Текст книги "Мать Мария"
Автор книги: Сергий Гаккель
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Опасность ношения звезды проявилась с ужасающей ясностью в ночь с 15 на 16 июля 1942 года, когда в Париже были произведены массовые аресты. Было захвачено 13 000 евреев. Из них 6900 (в том числе около 4000 детей) были загнаны на зимний велодром на бульваре де Гренель, который находился на расстоянии лишь километра от лурмельского дома. В продолжение пяти кошмарных дней заключенные могли доставать воду лишь из одного-единственного крана; на 7000 человек не имелось даже десяти уборных. Родители часто оказывались не в состоянии заботиться даже о собственных детях. Под конец детей отделили от родителей навсегда. Их отправили через Дранси в Аушвиц.
Благодаря монашескому одеянию, матери Марии удалось проникнуть на велодром. Она провела там три дня. Насколько хватало сил, она утешала детей, поддерживала взрослых, распределяла кое-какую провизию. Говорят, что с помощью мусорщиков ей дважды удалось устроить побег детей: четверо из них были вынесены с велодрома в мусорных ящиках и спасены. Для матери Марии, как и для заключенных, это был первый опыт концлагерных условий, и она с горечью могла констатировать, до какой степени они ограничивали или просто упраздняли деятельность любого милосердного самарянина.
Начиная с 15 июля для евреев возникла острая потребность в надежных убежищах и в возможностях бегства. Перед Лурмелем встала новая задача. "На Лурмеле переполнение, – писал Мочульский. – Живут люди во флигеле, в сарае, спят в зале на полу. В комнате отца Димитрия ютится целое семейство, в комнате Юры – другое. И евреи, и не евреи. Мать говорит: "У нас острый квартирный кризис. Удивительно, что нас до сих пор немцы не прихлопнули". "Если немцы придут разыскивать евреев, – сказала как-то мать Мария, – я им покажу икону Божьей Матери".
Лурмель и Нуази стали двумя звеньями в сложной цепи убежищ и путей бегства, которая образовалась по всей Франции. Даже ближайшие сотрудники матери Марии чаще всего не знали, куда переправляются их временные обитатели. По словам И.А. Кривошеина, "здесь вопрос уже шел не только о материальной помощи. Нужно было доставать для евреев [поддельные] документы, помогать им бежать в южную, еще не оккупированную зону, укрываться в глухих районах страны. Наконец, необходимо было устраивать детей, родители которых были схвачены на улицах или во время облав". Здесь спасались не только евреи. Скрывались и участники Сопротивления. А "на кухне работал некоторое время, до переправки его к партизанам, – бежавший из лагеря один из первых советских военнопленных, с которым нам пришлось иметь дело"; причем, он не был последним на Лурмеле.
Сами собой установились связи с группами Сопротивления, которые не только переправляли лурмельских обитателей, но подчас значительно помогали их прокормить, пока они еще скрывались в Париже или в Нуази. Например, благодаря одному из постоянных жителей лурмельского дома, Н. Веревкину, создалась связь матери Марии с А.А. Угримовым и его "Дурданской группой". Через Веревкина (как вспоминает Угримов, работавший на мельнице) "я снабжал главным образом мать Марию хлебными карточками, мукой, крупой и прочими продуктами, иной раз и на грузовиках мельницы"; и всё это делалось с полным сознанием ("хотя никто из нас ничего лишнего о своих сопротивленческих делах не говорил"), что продукты предназначаются для питания людей, которых мать Мария скрывала от немецкого преследования.
Такие связи, такие центры, как Лурмель и Нуази, были типичными явлениями. "Сопротивление действовало посредством маленьких, часто анонимных групп, посвященных незаметным и скромным задачам [...], люди встречались, спешно разлучались, беспрерывно передвигались, составляли огромную цепь из множества звеньев, которые – как часто! – прерывались [...]. На поверхность всплывали чьи-то лица, настоящее имя которых не было известно, а затем бесследно исчезали". Звеньям на Лурмеле и в Нуази суждено было уцелеть до первых дней февраля 1943 года.
