Текст книги "Свечи сгорают дотла"
Автор книги: Шандор Мараи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
9
Когда генерал вышел из своей комнаты, уже пробило семь. Опираясь на трость с набалдашником из слоновой кости, он медленными, но ровными шагами прошел по длинному коридору, связывавшему крыло замка, где располагались жилые комнаты, с большими залами, гостиной, музыкальным залом и салонами. Стены коридора были увешаны старыми портретами: предки, прапрадедушки и прапрабабушки, знакомые, те, кто когда-то здесь служил, полковые друзья, изображения некогда посещавших замок более знаменитых особ, заключенные в позолоченные рамы. В семье генерала бытовала традиция держать в замке домашнего живописца – обычно это были бродячие портретисты, но случались и художники с именем, вроде Ш-го из Праги, который провел в замке восемь лет во времена дедушки генерала и успел написать всех, кто оказывался перед мольбертом, включая мажордома и лучших лошадей. Прапрадедушки и прапрабабушки пали жертвами случайных мастеров кисти: стеклянными глазами смотрели они с высоты, облаченные в парадные одеяния. Затем следовали спокойные, серьезные мужские лица, современники капитана императорской гвардии, мужчины с усами на венгерский манер и закрученными в улитку локонами на лбу в торжественных черных камзолах или в парадной военной форме. Хорошее было поколение, подумал генерал, глядя на лица родственников, друзей и однополчан отца. Хорошее поколение, чересчур закрытые, правда, не умели удачно устроиться в обществе, гордые, но во что-то верили – в честь, в мужские добродетели, в молчание, в одиночество, в данное другому слово, в женщин тоже верили. А когда обманывались, молчали об этом. Большинство промолчали всю жизнь, восприняв долг и молчание как некую клятву. Ближе к концу коридора шли французские картины – французские дамы прежних эпох в пудреных париках, толстые иностранные господа с накладными волосами и чувственными губами, далекие мамины родственники, чьи лица выступали из фона голубых, розовых и жемчужно-серых оттенков. Чужие. Потом портрет отца в мундире капитана гвардии. И один из портретов матери – в шляпе с перьями, с хлыстом в руке она была похожа на цирковую наездницу. За ними на стене между портретами следовал пустой квадрат, бледно-серая полоса обрамляла белое пятно, указывая, что здесь когда-то тоже висела картина. Генерал прошел мимо пустого квадрата с неподвижным лицом. После уже висели пейзажи.
В конце коридора стояла няня в черном платье, на маленькой птичьей голове красовалась новенькая накрахмаленная наколка.
– Картины смотришь? – спросила она.
– Да.
– Хочешь, повесим обратно? – няня спокойно, со свойственной старикам прямотой показала на стену, туда, где раньше висело полотно.
– Сохранилась? – поинтересовался генерал.
Няня кивнула, мол, картина у нее.
– Нет, – решил он после небольшой паузы. Потом тихо добавил: – Не знал, что ты ее сохранила. Думал, сожгла.
– Какой смысл картины жечь. – Голос няни прозвучал тонко и резко.
– Нет. – Генерал произнес это таким доверительным тоном, каким можно разговаривать только с няней. – От этого ничего не изменится.
Оба повернулись к большой лестнице, заглянули вниз, где в вестибюле лакей и горничная ставили цветы в хрустальные вазы.
В последние несколько часов замок ожил, точно конструкция, которую начали устанавливать. Ожила не только мебель, освобожденные от летних полотняных чехлов кресла и кушетки, но и картины на стенах, массивные чугунные подсвечники, безделушки в стеклянных шкафчиках и на каминной полке. В сами камины положили дрова, чтобы развести огонь, – прохладный туман ночей на излете лета после полуночи накрывал комнаты вязким влажным покрывалом. Предметы будто разом обрели смысл, пытаясь доказать, что у всего на свете смысл появляется только в близости к человеку, в возможности стать частью его судьбы и действий. Генерал смотрел на просторный вестибюль, на цветы на столике перед камином, на то, как стоят кресла.
– Это кожаное кресло, – заметил он, – стояло справа.
– Ты так запомнил? – Няня моргнула.
– Да. Здесь, под часами, у огня сидел Конрад. Посредине, напротив камина – я во флорентийском кресле. Кристина сидела напротив меня в кресле, что привезла мать.
– Точно помнишь, – сказала няня.
