по-своему. Она живет, как это дерево у окна, посаженное еще моим прадедом. Как у любого живого существа, у нее есть время, которое она должна прожить.
Она знала. Но не сказала. Я тогда оказался совершенно один. И все же знал, что настала та минута, когда все уже вызрело, все выяснилось, все встало на свои места – и ты, и я, все. Да, я узнал на охоте, – генерал словно вспоминает, словно сам себе отвечает на давно мучивший вопрос. И замолкает.
– Что ты узнал на охоте? – спрашивает Конрад.
– Славная была охота. – В голосе генерала появляются чуть ли не теплые нотки, как у человека, который переживает в воображении каждую деталь милого сердцу воспоминания. – Последняя большая охота в нашем лесу. Тогда еще живы были охотники, настоящие охотники… может, и сегодня живут, не знаю. Я тогда последний раз охотился у себя в лесу. С той поры сюда ходят только люди с ружьями, те, кто приезжает в поместье, палят в лесу из своих орудий. Настоящая охота была совсем другой. Ты этого понять не можешь, потому как никогда не был охотником. Для тебя это была лишь обязанность, господская обязанность, требовавшая определенной сноровки, как езда верхом или светская жизнь. Ты охотился, но как человек, примирившийся с некой условностью, принятой в обществе. На твоем лице было написано презрение. И ружье ты держал небрежно, как трость. Тебе не была знакома та особая страсть, самая тайная страсть мужской жизни, та, что живет глубоко в нервах мужчины, глубже любой роли, наряда, образования, глубоко, как магма под слоем земной коры. Эта страсть – жажда убивать. Мы люди, жизнь приказывает нам убивать. Иначе невозможно… человек убивает, чтобы что-то защитить, завоевать, обрести или за что-то отомстить. Улыбаешься?.. Презрительно улыбаешься? Ты был художником. Низкие, грубые инстинкты такого рода в твоей душе смягчились, стали рафинированными?.. Думаешь, ты никогда не убивал ничего живого? Не факт, – эти слова генерал произносит строго и невозмутимо. – Настал вечер, когда нет смысла говорить ни о чем, кроме правды и самой сути, ведь у этого вечера не будет продолжения и вряд ли наступят после него много дней и вечеров… в том смысле, что ни в коем случае не случится ничего, наделенного большим смыслом. Ты, наверное, помнишь, что я однажды, давно, тоже бывал на Востоке – с Кристиной, в свадебном путешествии. Мы ездили к арабам, в Багдад, гостили у одной арабской семьи. То были люди самые что ни на есть знатные, и ты, как путешественник, это поймешь. Присущие им гордость, достоинство, манера держаться, страстность и спокойствие, телесная дисциплина и осознанность движений, их игры, то, как загорались их глаза, – все отражало принадлежность к древней аристократии, аристократии иного рода, возникшей, когда человек впервые в хаосе мироздания осознал существование разных сословий.
Согласно одной из теорий, человеческая цивилизация возникла именно в тех краях, в начале времен, еще до появления народов, племен, культур, в глубине арабского мира. Может, поэтому они такие гордые. Не знаю. Я в таких вещах не разбираюсь… Но в гордости кое-что понимаю, и, как люди безо всяких внешних отличительных знаков распознают близких себе по крови и рангу, так же и я в те недели, проведенные на Востоке, чувствовал, что они там все аристократы, даже грязные погонщики верблюдов. Повторюсь, жили мы у местных, в доме, похожем на дворец, – в качестве гостей у одной из тамошних семей по предложению нашего посла. О эти прохладные белые дома… видал такие? Большой двор, где постоянно бурлит жизнь семьи и племени, одновременно и базар, и парламент, двор храма… И в каждом движении праздность и одновременно жажда игры. Полное достоинства и нарочитое ничегонеделание, за которым скрываются жизнелюбие и страсть, подобные змее среди нагретых солнцем неподвижных камней. Как-то вечером они в нашу честь позвали гостей, арабов. До того момента они принимали нас совершенно по-европейски. Хозяин дома был судья и контрабандист, один из самых богатых людей в городе. В гостевых комнатах стояла английская мебель, ванна была из чистого серебра. Но в тот вечер мы увидели нечто иное. После захода солнца пришли гости – одни мужчины, знатные господа и их слуги. Посреди двора уже пылал костер, едкий дым от верблюжьего помета щипал глаза. Все молча расселись вокруг костра. Кристина