Текст книги "Свечи сгорают дотла"
Автор книги: Шандор Мараи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
12
– Когда ты уехал, – генерал начинает дружелюбно, словно самое важное и неприятное уже обсудили, а теперь можно и просто поболтать, – мы долго верили, что ты еще вернешься. Тебя здесь все ждали. Все были тебе друзьями. Не обижайся, но ты держался особняком. Мы это прощали, знали, для тебя важнее музыка. Отъезд твой мы не поняли, но приняли, понимали, что у тебя могла быть на то причина. Знали, что ты все переносишь тяжелее, чем мы, истинные вояки. То, что ты воспринимал как состояние, было для нас призванием. То, что было для тебя маской, стало для нас судьбой. Мы не удивились, когда ты сбросил эту маску. Но верили, что однажды ты вернешься. Или напишешь. Мы все так чувствовали, признаюсь, я тоже. И Кристина. И несколько человек в полку, если помнишь.
– Сейчас уже смутно, – равнодушно отвечает гость.
– Да, у тебя небось было немало впечатлений. Ведь ты жил в большом мире. В таких условиях человек быстро забывает.
– Нет, – возражает Конрад. – Мир – ничто. Важное никогда не забываешь. Я это только потом понял, когда уже состарился. Но все неважное – ничего не значит, его выбрасываешь, как сны. Про полк я не помню, – упрямо настаивает он. – Последнее время только юношеские годы вспоминаю.
– Например? Вену и этот дом? Ты это хотел сказать?..
– Вену и этот дом, – механически вторит гость. Моргая смотрит перед собой из-под полуопущенных ресниц. – Память все чудесным образом фильтрует. Насчет каких-то грандиозных событий десять, двадцать лет спустя выясняется, что они в тебе ничего не изменили. Потом вспоминаешь одну из охот или деталь в какой-нибудь книжке, или эту вот комнату. Когда мы тут ужинали в последний раз, нас было трое. Кристина еще была жива. Сидела здесь, посредине. Тогда были эти же украшения на столе.
– Верно, – подтверждает генерал. – Перед тобой стоял Восток, перед Кристиной – Юг. А передо мной – Запад.
– Ты помнишь даже такие детали? – В голосе гостя звучит удивление.
– Я все помню.
– Да, детали иногда очень важны. Они как бы связывают целое, склеивают основную материю воспоминания. Я об этом тоже иногда думал в тропиках, когда шел дождь. Дождь этот. – Конрад произносит это так, будто собирается сменить тему. – Идет месяцами. Стучит по жестяной крыше, точно пулемет. Из болота идет пар, дождь теплый. Все сырое – постельное белье, нижнее белье, книги, табак, хлеб в жестяной хлебнице. Все липкое, размокшее. Сидишь в доме, малайцы поют. Женщина, которую ты взял в дом, сидит неподвижно в углу и смотрит. Они так часами умеют сидеть и смотреть без движения. Поначалу даже не замечаешь. Потом раздражаешься, приказываешь, чтобы вышла из комнаты. Но это тоже не помогает: знаешь, что она теперь сидит в другом месте, в одной из комнат, и взгляд ее проникает сквозь стены. У них большие карие глаза, как у тибетских собак, у этих немых скелетов, самых коварных созданий на планете. Они смотрят на тебя этими блестящими спокойными глазами, и, куда бы ты ни пошел, везде ощущаешь этот взгляд, словно тебя кто-то преследует лучом зла. Прикрикнешь на такую – улыбается. Ударишь – смотрит и улыбается. Прогонишь – садится на порог дома и смотрит. Тогда приходится звать обратно. У них постоянно рождаются дети, но об этом никто не говорит, они сами в первую очередь. Как будто у тебя дома живут животное, убийца, жрица, ведьма и сумасшедшая в одном лице. Потом устаешь, потому что этот взгляд так силен, что может утомить самого сильного человека.