– Да. – Генерал перегнулся через перила лестницы, посмотрел вниз. – В голубой хрустальной вазе стояли георгины. Сорок один год тому назад.
– Помнишь, это точно, – повторила няня и вздохнула.
– Помню, – спокойно отреагировал генерал. – Сервиз французский поставила?
– Да, тот, что с цветами.
– Хорошо, – генерал удовлетворенно кивнул. Какое-то время оба молча вглядывались в пространство гостиной, в огромные предметы мебели, хранившие одно воспоминание, смысл одного часа, одной минуты, словно прежде они лишь существовали согласно законам ткани, дерева, железа, но одна-единственная минута сорок один год назад наполнила живым содержанием мертвые предметы, и эта минута была смыслом их существования. Теперь, когда их вернули к жизни, как вновь возведенную конструкцию, предметы тоже вспомнили.
– Что подашь гостю?
– Форель, – ответила Нини. – Суп и форель. Мясо с кровью и салат. Цесарку. И мороженое-фламбе. Повар уже десять лет его не делал. Но, может, и получится у него, – озабоченно добавила она.
– Смотри, чтобы все было как следует. Тогда еще раки были, – сказал генерал негромко, будто в глубокий колодец.
– Да, – спокойно подтвердила няня. – Кристина любила раков. В любом виде. Тогда еще в речке водились раки. Теперь нету их. Вечером из города не успела заказать.
– И с вином не ошибись, – тихо продолжил генерал с таким заговорщическим видом, что няня невольно шагнула ближе и доверительно наклонила голову, как пристало служанке и одновременно члену семьи, чтобы лучше расслышать слова. – Принеси поммар восемьдесят шестого года. И шабли к рыбе. А еще шампанского от Мумма, такую большую бутылку, помнишь?
– Да. – Няня задумалась. – Из него только сухое осталось. Кристина-то полусладкое пила.
– Один глоток, – заметил генерал. – Всегда один глоток к пирожному. Шампанское она не любила.
– Что тебе от этого человека нужно? – спросила няня.
– Правда, – ответил генерал.
– Ты прекрасно знаешь правду.
– Не знаю. – Генерал повысил голос, не обращал внимания на то, что лакей и горничная, услышав его, перестали расставлять цветы и подняли головы, но тут хе машинально опустили глаза и снова занялись своим делом. – Приду-то я как раз и не знаю.
– Но знаешь факты, – резко, с напором произнесла няня. – Факты – еще не правда, – возразил генерал. – Факты – лишь часть правды. Кристина и сама ее не знала. Может, Конрад знал. Вот теперь у него и выпытаю, – спокойно сообщил он.
– Что? – переспросила няня.
– Правду, – отрезал генерал. И замолчал.
Когда лакей и горничная вышли из вестибюля, а генерал с няней наверху остались вдвоем, Нини тоже оперлась рядом с Хенриком на перила и они оба принялись словно бы разглядывать вид с вершины горы. Обернувшись в сторону комнаты, где когда-то перед камином сидели трое, няня произнесла:
– Я должна кое-что тебе сказать. Умирая, Кристина звала тебя.
– Знаю, я был здесь.
– Ты был здесь и в то же время не был. Ты был так далеко, точно уехал куда-то. Ты был в комнате, а она умирала. Ближе к утру я осталась с ней одна. Тогда-то она тебя и позвала.
Я тебе для того это говорю, чтоб ты знал, сегодня вечером.
Генерал молчал.
– Думаю, сейчас приедет, – промолвил он и выпрямился. – Смотри за вином и за всем остальным, Нини.
Со стороны входа послышались скрип гравия ведущей к дому дороги и громыхание колес ландо. Генерал прислонил трость к перилам и пошел к гостю вниз по ступеням без палки. На верхней ступеньке он на минуту замер:
– Свечи. Помнишь?.. Голубые настольные свечи. Они еще остались? Зажгите их к ужину, пусть горят.
– Этого не помню, – сказала няня.
– А я помню, – упрямо произнес генерал.
Держась прямо в своем черном костюме, он торжественно и медленно, как положено старому человеку, спустился вниз. Дверь вестибюля распахнулась, и в большом проеме застекленной двери вслед за лакеем появился старик.
– Видишь, я приехал еще раз, – тихо сказал гость.
– Я в этом никогда не сомневался, – ответил генерал так же тихо и улыбнулся.