была среди нас единственная женщина. Затем принесли ягненка, белого ягненка, хозяин дома достал нож и перерезал животному горло движением, забыть которое невозможно… Научиться этому движению нельзя, это такое восточное движение из тех времен, когда убийство обладало еще и символическим, религиозным смыслом, было явно связано с чем-то важным, с жертвой. Так Авраам поднимал нож над Исааком, когда хотел принести сына в жертву, этим движением резали в древних храмах жертвенных животных на алтаре, перед идолами, изображениями божества, этим же движением отсекли голову Иоанна Крестителя… Древнее движение. На Востоке оно живет в руке каждого. Возможно, именно с этим движением и начался человек, когда вышел из того промежуточного состояния, в котором пребывал между животным и человеком… антропологи считают, что человек появился, когда обрел способность отставлять в сторону большой палец и хватать оружие или инструмент. Но, может статься, появился он не с большим пальцем, а с появлением души, не знаю… Тот араб перерезал горло ягненку, и в тот момент этот пожилой человек в белом бурнусе, на который не попало ни капли крови, был действительно похож на восточного первосвященника, приносящего жертву. Глаза у него загорелись, он на мгновение помолодел, вокруг стояла гробовая тишина. Гости сидели вокруг костра, смотрели на движение, которым совершилось убийство, молниеносный взмах ножа, дергающееся тело животного, бьющую струю крови, и у всех горели глаза. Тогда я понял: эти люди живут в непосредственной близости к факту убийства, кровь для них – знакомое дело, взмах ножа – столь же привычное явление, как улыбка женщины или дождь. Мы это поняли, Кристина тоже поняла – она в эти минуты по-особенному замолчала, раскраснелась, потом побледнела, тяжело задышала и отвернулась, словно оказалась невольной свидетельницей некоего волнующего и захватывающего действа. Мы оба поняли, что на Востоке еще помнят священный и символический смысл убийства и его тайный, чувственный смысл. Все улыбались – темные благородные лица, расплывшись в улыбке, не отрываясь смотрели перед собой, словно убийство было чем-то горячим, приятным, как поцелуй. Интересно, что слова «убить» и «любить» так близки в нашем языке и вытекают одно из другого… Что ж. Мы, конечно, люди западные, – голос генерала меняется, он словно начинает читать лекцию. – Западные – по крайней мере, мы пришли сюда и обосновались. Для нас убийство – вопрос права и морали, или же медицины, в любом случае, это нечто разрешенное или запрещенное, феномен этической или правовой системы, описанный со всей точностью. Мы тоже убиваем, но сложнее, убиваем так, как это разрешает и предписывает закон. Убиваем, защищая высокие идеалы и блага человечества, убиваем, чтобы сохранить порядок человеческого сосуществования. Иначе и невозможно. Мы христиане, у нас есть сознание вины, мы – продукт западной культуры. В нашей истории вплоть до сего дня происходили и происходят целые серии массовых убийств, но мы говорим об убийстве опустив глаза, понизив голос, иначе мы не можем, такова наша роль. Осталась только охота, – генерал заметно веселеет. – Там мы тоже придерживаемся рыцарских и практических правил, щадим дичь, как того требует ситуация в конкретном месте, но охота – это все еще жертвоприношение, искаженный и обрядовый остаток древнего, как сам человек, религиозного действа. Неправда, будто охотник убивает ради добычи. Он никогда не убивает только ради добычи, не делал этого и в первобытные времена, когда охота была одним из немногих способов добыть пропитание. Охота всегда сопровождалась обрядами – племенными, религиозными. Хороший охотник всегда был первым в племени, значит, немного и священником. Со временем все это, конечно, подразмылось. Но некоторая, пусть и размытая, связь с обрядами сохранилась. Я, наверное, ничего так не любил в жизни, как эти рассветы, утро охоты. Просыпаешься затемно, одеваешься по-особому, не так, как в будни, надеваешь специальные вещи, завтракаешь иначе, укрепляя сердце палинкой в освещенной лампой комнате, закусываешь холодной говядиной. Люблю, как пахнет охотничья одежда, сукно пропиталось запахом леса, листвы, воздуха и брызнувшей крови, ведь на поясе ты нес подстреленных птиц и кровь запачкала охотничье кресло. Но разве кровь – это грязь?..