Он обладает силой прикосновения. Словно кто-то постоянно тебя поглаживает. С ума можно от этого сойти. Но потом и к этому становишься равнодушным. Идет дождь. Сидишь у себя в комнате, пьешь крепкий алкоголь, очень много алкоголя, посасываешь сладкий табак. Периодически кто-то приходит, много не говорит, тоже пьет алкоголь и курит сладкий табак. Хочешь почитать, но дождь каким-то образом проливается в книгу; не в буквальном смысле, но действительно теряешь способность следить за смыслом букв, слушаешь дождь. Хочешь поиграть на пианино, но дождь сидит с тобой рядом и играет вместе с тобой. Потом приходят сухость, влажный пар и слепящее солнце. Человек быстро старится.
– «Полонез-фантазию» играл иногда в тропиках? – вежливо интересуется генерал.
Подали мясо с кровью, оба едят его сосредоточенно, с огромным аппетитом, глубоким погружением в пережевывание, свойственным старикам, для которых ужин уже не просто прием пищи, но торжественное и древнее действо. Они жуют и едят, как будто собираются с силами, крайне сосредоточенно. Чтобы действовать, нужна сила – эта сила есть и в еде, в мясе с кровью, в темном вине. Они едят, слегка пришамкивая, с той восторженной и мрачной самоотдачей, с какой ест человек, когда у него уже нет времени есть красиво – важнее как следует прожевать каждое волокно, высосать из плоти необходимую жизненную силу. Движения их изящны, и в то же время они похожи на старейшин племени во время торжества – оба серьезны и многозначительны.
Мажордом тревожным взглядом следит из угла за движениями лакея, который рукой в белой перчатке удерживает на весу большое блюдо. В центре блюда голубыми и желтыми язычками пылает шоколадное мороженое.
Лакеи наливают шампанское гостю и хозяину. Старые знатоки по запаху оценивают бледно-желтую жидкость из бутылки размером с младенца.
Генерал пробует шампанское и опрокидывает бокал. Делает жест рукой, чтобы подали еще красного вина. Гость, моргая, наблюдает за происходящим. Они уже столько съели и выпили, оба раскраснелись.
– Во времена моего деда, – произносит генерал, глядя на вино, – перед каждым гостем ставили по пинте столового вина. Это была гостевая порция. Одна пинта – полтора литра. Столового. Отец рассказывал, что он даже перед королевскими особами ставил столовое вино в хрустальных бутылках. По отдельной бутылке для каждого гостя. Оно потому так и называлось, что стояло перед гостем и он мог пить из него сколько хочет. Марочные вина разливали отдельно. Такой был порядок напитков у короля.
– Да. – Конрад продолжает пить красное, переваривает съеденное. – Тогда у всего еще был порядок, – говорит он без каких-либо эмоций.
– Он сидел здесь, – походя добавляет генерал и глазами показывает место, где король сидел за столом. – По правую руку – моя мама, по левую – священник местного прихода. А он сидел здесь, в этой комнате, во главе стола. Спал на втором этаже в желтой спальне. После ужина танцевал с матушкой, – произносит он тихо, по-стариковски, даже почти по-детски, как будто вспоминает. – Видишь, ни с кем другим об этом уже нельзя поговорить. Вот почему хорошо, что ты еще раз вернулся, – это он уже говорит очень серьезно. – «Полонез-фантазию» с мамой тоже ты играл. Потом, в тропиках, играл его? – спрашивает генерал еще раз, будто самое важное наконец вспомнилось.
Гость задумывается:
– Нет, Шопена я в тропиках никогда не играл. Сам знаешь, музыка во мне много всего будит. В тропиках человек становится более чувствительным.
Теперь, когда оба поели и выпили, напряженность и торжественность первого получаса ушла. Кровь горячее побежала по заизвестковавшимся сосудам, вены на лбу и на висках набухли. Лакеи несут фрукты из теплицы. Виноград и мушмулу. Столовая нагрелась, воздух летнего вечера приподнимает серые шелковые занавеси на полуоткрытых окнах.
– Красное давай там выпьем, – говорит генерал.