Мужчины с исключительной вежливостью пожали друг другу руки.
10
Старики подошли к камину и в сверкающем холодном свете лампы настенного светильника, подслеповато моргая, внимательно и понимающе оглядели друг друга.
Конрад был старше генерала на пару месяцев: весной ему пошел семьдесят третий год. Мужчины разглядывали друг друга с таким знанием дела, с каким лишь старики умеют почувствовать симптомы телесного угасания: очень внимательно, исследуя суть, последние признаки изменений, ища в лице, осанке остатки жизненной силы.
– Нет, – Конрад был серьезен, – человек не молодеет.
Но каждый с ревнивым и в то же время радостным удивлением почувствовал, что визави выдержал строгий экзамен: сорок один год, дистанция времени, период, когда оба не виделись и при этом каждый день, каждый час знали о существовании друг друга, на них не подействовал. «Выдюжили», – подумал генерал. А гость с особым удовольствием, в котором смешались разочарование и безумная радость от того, что экзамен пройден, – разочарование от того, что Хенрик стоял перед ним свежий и здоровый, и радость, что смог вернуться сюда живой и в силе, – думал: «Он ждал меня, потому так и бодр».
Оба в эти минуты почувствовали, что ожидание последние десятилетия придавало им сил жить. Так бывает, когда человек всю жизнь оттачивает одно-единственное умение. Конрад знал, что должен сюда вернуться, а генерал знал, что эта минута однажды наступит. Ради этого они и жили.
Конрад и теперь, как в детстве, был бледен, по нему было видно, что он по-прежнему живет взаперти и избегает прогулок. Он тоже был одет в черное, но одежда отличалась особой элегантностью. Похоже, не бедствует, подумал генерал. Старики несколько минут молча смотрели друг на друга.
Затем лакей принес вермут и палинку.
– Откуда приехал? – спросил генерал.
– Из Лондона.
– Ты там живешь?
– Неподалеку. У меня небольшой дом в пригороде Лондона. Когда вернулся из тропиков, обосновался там.
– Где был в тропиках?..
– В Сингапуре. – Конрад поднял бледную руку и неуверенно обозначил в воздухе какую-то точку, словно отметил в космосе место, где когда-то жил. – Но это только в последние годы. До этого я был в глубине полуострова, среди малайцев.
– Говорят, – генерал высоко поднял рюмку с вермутом, приветствуя гостя, – тропики выматывают и старят.
– Страшное дело, – подтвердил Конрад. – Десять лет жизни забирают.
– Но по тебе не скажешь. Добро пожаловать!
Старики опорожнили рюмки и сели.
– Правда? – спросил гость, опускаясь в кресло у камина – в то, что стояло под часами. Генерал внимательно следил за его движениями. Теперь, когда прежний друг занял место в кресле – ровно там, где сидел сорок один год назад, словно не мог противиться чарам замка, – Хенрик облегченно моргнул. Он ощущал себя охотником, увидевшим наконец, как дичь попала в ловушку, ловушку, которую до того осторожно избегала. Теперь всё и все были на своих местах.
– Тропики ужасны, – повторил Конрад. – Наш брат не выносит. Изнашиваются органы, сгорают ткани. Что-то эти тропики в человеке убивают.
– Ты отправился туда затем, чтобы что-то в себе убить? – как бы между прочим, без нажима поинтересовался генерал.
Он спросил это вежливым светским тоном. И сам тоже сел напротив камина в старое кресло, которое в семье называли «флорентийским стулом». Именно здесь он сидел по вечерам и в тот день, до и после ужина сорок один год назад, когда они были в гостиной втроем с Кристиной и Конрадом и вели тот разговор. Сейчас оба смотрели на третье кресло, обтянутое французским шелком. Пустое кресло.
– Да, – спокойно ответил Конрад.
– Удалось?
– Я уже стар. – Гость перевел взгляд на огонь.
На вопрос он не ответил. Так они сидели молча и смотрели на пламя, пока не вошел лакей и не позвал их к ужину.