Не думаю. Самое благородное вещество на свете, и когда человек хотел сказать Богу что-то важное, невыразимое словами, то во все времена приносил ему в жертву кровь. И маслянистый запах ружья. И сырой прогорклый запах кожаных вещей. Все это я любил, – генерал говорит это чуть ли не смущаясь, по-стариковски, словно признается в какой-то слабости. – А потом выходишь из дому на двор, товарищи по охоте уже ждут тебя, солнце еще не встало, старший псарь держит гончих на поводке и тихо рассказывает, что было ночью. Садишься в коляску, выезжаешь. Природа просыпается, лес потягивается, точно протирает глаза сонными движениями. У всего такой чистый запах, будто ты вернулся на другую родину, какой она была в начале жизни и вообще всего. Потом коляска останавливается у края леса, ты выходишь, собаки и псарь беззвучно тебя сопровождают, сырая листва под подошвами охотничьих ботинок почти не издает звуков. Тропинки все в следах зверей. И все вокруг тебя начинает оживать: свет раскрывает потолок леса, словно приходят в движение колосники, тайная конструкция под крышей мировой сцены. Просыпаются птицы, по лесной тропе бежит косуля, она еще далеко, в трехстах шагах, и ты отходишь в чащу, прислушиваешься. Ты сегодня с собакой, на косулю не получится… Животное останавливается, оно ничего не видит и не чует – ветер дует в другую сторону, но все равно знает, смерть рядом; косуля поднимает голову, поворачивает изящную шею, туловище ее напряжено, и в этом волшебном оцепенении она стоит перед тобой несколько мгновений, неподвижно, как замирает человек лишь перед неизбежным концом, беспомощно, ибо знает: смерть – не случайность и не несчастный случай, но одно из естественных следствий непредсказуемых и с трудом понятных взаимосвязей. Теперь ты уже жалеешь, что не взял ружье, которое стреляет пулями. Ты тоже застываешь в чаще, ты тоже привязан к этому мгновению, ты, охотник. И чувствуешь в руках эту дрожь, древнюю, как человек, готовность убивать, запретное влечение, страсть, что сильнее всего на свете, импульс – не хороший и не плохой, просто тайный импульс всякой жизни: быть сильнее, ловчее других, остаться мастером, не ошибиться. Это чувствует барс, когда готовится к прыжку, змея, когда вытягивается в броске среди камней, коршун, когда камнем пикирует вниз с многометровой высоты, и человек, когда замечает жертву. Это почувствовал и ты – вероятно, впервые в жизни, в засаде, в лесу, когда поднял ружье и прицелился в меня, чтобы убить.
Генерал наклоняется над стоящим между ним и гостем столиком, наливает в рюмку сладкую палинку и пробует кончиком языка пурпурную тягучую жидкость. Затем, довольный, ставит рюмку обратно на стол.