В этот момент порыв ветра распахивает окна настежь. Тяжелые серые шелковые шторы начинают колыхаться, массивная хрустальная люстра тоже вздрагивает, как это бывает на больших лайнерах, когда начинается буря. Небо на секунду расчищается, желтая молния пронзает ночное небо, точно золотой меч – тело жертвы. Буря уже бушует в комнате, потушив несколько тревожно мечущихся огоньков, разом становится темно. Мажордом спешит к окну, с помощью двух лакеев наощупь закрывают створки окна. И только теперь понимают, что город тоже темен.
Удар молнии повредил электростанцию в городе. Гость и генерал молча сидят в темноте, светятся только огонь камина и две свечи, которые не погасли. Лакеи приносят новые переносные подсвечники.
– Туда, – повторяет генерал, словно не находя молнию и темноту достойными своего внимания.
Дворецкий освещает обоим путь высоко поднятыми свечами. В таинственном свете старики молча, не спеша, слегка покачиваясь, как тени на стене, переходят из столовой через холодные салоны в комнату, где вся мебель состоит из раскрытого рояля и трех кресел вокруг пузатой растопленной изразцовой печки. Здесь они усаживаются и смотрят через высокое, до пола окно, убранное белыми занавесками, на темный пейзаж. Дворецкий ставит на маленький столик сигары, пал инку, чтобы можно было дотянуться, а серебряный подсвечник с зажженными церковными свечами толщиной с детскую руку водружает на край печки. Гость и генерал закуривают сигары. Молча сидят, греются. Печка излучает ровное тепло, пламя свечей колеблется у них над головами. Дверь за дворецким закрывается. Теперь они остались одни.
13
– Нам уже недолго осталось, – без какого-либо вступления произносит генерал, словно подводя итог безмолвному спору. – Год-два, а то и меньше. Осталось недолго, ведь ты вернулся. Ты и сам это прекрасно знаешь. В тропиках, а потом и дома, под Лондоном, у тебя было время об этом подумать. Сорок один год – большой срок. Ты ведь хорошо все обдумал, правда?.. Но потом таки вернулся, не мог иначе. А я тебя дождался, потому что не мог иначе. И мы оба знали, что встретимся еще раз и тогда всему конец. Жизни и, естественно, всему тому, что до сих пор наполняло нашу жизнь содержанием и тревогой. У тайн, вроде той, что теплится между нами, особая сила. Они прожигают ткань жизни, точно злое солнце, но в то же время сообщают ей напряжение, градус. Заставляют жить… Пока у человека есть дело на земле, он живет. Рассказу тебе, что испытал в одиночку в лесу за прошедший сорок один год, пока ты мотался по тропикам и всему миру. Одиночество – тоже особая штука… иногда оно похоже на тропический лес, наполнено опасностями и сюрпризами. Мне знакомы все его грани. Скука, которую напрасно пытаешься изгнать искусственно выстроенным распорядком жизни. Потом внезапные прорывы. Одиночество не менее таинственно, чем джунгли, – упрямо повторяет он. – Человек живет, подчиняясь строгому распорядку, и в один день становится неуправляемым, как твои малайцы. Вокруг него комнаты, титул и регалии, до исступления упорядоченный образ жизни. И вот однажды он выбегает из всего этого с оружием в руках или без него… последнее даже опасней. Выбегает в мир с застывшим взглядом: друзья, старые товарищи расступаются. Он отправляется в большие города, покупает женщин, вокруг него все взрывается, он везде ищет схватки и находит ее. И, повторю, это еще не самое страшное. Пока он так несется, его могут сбить, как блохастого ничейного пса. Он может нестись прямо в стену, натыкаясь на тысячу жизненных препятствий, и разбиться. Еще хуже, когда человек гасит в себе это бешенство, зажженное одиночеством. И никуда не бежит. Никого не убивает. Что он тогда делает? Живет, ждет, поддерживает порядок. Живет, как монахи, согласно некоему языческому миропорядку… но монаху легче, у него есть вера.