11
– Все обстоит так, – пояснил после форели Конрад. – Сначала думаешь: привык. – Гость рассказывал о тропиках. – Когда я туда приехал, я был еще молод, ты ведь помнишь. Тридцать два года. Сразу отправился в сердце болот. Люди там живут в домах с жестяными крышами. Денег у меня не было. За все платила колониальная компания. Ночью лежишь – будто в теплом тумане плаваешь. Утром туман плотный и горячий. Потом цепенеешь. Все пьют, глаза у людей красные. В первый год думаешь, что здесь и умрешь. На третий год начинаешь чувствовать: ты уже не тот, что прежде, будто ритм жизни изменился. Живешь быстрее, в тебе что-то горит, сердце бьется иначе, и в то же время ты равнодушен. Проходят месяцы, а ты ничего не чувствуешь. Потом наступает минута, когда ты уже не знаешь, что происходит с тобой и вокруг тебя.
И когда это происходит всего через пять лет, иногда – уже в первые месяцы. Вспышка гнева. Многие в этот момент убивают других или себя.
– Даже англичане? – поинтересовался генерал.
– Эти реже. Но и их заражает эта лихорадка, этот гнев, возникающий сам по себе, безо всякой бациллы. Я свято верю, что это болезнь, просто причину не могут найти. Может, это вода. Может, растения. Может, малайки. Привыкнуть к этим женщинам невозможно. Среди них попадаются настоящие красавицы. Кожа, движения, улыбки, привычки – во всем у них особая гладкость, в том, как они прислуживают тебе в постели и за столом… а все одно не привыкнуть. Англичане, те да, защищаются. Привозят с собой Англию в багаже. Вежливое высокомерие, закрытость, хорошее воспитание, поля для гольфа и теннисные корты, виски, смокинг, который они надевают по вечерам в домах с жестяными крышами посреди болота. Не все, конечно. Это все легенды. Большинство за четыре-пять лет спиваются, как и остальные – бельгийцы, французы, голландцы. Тропики сдирают с них усвоенные в университетах манеры, как проказа сдирает кожу с человеческого тела. Тропики смывают с них Кембридж и Оксфорд. Дома, на Британских островах всякий англичанин, проведший длительное время в тропиках, вызывает подозрение. Их уважают, признают, но не доверяют им. Наверняка в тайном реестре отмечают: «был в тропиках». Как если бы сказали: «болен сифилисом» или «шпион». Все, кто провел много времени в тропиках, вызывают подозрение – сколько бы они там ни играли в гольф и теннис, ни пили виски в сингапурском светском обществе, сколько бы ни появлялись на людях в смокингах, в форме, с орденами на груди на губернаторских приемах, все равно к ним относятся с опаской. Ведь эти люди прошли тропики. Перенесли страшную заразу, к которой нельзя привыкнуть и в которой есть что-то притягательное, как во всякой опасности. Тропики – это болезнь. От тропических болезней можно вылечиться, от самих тропиков – никогда.
– Ясно, – сказал генерал. – Ты тоже заразился?
– Все заражаются. – Гость дегустировал шабли, запрокинув голову, перекатывая вино во рту со знанием дела. – Тот, кто только пьет, отделывается легче. Исступление таится там в жизни, как торнадо за болотом, среди гор и лесов. Исступление самого разного рода. Потому-то для живущих в Британии англичан любой, кто приезжает из тропиков, подозрителен. Что у них в крови, в сердце, в нервах – узнать невозможно. Человек перестает быть простым европейцем, это наверняка. Он как бы не совсем прежний. Напрасно он выписывал туда себе европейские журналы, напрасно читал посреди болота все, что здесь писали, думали в последние годы или в прошлых столетиях. Напрасно сохранял ту особую, неловко осторожную манеру, которую человек тропический старается сохранить среди себе подобных белых людей, следя за собой с тем же тщанием, с каким человек пьющий осторожничает в обществе, – он чересчур скован, боясь, как бы другие не заметили его страсть, весь из себя гладкий, учтивый и хорошо воспитанный… Но внутри у него другое.
– И все же, – генерал поднял к свету бокал с белым вином, – скажи, что там внутри?
Когда же гость промолчал, продолжил:
– Я так представляю, ты для того и пришел сегодня вечером, чтобы рассказать.