Утром 8 февраля Федор Тимофеевич Пьянов (которого с осени освободили из Компьеня) находился в Нуази, а мать Мария уехала на сутки в деревню, чтобы передохнуть. Лурмельская столовая уже заполнялась в ожидании обеденного часа. Юра Скобцов проходил через нее, когда его вдруг схватили и подвергли обыску офицеры-гестаповцы. В кармане у него было найдено письмо от одной женщины-еврейки, которой Юра обычно доставлял пищу. Оно было адресовано о. Димитрию и содержало просьбу об удостоверении о крещении. Юру повели в канцелярию "Православного Дела".
В своей комнате наверху С.Б. Пиленко ожидала внука. Когда она спустилась вниз, чтобы узнать, почему он задержался, ей сказали об аресте. Она сразу бросилась в канцелярию. Гестаповец Гофман (по происхождению из Прибалтики и свободно владеющий русским языком) закричал на нее: "Куда вы? [...] Кто вы такая? Убирайтесь вон [...] Где ваш поп? давайте сюда попа!". Когда пришел о. Димитрий, Гофман объявил, что они сейчас увезут Юру как заложника: его выпустят, когда явится мать Мария.
"Когда Юру увозили, – вспоминала С.Б. Пиленко, – мне позволили подойти к нему. Обнялись мы, благословила я его и не думала, что это навсегда разлука на земле [...]. Он был общий любимец, ласковый, готовый всякому помочь, сдержанный и кроткий".
Детство Юры проходило в сложной обстановке, которая не могла не оказать некоторого отрицательного влияния на его душевное развитие. Но по мере того как он вырастал, он приходил ко всё более положительной оценке деятельности своей матери. Развилась у него жизнеутверждающая благочестивость, основанная на непоколебимой вере. Расширялись научные горизонты. С успехом шли занятия в Сорбонне.
Гестаповцы совершили обыск дома, отобрали удостоверение личности о. Димитрия и С.В. Медведевой, велели им явиться на следующий день в штаб гестапо, а Юру увезли. Как только уехали, мать Марию и Федора Тимофеевича Пьянова известили о случившемся.
Сознавая, что арест Юры не является простым лишением свободы (ведь сама жизнь заложников была под угрозой), мать Мария на следующее утро отправилась обратно в Париж. На вид она была спокойна и уверенна. "Если нужно, сваливай всю вину на меня, не жалей меня, но выручай Юру, – сказала она бывшему мужу, который сопровождал ее на станцию. – Я крепкая, я вынесу. Да и война скоро кончится. Только бы Юрочку отпустили".
В это время Пьянов давал последние распоряжения в Нуази, где скрывалось несколько человек, преследуемых немецкими властями; вскоре он уже находился в Париже.
Зная, что может означать его вызов в гестапо, о. Димитрий 9 февраля встал на заре и отслужил литургию – последнюю, которую ему дано было отслужить на свободе. Во время оккупации о. Димитрий в лурмельской Покровской церкви устроил скромный придел, посвященный священномученику Филиппу, Митрополиту Московскому. Теперь проявилась вся уместность этого посвящения: святитель Филипп был замучен по повелению Ивана Грозного за то, что осмелился открыто осудить жестокие, антихристианские действия своего государя. Именно в этом приделе была отслужена евхаристия в то прощальное утро. Сразу после службы о. Димитрий отправился с С.В. Медведевой на рю де Соссэ в VIII округе Парижа, где находился штаб гестапо.
Немецкие власти, видимо, не удосужились подготовить подробное дело. И прежде, когда мать Марию однажды допрашивали здесь вместе с о. Димитрием (сопровождавшим ее по собственному желанию), немцы не располагали определенными уликами или обвинениями. Обыск лурмельской канцелярии (8 февраля) мало им помог. При обыске они нашли много экземпляров Нового Завета, но никто не обратил внимания на доказательства "подозрительной" англо-американской финансовой помощи, и С.В. Медведевой удалось скрыть и потом уничтожить их. Большая статья 1941 года ("Размышления о судьбах Европы и Азии"), в которой мать Мария открыто и беспощадно подвергла критике нацизм, также не попала в руки гестапо. С.В. Медведева запомнила самые примитивные обвинения, предъявленные во время допроса 9 февраля:
– Вы коммунисты.
– Но ведь у нас церковь.
– Это только ширма.
– Теперь ваша власть, вы можете думать и поступать, как вам угодно.
– А вы думаете, что не всегда будет наша власть?
– Это как Бог изволит.