У человека же, отдавшего дуну и судьбу одиночеству, веры нет. Он только ждет. Того дня или часа, когда все то, что задавил в себе, сможет еще раз обсудить с теми или с тем, кто его на все это обрек. Он готовится к этой минуте десять или сорок лет, или, если быть совсем точным, сорок один год, как дуэлянты готовятся к дуэли. В своей жизни он все устраивает так, чтобы никому ничего не быть должным, если погибнет на дуэли. И каждый день упражняется, как упражняются настоящие любители побряцать оружием. Каким образом он этот делает? Освежает воспоминания, чтобы одиночество, забытье времени не смягчило ничего в его сердце и душе. Ведь есть в жизни дуэль – без шпаг, – к которой стоит быть как следует готовым. Она самая опасная. Но однажды эта минута настает. Ты тоже так думаешь? – вежливо интересуется генерал у гостя.
– Точно так, – отвечает тот. И смотрит на пепел от сигары.
– Рад, что ты тоже так думаешь, – говорит генерал. – Ожидание закончилось. У него ведь тоже есть срок, как у всего в жизни. Если бы я не знал, что ты однажды вернешься, вероятно, сам бы отправился в путь вчера или двадцать лет назад, чтобы тебя разыскать – в твоем доме под Лондоном или в тропиках, среди малайцев, или на дне ада. Потому что я бы тебя нашел, это тебе прекрасно известно. Решающие, настоящие вещи человек, похоже, знает. Ты прав, знает, даже без телефона и радио. У меня в доме нет телефона, только внизу у управляющего в конторе. Радио тоже нет – я запретил впускать глупый и грязный шум внешнего мира туда, где я живу. Мир со мной уже ничего сделать не может. Новый миропорядок может уничтожить ту форму жизни, в которой я родился и жил, бурлящие, агрессивные силы могут убить меня, лишить меня свободы и жизни. Все это несущественно. Важно, что я не стану заключать сделку с миром, который узнал и изгнал из своей жизни. Я и без современных приспособлений знал, что ты жив и однажды ко мне вернешься. Я не торопил эту минуту. Хотел дождаться, всему свой порядок и время. Теперь оно настало.
– Что ты хочешь этим сказать? – спрашивает Конрад.– Я уехал, и у меня было на это право. Да и причина, возможно, была. Да, я уехал внезапно, не попрощавшись. Ты наверняка знал и чувствовал, что я не мог поступить иначе, я должен был сделать все именно так.
– Не мог поступить иначе? – переспрашивает генерал и поднимает голову. Он сверлит гостя взглядом, точно неодушевленный предмет. – Речь как раз об этом. Над этим я размышлял столько времени. Если посчитать – сорок один год.
И, поскольку гость молчит, продолжает:
– Теперь, когда я состарился, я много думаю про детство. Говорят, это естественно. Человек сильнее и точнее вспоминает начало, когда приближается конец. Я вижу лица, слышу голоса. Вижу ту минуту, когда я представил тебя отцу в саду училища. Он тогда принял тебя как своего друга, ведь ты был моим другом. Он непросто сходился с людьми. Но если уж кого принимал в друзья, то до смертного часа, на это можно было рассчитывать. Помнишь ту минуту?.. Мы стояли под каштанами, перед большой лестницей, и отец пожал тебе руку. «Ты – друг моего сына, – сказал он тогда и добавил со всей серьезностью: – Уважайте эту дружбу». Мало что было для меня важнее того слова. Ты меня слушаешь?.. Спасибо. Что ж, тогда все тебе расскажу. Постараюсь все выложить по порядку. Ты не беспокойся, экипаж ждет, если захочешь уехать – отвезет в город в любой момент. Не беспокойся, ночевать здесь тебе не обязательно, если не хочешь.
Я так понимаю, тебе, наверное, не очень удобно будет здесь ночевать. Но при желании можешь провести ночь здесь, – эти слова генерал произносит вскользь, без выражения. Когда же гость отрицательно мотает головой, продолжает: – Как хочешь. Экипаж ждет. Отвезет тебя в город, утром сможешь отправиться домой, в Лондон или в тропики – куда пожелаешь. Но сначала выслушай.
– Выслушаю, – соглашается гость.