Они сидят за длинным столом в большой столовой, где со смерти Кристины не бывало гостей. Зал, где десятилетиями никто не обедал, похож на музейную комнату, в которой хранятся мебель и утварь, характерные предметы исчезнувшей эпохи. Стены украшены старыми резными французскими деревянными панелями. Мебель вся из Версаля. Хенрик и Конрад сидят на концах длинного стола, между ними, посреди пространства, крытого белой скатертью, в хрустальной вазе плавают орхидеи. Цветочное украшение обрамляют четыре фарфоровые фигуры, шедевр Севрской мануфактуры, изящные символические изображения Севера, Юга, Востока и Запада. Перед генералом – фигурка Запада, перед Конрадом – Восток, гримасничающий маленький сарацин с верблюдом и пальмой.
На столе в ряд выстроились фарфоровые подсвечники с толстыми голубыми церковными свечами. Только по углам обеденного зала горят невидимые пока источники света. Над свечами колышется высокое пламя, комната практически в полутьме.
В камине из серого мрамора желтыми и черно-красными языками полыхают дрова. Но створчатые окна в пол полностью не закрыты, шелковые занавеси перед ними не стянули. Воздух летнего вечера периодически просачивается через оконные щели, сквозь тонкие шторы виден пейзаж, залитый лунным светом, и мерцающие огни небольшого городка.
В центре украшенного цветами и освещенного горящими свечами длинного стола спинкой к камину стоит еще один обитый гобеленом стул. Здесь когда-то сидела жена генерала, Кристина. Перед отсутствующим прибором расположилась фигурка Юга: лев, слон и человечек в бурнусе, с черным лицом что-то мирно охраняют на пространстве величиной с ладонь. Мажордом в черном смокинге несет вахту в кулисах, рядом с сервировочным столиком, стоит неподвижно, взглядом направляет движения лакеев, которые сегодня одеты на французский манер – в штаны до колен и черные фраки. Эту традицию ввела еще мать генерала, и всякий раз, когда трапезничали в этой комнате, где каждый предмет мебели и даже тарелки, позолоченные приборы, хрустальные сосуды, стаканы и панно на стенах иностранная госпожа привезла со своей родины, требовала, чтобы лакеи прислуживали в одежде той эпохи. В столовой так тихо, что слышно даже, как потрескивают горящие дрова. Мужчины беседуют негромко, но разбирают слова друг друга: стены, покрытые теплым старым деревом, отражают даже то, что произнесено вполголоса, как дерево музыкального инструмента отражает звон струн.
– Нет, – отвечает Конрад, который все это время ел и размышлял. – Я приехал, потому что был проездом в Вене.
Он ест жадно, изящными движениями, но со старческой алчностью. Потом кладет вилку на край тарелки, слегка подается вперед и чуть ли не выкрикивает в сторону далеко сидящего хозяина:
– Приехал, потому что хотел еще разок тебя увидеть. Разве это не естественно?
– Ничего не может быть естественней, – вежливо отвечает генерал. – То есть ты был в Вене. Для того, кто познал тропики и безумие, это, наверное, сильное впечатление. Ты давно последний раз бывал в Вене?
Генерал задает этот вопрос вежливо, в его голосе не ощущается ни тени насмешки. Гость с недоверием смотрит на него с другого конца стола. Они сидят здесь несколько потерянные: два старика в просторном зале, далеко друг от друга.
– Давно, – отвечает Конрад. – Сорок лет тому назад.
Я тогда… – неуверенно продолжает он и невольно замолкает в смятении. – Я тогда ехал через Вену по пути в Сингапур.
– Ясно, – говорит Генерал. – И что ты нынче нашел в Вене?
– Перемены, – признается Конрад. – В моем возрасте и положении человек уже повсюду видит перемены.
Да, я сорок один год не был на континенте. Только провел несколько часов во французском порту, когда направлялся в Сингапур. Но Вену хотел посмотреть. И этот дом.
– И ради этого отправился в путешествие? – вопрошает генерал. – Хотел увидеть Вену и этот дом? Или у тебя в Европе какие-то коммерческие дела?
– Дел у меня уже никаких нет, – отвечает гость. – Мне семьдесят три, как и тебе. Скоро умирать. Потому и отправился в путь, и сюда поэтому приехал.
– Говорят, – вежливым, ободряющим тоном произносит генерал, – в этом возрасте человек живет уже до тех пор, пока ему не надоест. У тебя нет такого ощущения?
– Мне уже надоело, – говорит гость.
Он произносит эти слова равнодушно, ничего не подчеркивая.