14
– Было еще темно, – продолжает генерал, не дождавшись реакции гостя. Конрад воздерживается от ответа, ни единым движением, ни единым взглядом не дает понять, что услышал обвинение. – Минута, когда ночь отделяется от дня, нижний мир от мира верхнего. Что-то еще, наверное, разделяется на два в такие минуты. Последняя секунда, когда вселенские и человеческие глубина и высота, свет и тьма еще соприкасаются, когда спящие просыпаются от тяжелых и мучительных снов, больные затихают, чувствуя, что пришел конец ночному аду и грядет более предсказуемое страдание; день своим светом и упорядоченностью раскрывает и распутывает все, что в темном хаосе ночи было судорожным желанием, тайным вожделением, припадком падучей. Охотники и дичь любят этот миг. Уже не темно, еще не светло. Запах леса свеж и дик, будто вся живность очнулась вдруг в гигантской спальне мира, выдохнула свою тайну, свои злобные вздохи – и растения, и животные, и люди. В этот миг поднимается ветер – осторожно, так вздыхает тот, кто только что проснулся, вспомнив о мире, в котором родился. Запах влажной листвы, папоротников, замшелых стволов мертвых деревьев, покрытой росой лесной тропинки из подгнивших шишек, опавшей листвы и хвои, скатанной в мягкий, гладкий ковер. Это таинственный миг – древние язычники восторженно воздевали руки, чествуя его в лесной чаще. Обращали лицо к Востоку в магическом ожидании, так же как человек, привязанный к материальному, вечно ждет в глубине сердца и в своем мире момент света, то есть смысла и прозрения. Животные в эту пору отправляются на водопой. Это миг, когда ночь еще не совсем завершилась, в лесу еще что-то происходит, еще идет ночная охота – та, что заполняет жизнь ночных животных, лесная кошка еще сидит в засаде, медведь доедает падаль, влюбленный олень еще помнит страстные минуты лунной ночи, выходит на середину поляны, где бился за самку с соперником, гордый и изнуренный, поднимает израненную рогами голову и оглядывает серьезными и печальными звериными глазами с кровавыми подтеками от напряжения, словно навек запомнил эту страсть. В глубине леса в эту минуту еще живет ночь: ночь и все, что означает это слово, – с сознанием добычи, любви, метаний, бесцельной радости и борьбы за жизнь. В эту минуту что-то происходит не только в чаще леса, но и во тьме людских сердец. Ведь у человеческого сердца тоже случается ночь со страстями столь же дикими, как охотничий инстинкт, бушующий в сердце самца оленя или волка. Сон, желание, тщеславие, эгоизм, вожделение, ревность, жажда мести таятся в человеческой ночи, как пума, коршун, шакал в пустыне восточной ночи. И есть минуты, когда у человека в сердце нет уже ночи, но и день еще не наступил, когда дикие звери выбираются из тайных закоулков сердца, когда приходит в движение страсть, которую мы напрасно усмиряли годами, порой на протяжении очень долго времени… И все было напрасно, мы безнадежно отрицали сами перед собой истинный смысл этой страсти, настоящее содержание ее было сильнее наших намерений, страсть не растаяла, осталась цельной. В основе любых человеческих отношениях есть некая осязаемая материя, и, какие доводы ни приводи, сколько ни ловчи, эта реальность не меняется. А реальность состояла в том, что ты меня на протяжении двадцати двух лет ненавидел с такой яростью, что ее градус напоминал уже полыхание больших страстей – да, любви. Ты меня ненавидел, а когда какое-то чувство или страсть совершенно заполняют собой душу человека, в глубине такого костра наряду с воодушевлением всегда дымит и теплится жажда мести… Ведь страсть убеждает не доводами разума. Страсти совершенно безразлично, что она получит от другого, она жаждет выразить себя, сообщить свою волю, даже если в обмен ей достанутся лишь кроткие чувства, вежливость, дружба или терпение. Всякая большая страсть безнадежна, в противном случае это не страсть, а сделка, умный сговор, торговля интересами. Ты же меня ненавидел, а это скрепляет не хуже любви. Почему ты меня ненавидел?..
У меня было время, я пытался понять это чувство. Ты никогда не принимал от меня ни денег, ни подарков, не позволял этой дружбе превратиться в по-настоящему братские отношения, и, не будь я тогда слишком молод, мне следовало бы знать, что это – подозрительный и опасный знак. Кто не принимает части, скорее всего, хочет получить целое, все. Ты ненавидел меня еще во времена нашего детства, с первой минуты, как я тебя узнал в том особом доме, где нас облагораживали и внушали нам избранные идеалы известного нам мира, ненавидел, потому что было во мне нечто, чего тебе недоставало. Что было это? Что за талант или свойство?.. Ты всегда был более образованным, ты был случайным совершенством, усердным и виртуозным, ты был настоящим талантом, ведь у тебя был инструмент – в истинном смысле этого слова, твоей тайной была музыка. Ты был родственником Шопена, скрытным и гордым. Но в глубине твоей души не давала покоя судорожная мысль – страстное желание быть не тем, какой ты есть. Это самый страшный удар, который судьба может нанести человеку. Желание быть не тем, кто ты есть; нет более мучительной страсти, способной гореть в человеческом сердце. Ведь жизнь невозможно вынести иначе как с сознанием примирения со всем тем, что мы означаем для себя и для мира. Необходимо примириться с тем, какие мы есть, и, сделав это, знать, что жизнь нас за эту мудрость не наградит, не приколет к груди орден за то, что мы признались себе: да, мы тщеславны и эгоистичны, да, у нас лысина и живот, нет, надо знать что нам ни за что не воздастся. Надо это принять – вот и весь секрет. Принять свой характер, истинную свою природу, чьи огрехи, эгоизм, жадность не изменят ни опыт, ни проницательность. Надо принять, что мир не откликнется всецело на наши желания. Принять, что те, кого мы любим, не будут нас любить или будут любить не так, как мы надеялись. Принять предательство и неверность, и, что самое трудное из стоящих перед человеком задач, принять, что другой человек превосходит тебя характером или умом. Вот что я усвоил за семьдесят три года здесь, посреди леса. Но ты все это принять не сумел, – утвердительно заключает генерал негромким голосом. И замолкает, близоруко вглядываясь в полумрак.