– Спасибо, – откликается генерал уже резче. – Могли бы и о чем-нибудь другом поговорить. Двум старым друзьям есть что вспомнить, когда солнце над ними уже клонится к закату. Но раз уж ты здесь, говорить будем только правду. Я начал с того, что отец признал в тебе друга. Ты прекрасно знаешь, что это для него значило, знал, что тот, кому он подал руку, может рассчитывать на него до самой смерти, в какую бы ловушку ни загнала его жизнь. Да, руку свою он редко кому протягивал. Но уж если делал это, то предлагал себя без остатка. Именно так он пожал тебе руку во дворе училища под каштанами. Нам тогда было по двенадцать лет.
То была последняя минута детства. Я иногда ночами четко вижу этот миг – как и все то, что в жизни было важным. Для отца слово «дружба» равнялось понятию части. Ты это хорошо понимал, ведь ты знал его. И, разреши тебе сказать, для меня оно, возможно, значило даже больше. Прости, если тебе неприятно то, что я сейчас говорю, – говорит генерал тихо, чуть ли не участливо.
– Не неприятно, – так же тихо отвечает Конрад. – Говори. – Интересно было бы знать, – генерал словно спорит сам с собой, – существует ли вообще дружба? Я сейчас не о той случайной радости, которую испытывают по отношению друг к другу два человека, – потому что они встретились, потому что в какой-то период своей жизни одинаково думали про определенные вещи, потому что у них схожий вкус, совпадают пристрастия. Это все не дружба. Иногда я даже думаю, это самая сильная связь в жизни… потому, наверное, это такая редкость. И что лежит в основе? Симпатия? Пустое слово, его содержание не может обладать достаточной силой, чтобы два человека даже в критических ситуациях были готовы стоять друг за друга. Из чувства симпатии? Что-то другое, наверное? Может, в глубине любой связи между людьми есть крупица Эроса? Здесь, в одиночестве, в лесу, пытаясь понять все стороны жизни, ведь больше заняться было нечем, я иногда думал об этом. Дружба – это, конечно, не то, что случается между людьми с болезненной склонностью, которые ищут какого-то извращенного удовлетворения у тех, кто принадлежит к тому же, что и они, полу. Эросу дружбы не нужно тело… оно скорее мешает, чем возбуждает. Но все-таки Эрос. В основе любой любви, любой связи между людьми живет Эрос. Знаешь, я много читал, – извиняющимся тоном произносит генерал. – Сегодня об этом пишут куда свободнее. Но Платона перечитывал раз за разом – в школе я его еще не понимал. Дружба, как я думал, – ты больше меня поездил по свету, наверняка знаешь об этом больше и лучше, чем я в своем сельском уединении, – это такая человеческая связь, благороднее которой нет среди тех, кто рожден от женщины. Интересно, что животным дружба тоже знакома. Существует и дружба между животными – самоотверженность, готовность помочь Один русский князь про это писал… не помню уже, сак его звали. Встречаются львы и глухари, существа самых разных уровней развития, которые пытаются помочь попавшим в беду бедолагам, принадлежащим к тому же виду, да я и сам видел, как иногда они помогают и представителям других видов. Ты такое в других краях наблюдал?.. Там дружба наверняка другая, более прогрессивная, современная, чему нас, в нашем отсталом мире. Живые существа организуют взаимопомощь… Иногда с трудом преодолевают препятствия, не дающие им это сделать, но всегда встречаются сильные, готовые помочь существа, в каждом сообществе. В мире животных я видел тому сотни и сотни примеров. Среди людей подобное встречал реже. Точнее, ни одного примера не видел. Симпатии, которые возникали на моих глазах между людьми, в итоге всегда задыхались в болоте эгоизма и тщеславия. Товарищество, приятельство тоже порой напоминает дружбу. Общие интересы иногда создают между людьми ситуации, похожие на дружбу. Опять же от одиночества люди с радостью спасаются в подобии доверия, в чем потом часто раскаиваются, но до какого-то момента могут верить, будто это доверие – уже одно из проявлений дружбы. Все это, безусловно, не настоящее. Иным кажется – отец мой еще так это понимал, – что дружба есть служение. Как и влюбленный, друг не ждет вознаграждения за свои чувства. Он не хочет ничего взамен, не считает того, кого избрал себе в друзья, безупречным, знает его недостатки и принимает таким, какой он есть, со всеми вытекающими последствиями. Это и есть идеал дружбы. И действительно, стоит ли жить, быть человеком без такого идеала?