– Вена. Знаешь, это слово было для меня камертоном. Достаточно было его произнести – Вена, – и будто ударил по камертону, а потом смотришь, что в этом звуке слышит твой собеседник. Я так людей проверял. Кто не мог отозваться – не мой человек. Ведь Вена была не просто городом, но и звуком, который человек либо вечно слышит в своей душе, либо нет. Это было самое прекрасное в моей жизни.
Я был беден, но не был одинок, ведь у меня был друг. И сама Вена была как друг. Я всегда слышал ее голос в тропиках, когда шел дождь. И в другие моменты. В тропическом лесу мне порой вспоминался сырой запах подъезда в нашем доме в Хитцинге. В Вене жила музыка и все, что я любил, в камнях, в том, как выглядели люди, как вели себя, как чистые порывы страсти в сердце человека. Знаешь, когда страсти уже не причиняют боль. Вена зимняя и весенняя. Шенбруннские аллеи. Голубоватый свет в спальне училища, большая белая лестница с барочной статуей. Утро верхом в Пратере. Белые лошади испанской школы. Все это я помню так ярко и хотел еще раз увидеть. – Конрад говорит это тихо, чуть ли не пристыженно.
– И что ты обнаружил сорок один год спустя? – повторяет свой вопрос генерал.
– Город, – Конрад пожимает плечами. – И перемены.
– Здесь, у нас, – заверяет его генерал, – ты хотя бы не разочаруешься. У нас мало что изменилось.
– Ты в последние годы не путешествовал?
– Совсем немного. – Генерал смотрит на пламя свечей. – Насколько требовала служба. Какое-то время думал оставить службу, как это сделал ты. Была такая минута. Думал, отправлюсь-ка и я – посмотреть мир, поискать, найти что-то или кого-то. – Старики не смотрят друг на друга: гость разглядывает хрустальный бокал, наполненный желтым напитком, генерал смотрит на колеблющийся свет свечей. – Но потом все же остался. Сам знаешь, служба. Человек становится черствым, упрямым. Я обещал отцу, что отслужу свой срок до конца. Потому и остался. В отставку я вышел рано, это правда. В пятьдесят мне доверили командование корпусом. Мне показалось, я для этого слишком молод. Тогда и подал в отставку. Меня поняли и отставку приняли.
– Дай вообще, – продолжает он, делая знак лакею, чтобы тот налил красного, – настало время, когда служба уже перестала быть мне в радость. Революция. Время перемен.
– Да, – откликается гость. – Об этом я слышал.
– Только слышал? А мы это пережили, – строго добавляет генерал.
– Наверное, не просто слышал, – поправляет себя его собеседник. – Семнадцатый, да. Тогда я во второй раз отправился в тропики. Работал в болоте с китайскими и малайскими кули. Китайцы – лучшие работники. Все проиграют в карты, но лучше их никого нет. Мы жили на болоте в самой чаще. Телефона не было. Радио тоже. В мире шла война.
Я тогда уже был гражданином Англии, но всем было понятно, что против собственной родины я сражаться не могу. Такие вещи они понимают. Поэтому я смог вернуться в тропики. Мы там не знали ничего, меньше всего могли знать кули. Но однажды в болоте, без газет и радио, там, где до всего добираться не одну неделю, мы вдруг перестали работать. В двенадцать часов дня. Безо всякой причины. Вокруг нас ничего не изменилось: условия работы, дисциплина – все было по-старому, даже питание. Ни плохое, ни хорошее. Какое возможно. Каким оно там должно быть. И вот в один прекрасный день в семнадцатом году в двенадцать часов дня все кули говорят, что больше работать не будут. Вышли из чащи – четыре тысячи кули, по пояс в грязи, торс голый, сложили на землю орудия труда: топоры, лопаты, – и сказали: «Хватит». Начали требования выдвигать. Чтобы у владельцев земли отобрали право дисциплинарного суда. Хотели, чтобы им повысили плату. Увеличили обеденный перерыв. Непонятно было, что в них перемкнуло.
Четыре тысячи кули у меня на глазах превратились в желтых и коричневых демонов. После обеда я на лошади помчался в Сингапур. Там и узнал. Я был одним из первых на полуострове, кто это узнал.
– Что ты узнал на своем полуострове? – спрашивает генерал, наклонившись вперед.