– В детстве ты, конечно, всего этого не знал, – продолжает он после паузы, словно ища оправдание. – Прекрасное было время, волшебная эпоха. В старости воспоминание увеличивает каждую деталь и обрисовывает ее четкой линией. Мы были дети и друзья: это большой подарок, и мы должны благодарить судьбу, что были ее частью. Но потом твой характер сформировался, и ты уже не мог вынести, что тебе не хватает чего-то, что мне дали происхождение, воспитание, некая божественная данность… Что это был за талант? И талант ли вообще? Да просто мир глядел на тебя равнодушно, порой враждебно, а мне люди дарили улыбки и свое доверие. Ты презирал доверие и дружелюбие, которые источал мне мир, презирал и в то же время смертельно завидовал. Ты воображал – не словами, естественно, но смутно чувствовал, – что есть что-то грязное в том, кого так любят, кто так мил миру. Есть люди, которых все любят, для которых у каждого найдется всепрощающая и ласковая улыбка, и в таких людях есть какая-то продажность, склонность к самолюбованию. Видишь, я уже не боюсь слов, – говорит генерал и улыбается, словно подбадривает гостя, чтобы и тот не боялся. – В одиночестве человек все познает и ничего больше не боится. Люди, у которых на челе отражен небесный знак, указывающий на милость к ним богов, ощущают себя избранными, и в том, как они выходят к миру, есть некая тщеславная уверенность. Но ты ошибался, если видел меня таким. Я себя не защищаю, ибо хочу правды, а тот, кто ищет правды, начать поиск может только в себе. То, что во мне и вокруг меня казалось тебе божьей милостью и даром, на деле было лишь искренностью. Я был искренен до самого того дня, когда… да, до того дня, когда оказался в комнате, откуда ты уехал. Видимо, именно эта искренность вынуждала людей испытывать ко мне теплые чувства, дарить мне благосклонность, улыбки и доверие. Да, во мне было что-то – я говорю в прошедшем времени, и все, о чем я говорю, так далеко, будто речь о мертвом или о ком-то чужом, – была во мне какая-то легкость и непредвзятость, и это обезоруживало людей. Было время в моей жизни, десять лет молодости, когда мир послушно терпел мое существование, выполнял мои желания. Это время милости. В такую пору все спешит к тебе, словно ты завоеватель, которому надо воздавать почести вином, девушками и цветочными гирляндами. И действительно – все те десять лет, когда мы оканчивали училище в Вене и потом жили в полку, меня ни на минуту не покидало сознание уверенности, чувство, что боги надели мне на палец тайное невидимое кольцо удачи, ничего по-настоящему плохого со мной случится не может, меня окружают любовь и доверие. Это – самое большое, что может человек получить от жизни. – Эти слова генерал произносит серьезно. – Это и есть самая большая милость. И тот, кто от этого возгордится, исполнится чрезмерной гордости и тщеславия, не сумеет смиренно принять блага, подаренные судьбой, кто не знает, что это состояние милости длится лишь до тех пор, пока мы не разменяем дар богов на мелкую монету, тот обречен на провал. Мир до поры до времени прощает лишь тем, кто в сердце своем смиренен и кроток… В общем, ты меня ненавидел, – решительно повторяет генерал. – Когда молодость начала увядать, когда очарование детства закончилось, отношения наши стали постепенно охладевать. Когда дружба между мужчинами остывает, нет истории печальней и безнадежней. Ведь между женщиной и мужчиной всегда есть условие, как у торговцев на рынке. Но между мужчинами глубинный смысл дружбы как раз и заключается в бескорыстии, в том, что мы не ждем от другого жертвы и даже нежности, ничего не ждем за исключением сохранения условий негласного договора. Ошибку, наверное, все-таки допустил я – я плохо знал тебя. Я смирился с тем, что ты не показываешь мне всего себя, уважал твой интеллект, особое горькое превосходство, которое излучало твое существо, верил, будто ты тоже прощаешь мне – как и остальной мир – то, что у меня есть подобие таланта легко и радостно сходиться с людьми, быть желанным там, где тебя всего лишь терпят, – прощаешь, что я умею быть с миром на «ты». Думал, ты этому радуешься. Наша дружба была похожа на легендарную мужскую дружбу предков. И пока я шествовал по залитым солнцем дорогам, ты сознательно оставался в тени. Не знаю, ощущал ли ты это так же?..