После дальнейших вопросов ее освободили со строгим предупреждением относительно поведения в будущем. Это предупреждение повторялось несколько раз, когда при своих неоднократных посещениях гестапо обнаруживало, что она вновь продолжает прежнюю работу по хозяйству на Лурмеле. Однако против нее не было предпринято никаких действий. Ей помогло то, что она зарегистрировалась, как требовалось, в управлении Жеребкова. Уважение оккупационных властей к правильной, хотя бы и бессмысленной бюрократической процедуре, иногда приносило неожиданную пользу. Всё же С.В. Медведевой пришлось покинуть столицу и скрываться у матери Евдокии.
О. Димитрия допрашивали в продолжение целых четырех часов. Он не стал оправдываться. Позже, на Лурмеле, Гофман рассказывал, как о. Димитрию предлагали свободу при условии, что он впредь не будет помогать евреям. Он показал свой наперсный крест с изображением Распятия: "А этого Еврея вы знаете?". Ему ответили ударом по лицу. "Ваш поп сам себя погубил, – заметил Гофман. – Он твердит, что если его освободят, он будет поступать так же, как и прежде". На фоне такой непоколебимости слова Юноши в одной из мистерий матери Марии (написанной во второй половине 1942 года) приобретают особое значение:
Благослови, Владыко, подвиг наш.
Пусть твой народ, пусть первенец твой милый
Поймет, что крест ему и рай и страж,
И что стоим мы у одной могилы.
Благослови, благослови, Исус.
Вот у креста Твои во плоти братья.
Вот серный дождь, и мор, и глад, и трус.
Час заново священного распятья.
"Солдаты". Архив
Когда мать Мария прибыла в Париж, она сначала обратилась к друзьям, чтобы узнать все подробности того, что произошло на Лурмеле. На следующий день (10 февраля) она вернулась туда. Приехал Гофман и начал ее допрашивать. Но Юру не освободили. Не освободили его и тогда, когда Ф.Т. Пьянов явился в гестапо несколько дней спустя: Пьянова сразу же арестовали.
Офицер гестапо, сопровождавший Гофмана, зашел на кухню, где находился Анатолий Висковский, но, по-видимому, обратил на него мало внимания. О нем, однако, не забыли. Через несколько дней (невзирая на протесты С.Б. Пиленко) Гофман велел и его арестовать. Заодно арестовали одного из участников "Православного Дела", Юрия Павловича Казачкина, пришедшего в тот день проведать семью Клепининых. Тамаре Федоровне Клепининой, жене о. Димитрия, ввиду угроз гестапо, пришлось с детьми (шести месяцев и четырех лет) скрыться из Парижа.
По поведению Гофмана было заметно, что он отлично осведомлен о жителях и посетителях лурмельского дома. Незадолго до февральских событий на Лурмеле появилась некая несколько подозрительная особа – женщина, недавно выпущенная немцами из заключения, с которой (как выяснилось потом) Гофман поддерживал дружеские отношения. София Борисовна предупредила мать Марию, чтобы она остерегалась: "Берегись, это шпионка". Дочь ответила характерным для нее образом: "Нехорошо, мать, подозревать кого-либо". Но что такие подозрения были уместны, подтвердил сам Гофман. После ареста матери Марии он сказал Софии Борисовне: "У вас за столом сидел наш агент".
Однако нельзя утверждать, что разгром "Православного Дела" зависел только от агентов и прямых доносов (а доносов в гестапо поступало немало). О доме №77 на улице Лурмель ходило много слухов и создавалась определенная репутация, что не могло не вызвать арестов и без содействия каких бы то ни было агентов. Распространению же слухов способствовала не только доверчивость матери Марии: ему содействовало и злобное отношение к ней части эмиграции.
Гофман долго допрашивал мать Марию, потом обыскал ее и велел ей собираться. Софии Борисовне он крикнул: "Вы дурно воспитали вашу дочь, она только жидам помогает!". Позже, на допросе Пьянова, тот ответил на обвинение в том, что он оказывал помощь евреям: "Помощь оказывалась всем нуждающимся как евреям, так и не евреям – такая помощь есть долг каждого христианина". София Борисовна ответила в том же духе: "Моя дочь настоящая христианка, и для нее нет ни эллина, ни иудея, а есть несчастный человек. Если бы и вам грозила беда, то и вам помогла бы". Мать Мария улыбнулась и сказала: "Пожалуй, помогла бы". Думая, что над ним издеваются, Гофман размахнулся и чуть не ударил мать Марию. Но она не издевалась. "Мы слабые, грешные, выброшенные из нормальной жизни, призваны, как каждый христианин призван, всегда и везде защищать обижаемых, клеймить насилие, отрицать ненависть, писала она еще накануне войны. – Мы призваны к свободе и любви".