И если друг не оправдал надежды, потому что он не настоящий друг, можем ли мы обвинять его, его характер, его слабость? Чего стоит дружба, в который мы любим в другом достоинства, верность, стойкость? Чего стоит любая любовь, ждущая награды? Разве мы не обязаны беречь неверного друга точно так же, как верного и готового на самопожертвование? Разве альтруизм, ничего не ожидающий от других, не есть истинное содержание любой человеческой связи? И чем больше альтруист отдает, тем меньше он ждет взамен? И если он отдает все доверие молодости, всю жертвенность зрелости и, наконец, дарит другому самое большое, что человек может дать человеку, со слепым, безусловным и страстным доверием, а потом вынужден наблюдать, что другой оказался низким предателем, есть ли у такого человека право обижаться, требовать мести? И если он обижается, если требует отмщения, был ли он сам, обманутый и покинутый, настоящим другом? Видишь, какими теоретическими вопросами я занимался, когда остался один. Одиночество, конечно, ответа не давало. Книги тоже идеального ответа не предложили. Ни даже старые книги – труды китайских, иудейских, латинских мыслителей, ни авторы новых откровений, которые все только слова больше говорят, а не правду. Но сказал ли, написал ли кто-либо когда-либо правду? Об этом я тоже много думал, когда начал в какой-то момент искать ответ в собственной душе и в книгах. Шло время, жизнь вокруг меня поблекла. Книги же и воспоминания копились и становились все плотней.
И в каждой книге была крупица правды, и каждое воспоминание убеждало: напрасно человек познал истинную природу человеческих отношений, мудрее никакие знания его не сделают. Потому-то у нас и нет права требовать безусловной правды и верности у того, кого мы единожды приняли в друзья, даже если события показывают нам, что этот друг оказался неверен.
– Ты совершенно уверен, – спрашивает гость, – что этот друг оказался неверен?
Оба долго молчат. В полутьме, в беспокойном свете пламени они кажутся маленькими; два сгорбленных старика смотрят друг на друга, почти растворяясь в темноте.
– Я не совсем уверен, – отвечает генерал, – потому ты и здесь. Об этом и разговор.
Он откидывается в кресле, спокойно и методично складывает руки на груди:
– Потому как есть правда факта. Произошло то-то и то-то. Было все так-то и так-то. В конкретный момент времени. Это выяснить несложно. Факты говорят, как они обычно говорят.
К концу жизни все факты выдают скрытое, кричат громче, чем обвиняемый на дыбе. В финале все уже произошло, и неправильно понять тут уже невозможно. Но факты порой – лишь печальные последствия. Грех не в поступке, но в намерении, с которым человек совершает то или иное действие. Все в намерении. Большие старые религиозные правовые системы, которые я изучал, знают и всячески говорят об этом. Да, человек может совершить предательство, пойти на низость, даже самое ужасное – убить и внутри остаться чистым. Действие – еще не правда. Все есть лишь последствие, и если кто-то однажды становится судьей и хочет вынести приговор, то фактами полицейского протокола он ограничиваться не может, надо узнать то, что юристы называют побудительным мотивом. Факт твоего побега легко понять. Причину – нет. Можешь поверить, за последний сорок один год я взвесил и проанализировал все возможные объяснения этого непонятного поступка. И ни одно предположение не дало ответ. Ответ может дать только правда, – говорит генерал.
– Ты говоришь о побеге, – реагирует Конрад. – Сильное слово. В конечном итоге я никому ничего не был должен.
В отставку вышел как полагается. Не оставил за собой никаких грязных долгов, никому не пообещал ничего, чего бы не исполнил. «Побег» – сильное слово, – произносит он серьезно и слегка выпрямляется.
Но по тому, как дрожит его голос, можно понять, что эмоция, придающая ему мрачную окраску, не вполне искренняя.