– Ты говорил про охоту, – уклончиво отвечает гость.
– Да, про охоту, – соглашается генерал. – Но все это относится и к охоте. Когда один человек хочет убить другого, до этого явно много всего происходит, и не только сам факт, что человек заряжает ружье и прицеливается. Сначала происходит все то, о чем я сейчас говорил: что ты не мог мне простить, что отношения, зародившиеся в глубоких водах детства, сплелись так хитро и плотно, словно гигантские лепестки сказочных роз из сада фей качали обоих мальчиков в колыбельках – такие лепестки бывают у Виктории регии, помнишь, я у себя в теплице много лет разводил это таинственное тропическое растение, цветущее всего раз в году, – настал день, и эта связь разрушилась. Волшебная пора детства закончилась, остались два человека, связанные узами таинственных и сложных отношений, которые в повседневном языке назывались «дружбой». И это тоже надо знать, прежде чем будем говорить об охоте. Ведь человек греховен более всего не обязательно в ту минуту, когда поднимает оружие, чтобы кого-то убить. Грех первичен, он – намерение. И когда я говорю, что эта дружба разрушилась в один день, мне надо знать, действительно ли она разрушилась, и если да, то кто или что ее разрушило. Ведь мы были непохожи и все же держались друг друга, я был не такой, как ты, мы дополняли друг друга, образовывали союз, договор двух людей, а это в жизни – большая редкость. И все, чего не хватало в тебе, в нашем юношеском пакте обретало цельность благодаря тому, что мир был благожелателен ко мне. Мы были друзьями, – генерал резко повышает голос. – Пойми ты это, если не знаешь. Но ты наверняка знал и раньше, и потом, в тропиках, или где там еще. Мы были друзьями, и это слово наполнено таким смыслом, ответственность за который известна лишь мужчинам. И ты теперь должен признать всю ответственность, накладываемую этим словом. Мы были друзьями, не просто товарищами, не приятелями на час, не боевыми соратниками. Мы были друзьями, и нет в жизни ничего, способного заменить дружбу, Даже всепоглощающая страсть не способна дать человеку столько же радости, какую дарит безмолвная и сдержанная дружба тем, кого касается своей властью. Ведь не будь мы друзьями, ты не поднял бы на меня ружье тогда утром в лесу на охоте. Не будь мы друзьями, я не пошел бы на следующий день к тебе в квартиру, куда ты никогда меня не звал и где хранил тайну, нехорошую и непонятную тайну, что отравила нашу дружбу. Не будь ты мне другом, не сбежал бы на другой день из города, подальше от меня с места преступления, как делают убийцы и злодеи, но остался бы здесь, обманул бы, предал, и это причинило бы мне боль, задело бы мое тщеславие и гордость, но все это не так страшно, как то, что ты сотворил, ведь ты был мне другом. Не будь мы друзьями, ты бы не вернулся сорок один год спустя – снова, как убийца и злодей, чтобы тайком навестить место преступления. Ибо тебе надо было вернуться. И теперь я должен поделиться с тобой тем, что узнал так поздно, потому как не верил, отрицал перед самим собой, поделиться страшным открытием, поразившим меня: мы и сейчас с тобой друзья. Похоже, никакая внешняя сила не в состоянии изменить человеческие отношения. Ты что-то убил во мне, разрушил мою жизнь, а я по-прежнему твой друг. И я тоже кое-что в тебе убью сегодня ночью, а потом отпущу в Лондон, в тропики или в ад, и ты всегда останешься мне другом. Это мы тоже должны знать, прежде чем поговорим о той охоте и обо всем, что случилось потом. Ведь дружба – не идеальное состояние. Дружба – строгий людской закон. В древнем мире она была самым сильным законом, на его основе создавались правовые системы великих цивилизаций. Этот закон, закон дружбы, был в людских сердцах превыше эмоций, важнее корысти.