– Узнал, что в России началась революция. Человек, о котором тогда было известно только, что его зовут Ленин, в пломбированном вагоне вернулся на родину, а в чемоданах с собой привез большевизм. В Лондоне тоже узнали в тот же день, когда и мои кули – без телефона и радио, посреди болота в тропическом лесу. Это было непостижимо. Потом я понял. То, что для человека важно, он узнает и без телефона с телеграфом.
– Ты так думаешь? – интересуется генерал.
– Знаю, – спокойно отвечает гость. – Когда умерла Кристина? – спрашивает он без паузы.
– Откуда ты знаешь, что Кристина умерла? – ровным голосом задает вопрос генерал. – Ты жил в тропиках, сорок один год не бывал на континенте. Почувствовал, как кули революцию?
– Почувствовал? – переспрашивает гость. – Возможно.
Но она же не сидит здесь, с нами. Где она может быть? Только в могиле.
– Да, – отвечает генерал. – Кристина лежит в саду, рядом с теплицами. Как и хотела.
– Давно она умерла?
– Через восемь лет после того, как ты уехал.
– Через восемь лет, – повторяет гость, и бескровные губы с белыми искусственными зубами за ними беззвучно двигаются, точно жуют или считают. – В двадцать восемь лет. – Опять считает вполголоса. – Была бы жива, ей бы сейчас был шестьдесят один год.
– Да. Она была бы старухой, как и мы с тобой старики.
– От чего она умерла?
– Говорили, от опасного малокровия. Редкая болезнь.
– Не такая уж редкая, – со знанием дела уточняет Конрад. – В тропиках часто случается. Меняются условия жизни человека, и картина крови на это реагирует.
– Возможно, – говорит генерал. – Может, и в Европе часто встречается, когда у человека меняются условия жизни. Я в этом не разбираюсь.
– Да и я не очень. В тропиках, правда, с телом всегда что-то не так. Поневоле становишься знахарем. Малайцы тоже вечно какие-то заговоры бормочут. Значит, в тысяча девятьсот восемнадцатом умерла, – произносит он, наконец, ровным голосом, как человек, который до сих пор все ломал голову и высчитывал конечный результат. – Ты тогда еще служил?
– Да. Всю войну прошел.
– И какая она была?
– Война? – генерал смотрит на гостя близоруко и неподвижно. – Жуткая, как тропики. Особенно последняя зима, на севере. Туту нас в Европе тоже приключений хватает, – говорит генерал и улыбается.
– Приключения?.. Да, наверное. – Гость понимающе кивает. – Поверишь, меня иногда мучила мысль, что вы тут сражаетесь, а я не дома. Думал даже вернуться и явиться в полк.
– Другие тоже думали, – генерал говорит ровно, вежливо, но решительно, – явиться в полк. Но ты так и не вернулся. Судя по всему, у тебя были другие заботы, – ободряюще замечает он.
– Я был гражданином Британии, – повторяет в замешательстве Конрад. – Нельзя каждые десять лет менять родину.
– Нет, – понимающе соглашается генерал. – По-моему, человек вообще не может поменять родину. Поменять можно только документы. Или ты думаешь иначе?
– Моей родины, – отвечает гость, – больше нет, она распалась. Моей родиной были Польша и Вена, этот дом и казарма в городе, Галиция и Шопен. Что из этого осталось? То, что все это объединяло, тайная связующая материя больше не действует. Все развалилось на кусочки. Моя родина была ощущением, чувством. Это чувство оскорбили. В такой ситуации человек уезжает. В тропики или еще дальше.
– Дальше куда? – холодно интересуется генерал.
– Во времени.
– Это вино, – генерал поднимает бокал с черно-красным вином. – Урожай ты, наверное, помнишь. Виноград для него собрали в восемьдесят шестом, когда мы приносили присягу. Отец в память об этом дне целый отсек в погребе заполнил этим вином. Ему много лет, практически целая жизнь. Старое уже вино.
– Того, чему мы присягали, больше не существует, – очень серьезно произносит гость и поднимает свой бокал. – Все умерли, уехали, предали то, чему мы присягали. Был мир, за который стоило жить и умирать. Этот мир умер. Новый мир меня не касается. Это все, что я могу сказать.
– Этот мир для меня жив, даже если в реальности он перестал существовать. Живет, потому что я ему присягнул.
И это все, что могу сказать я.
– Да, ты остался солдатом, – отвечает гость.
Оба издалека приветствуют друг друга поднятыми бокалами, затем молча выпивают красное вино.