– Может, и слишком сильное, – кивает генерал, соглашаясь, – но если посмотреть издалека, тебе придется признать, что более мягкое слово трудно подобрать. Ты говоришь, что никому ничего не был должен. Это и правда, и неправда.
Портному своему, ростовщику в городе ты, конечно, ничего должен не был. Да и мне не был должен – ни денег, ни обещаний. И все же в момент, когда в тот июльский день – видишь, я помню даже, какой был день недели, среда, – ты уехал из города, ты знал, что за тобой остался долг. Вечером я побывал у тебя на квартире – мне сказали, что ты уехал. Я узнал об этом, когда уже смеркалось, при своеобразных обстоятельствах. Об этом тоже можем поговорить как-нибудь, если захочешь. Я отправился к тебе на квартиру, где меня принял уже только твой денщик. Я попросил его оставить меня одного в комнате, где ты жил последние годы, когда служил здесь, в городе, по соседству. – Генерал замолкает. Откидывается в кресле, прикрывает ладонью глаза, словно смотрит в прошлое. Потом спокойным голосом рассказчика продолжает – Денщик, естественно, подчинился моему приказу, иначе он и не мог поступить. Я остался один в твоей комнате. Все как следует осмотрел… прости мне это бестактное любопытство. Но я попросту не верил в реальность случившегося, не верил, что человек, с которым я вместе провел значительную часть жизни, а именно двадцать два года, детство, юность и лучшие зрелые годы, может совершить побег. Я пытался найти объяснение, думал, вдруг дело в серьезной болезни, или надеялся, что ты сошел с ума или тебя преследуют – вдруг ты проигрался в карты или подло поступил в отношении полка, осквернил знамя, слово и честь. Вот на что я надеялся. Да, не удивляйся, в моих глазах все казалось тогда меньшим грехом, чем то, что ты сделал. Все казалось мне объяснением и причиной, даже предательство идеалов. Одного лишь я не мог себе объяснить: того, что ты нанес обиду мне. Этого я не понимал. Этому не находилось объяснений. Ты исчез, как вор, как тать в ночи, уехал, хотя всего за несколько часов до этого еще был с нами – с Кристиной и со мной, наверху, в замке, где мы вместе проводили дневные, а порой и ночные часы годы напролет в состоянии такого доверия и братской близости, как бывает лишь промеж близнецов – этих особых созданий, которых природа неразрывно связывает до самой смерти. Близнецы, знаешь, они даже на расстоянии, уже будучи взрослыми, все равно друг о друге все знают. И какой-то особый биологический закон заставляет их даже заболевать в унисон, они страдают от одних и тех же болезней, даже если один живет в Лондоне, а другой – где-то далеко, в чужой стране. Они не пишут друг другу письма, не разговаривают друг с другом, живут в разных условиях, едят разную пишу, их разделяют тысячи и тысячи километров. И все равно в тридцать-сорок лет в один и тот же час у них случается, скажем, желудочное кровотечение или приступ аппендицита с одинаковой перспективой вылечиться или умереть. Между их телами существует органическая общность – такая же, как до рождения, в утробе матери… В качестве объектов любви и ненависти они выбирают одних и тех же людей. Это у них в крови. Встречается такой феномен не часто… но, возможно, не так уж и редко, как люди обычно думают. Я был даже склонен думать, что дружба похожа на роковое единение близнецов. Особое сходство наклонностей, симпатий, вкусов, образования, эмоциональных реакций обрекает двух людей на схожую судьбу. И что бы один ни делал против другого, все равно судьба их едина. И сколько бы один ни бежал от другого, все равно оба знают друг о друге главное. И сколько бы ни подбирал себе один новых друзей или возлюбленных, без тайного неписанного разрешения второго освободиться от этой общности он не сможет. Судьба таких людей воплощается синхронно – и напрасно один уезжает подальше от другого, совсем далеко, скажем, в тропики. Вот о чем я думал, стоя рассеянный в твоей комнате в день твоего побега. Ясно вижу ту минуту, освещение в комнате, даже сейчас чувствую тяжелый запах английского табака, вижу мебель, тахту с большим восточным ковром, изображения лошадей на стене. Помню даже бордовое кожаное кресло – такие бывают в. сигарных комнатах. Тахта была широкая, видно было, что ты ее делал на заказ, в нашей провинции такое не купишь. Это была даже не тахта, а широкая двуспальная кровать – там помещались двое.