И он был сильнее страсти, толкающей мужчин и женщин с безнадежной силой в объятия друг друга, дружбы не мог коснуться обман, ведь друг не хотел от другого ничего, друга можно было убить, но дружбу, которая связала двух людей с детства, не может убить, наверное, и сама смерть: память о такой дружбе продолжает жить в сознании людей, как память о бессловесном подвиге. Именно подвиге – в роковом и негромком значении этого слова, то есть без звона сабель и кинжалов, подвиге, как любое человеческое деяние, лишенное корысти. Такая дружба была между нами, и ты это хорошо знал. В ту минуту, когда ты поднял ружье, чтобы убить меня, дружба между нами была, возможно, острее, чем когда-либо прежде за все двадцать два года юности. Ты помнишь эту минуту, ибо она все последующие годы оставалась смыслом и содержанием твоей жизни. Я ее тоже помню. Мы стояли в чаще среди елей, где начинается тропа, уводящая вглубь от просеки, где лес уже живет своей жизнью скрыто и неподвластно человеку. Я шел впереди тебя и остановился – вдалеке, шагах в трехстах, из-за елей вышел олень. Светало. Свет разливался так медленно, точно солнце лучами-щупальцами осторожно трогало свою добычу – весь мир, и олень застыл на краю ловушки, поднял голову, посмотрел в чащу, чувствуя опасность. В нервах животного инстинкт, шестое чувство, настроенное точнее и сложнее, чем обоняние или зрение.
Он не мог нас видеть, рассветный ветер дул в другую сторону и не мог предупредить его об опасности, и мы какое-то время стояли уже неподвижно, с трудом переводя дух от напряжения, я – впереди, на краю тропинки, среди деревьев, ты – за моей спиной. Псарь остался с гончей. Мы были одни посреди леса. Наше одиночество было одиночеством ночи, рассвета, леса, диких зверей. В таком одиночестве человек всегда на миг ощущает, будто заблудился в своей жизни и в мире, и однажды ему придется вернуться домой, в это дикое и опасное жилище, ведь это его единственный истинный дом – лес, глубокая вода, древняя сцена жизни. Я всегда так чувствовал, когда охотился в лесной чаще. Я увидел оленя и остановился, ты тоже его заметил и встал в десяти шагах за мной. Для охотника и дичи это минуты, когда человек своими более развитыми органами чувств чует реальность, все знает о ситуации, об опасности – даже в темноте, даже если не оглядывается. Что за волны, силы, лучи передают нам информацию в такие мгновения? Не знаю… Воздух был чист и лишен запахов.
Ели – неподвижны в легком дуновении ветра. Олень ждал. Он оставался неподвижен, стоял зачарованный, ведь в опасности всегда есть что-то притягательное и чарующее. Когда судьба в какой-либо своей форме поворачивается непосредственно к нам и глядит в глаза, точно зовет по имени, в глубине ужаса и страха всегда таится нечто зовущее к себе, ведь человек не только хочет выжить любой ценой, нет, человек хочет до конца познать и принять свою судьбу. Любой ценой, пусть и ценой смерти. Именно это ощущал в ту минуту олень, я точно знаю. То же ощущал и я в ту минуту, это я знаю точно. И то же чувствовал ты в нескольких шагах за моей спиной, когда – подчиняясь той же власти, что и олень, и я, стоявшие перед тобой на расстоянии выстрела, – взвел курок ружья с тем тихим и холодным щелчком, какой издает только самое благородное железо, когда его используют для роковой цели и против человека, так звучит, Например, кинжал, соприкасаясь с другим кинжалом, или настоящее английское ружье, когда у него взводят курок, чтобы кого-нибудь застрелить. Эту-то минуту, надеюсь, помнишь?..