Генерал смотрит на дым.
– Окно открывалось в сад. Я правильно помню?.. Тогда я был там первый и последний раз. Ты никогда не хотел, чтобы я туда к тебе приходил. Между делом заметил как-то, что снял дом на краю города, в заброшенном районе – дом и сад. Ты снял его за три года до побега – прости, вижу, тебе это слово неприятно слышать.
– Продолжай, – говорит гость. – От слов ничего не зависит. Продолжай, раз уж начал.
– Ты так считаешь? – нарочито невинным голосом интересуется генерал. – Ничего не зависит? Я бы так однозначно не утверждал. Мне иногда кажется, что от вовремя сказанных или не сказанных, или написанных слов зависит очень много, а то и вообще все… Да, я верю в это, – произносит он решительно. – Ты никогда не звал меня в тот дом, а я не мог прийти без приглашения. Откровенно говоря, я думал, тебе стыдно за эту квартиру, для которой ты покупал мебель, передо мной, человеком состоятельным… Мало ли тебе эта мебель казалась убогой… Ты был такой гордый, – в словах генерала ни тени сомнения. – Деньги – единственное, что разделяло нас в молодости. Ты был гордецом и не мог мне простить мое богатство. Потом уже, позднее мне приходило в голову, что богатство, наверное, невозможно простить. Блага, которыми ты как гость постоянно пользовался, были и вправду чрезмерны… Я родился в богатстве и даже сам порой чувствовал, что простить это невозможно. А ты всегда с брезгливостью следил за тем, чтобы дать почувствовать разницу между нами в денежных делах.
Люди бедные, особенно бедняки благородного происхождения, не прощают, – в голосе генерала появляется особая удовлетворенность. – Потому-то я и думал, что ты прячешь от меня свое жилище из страха, что обстановка покажется мне слишком простой. Глупое предположение, сейчас я это понимаю, но гордость твоя не знала пределов. И все же я там оказался – в доме, который ты снял и обставил и никогда мне не показывал. Я удивлялся и не верил глазам. Квартира эта, сам прекрасно знаешь, была настоящим шедевром. Не слишком большая, не слишком маленькая: просторная комната на первом этаже, две комнаты поменьше на втором, комнаты, мебель – все было обустроено так, как это может сделать только художник. Тогда я и понял, что ты все-таки художник. И понял еще, насколько чужим ты должен был себя чувствовать среди нас, людей совершенно иного склада. И как виноваты перед тобой те, кто из любви и тщеславия отдал тебя в военную службу. Нет, ты не был военным, – и тут я понял то глубочайшее одиночество, в котором ты пребывал, находясь среди нас. Но это жилище, это было твое убежище, как замок или монастырь у средневековых отшельников. И ты собрал в нем все, что было прекрасно и благородно: шторы и ковер, старую бронзу и серебро, хрусталь и мебель, редкие ткани – так пират тащит себе в пещеру награбленную добычу… Знаю, в те годы умерла твоя мать и ты получил что-то в наследство от своих польских родственников. Ты как-то рассказывал, что у тебя есть усадьба с домом где-то у границы с Россией. Это и были дом и усадьба, сменянные на мелочь мебели и картин, – эти три комнаты. И большой рояль посреди зала на первом этаже, покрытый куском старой парчи. На нем в хрустальной вазе стояли три орхидеи. В этих краях орхидеи разводили только в моей теплице. Я обошел все комнаты, все внимательно осмотрел; И понял: ты жил среди нас и все же не принадлежал нашему обществу. Понял, что ты втайне создал этот шедевр, это жилище, демонстративно, не жалея сил прятал от остального мира свой уникальный дом, где жил для себя и своего искусства. Ведь ты художник и, вероятно, мог бы что-то сотворить, – генерал произносит это тоном, не терпящим возражения. – Вот что я понял среди той уникальной обстановки. И в эту минуту вошла Кристина.