Настал момент разлуки. По словам Софии Борисовны Пиленко: "Обнялись мы с ней. Благословила я ее. Всю жизнь, почти неразлучно, дружно, прожили мы вместе. Прощаясь, она как всегда в самые тяжелые минуты моей жизни (когда сообщала о смерти моего сына, а потом внучки), сказала: "Крепись, мать!".
Гофман вернулся на другой день и сказал : "Вы больше никогда не увидите вашу дочь".
Мученичество.
Господь мой, я жизнь принимала,
Любовно и жарко жила.
Любовно я смерть принимаю.
Вот налита чаша до краю.
К ногам Твоим чаша упала.
Я жизнь пред Тобой разлила.
24.X.1936. "Стихи" (1937)
"Православное Дело" во всех своих проявлениях было ликвидировано по приказу немецких властей. Его председательница, мать Мария, первый этап заключения в парижском форте Ромэнвиль нашла сносным. "Мы все четверо вместе. Я нахожусь в большом зале с 34 женщинами. Гуляем два раза в день, отдыхаем, у нас много свободного времени. Вы несчастнее нас", – писала она на Лурмель. Но она добавила: "Надеюсь, что это ненадолго". Напряжение последних недель осталось позади. Пьянов увидел ее во время прогулки: "Мать Мария была неузнаваемой, веселой, приветливой".
Вскоре их разъединили. В конце февраля Пьянова, вместе с о. Димитрием и Юрой, опять отправили на рю де Соссэ, на этот раз по дороге в Компьень. По словам Пьянова: "Нас собрали около 400 человек во дворе. Из окон высовывались накрашенные стенографистки, немки, француженки, русские; о. Димитрий, в порванной рясе, стал предметом насмешек, один [эсэсовец] начал толкать и бить о. Димитрия, называя его "Иудэ". Юра Скобцов, стоявший рядом, начал плакать. О. Димитрий, утешая его, стал говорить, что Христос претерпел большие издевательства".
Если о. Димитрий принимал личные оскорбления смиренно, то оскорбления по отношению к другим, напротив, переживал "мучительно, даже до физической боли".
21 апреля Даниил Скобцов приехал в Ромэнвиль с передачей для матери Марии. Его не пропустили и даже сказали, что ее уже нет там. Но ему удалось быть случайным свидетелем ее отправки. Из форта выехали три машины: "каждая битком была набита женщинами, которые кричали "ура", пели. В третьем автомобиле я и увидел мать Марию рядом с двумя католическими монахинями. Мать Мария тоже меня заметила, вскочила с сиденья и замахала мне руками". Ее тоже везли в Компьень.
Здесь ее ожидала последняя встреча с сыном. Вечером, когда из лагеря выпускали кухонных работников, Юра вместе с ними проник через проволочную ограду, которая отделяла мужчин от женщин. От сумерек до рассвета он пробыл с матерью. "Они воодушевляли друг друга, утешали, внушали перенести всё безбоязненно!" – вспоминал Пьянов. Когда они прощались при восходе солнца, мать указала на рассвет – символ того света, к которому они должны стремиться.
Средь хаоса – отчизны вечной почва,
Средь хляби водной – каменный оплот.
Среди пустынь – касанье длани Отчей
И солнца незакатного восход.
"Долго она после стояла уже одна у окна и смотрела вдаль, слезы медленно текли по ее щекам".
"Мои любимые и самые дорогие! – писал Юра родным – [...] Вы уже, наверное, знаете, что я виделся с мусенькой [матерью Марией] в ночь ее отъезда в Германию, она была в замечательном состоянии духа и сказала мне [...], что мы должны верить в ее выносливость и вообще не волноваться за нее, каждый день мы поминаем ее на проскомидии (и вас тоже)". "Мы каждый день служим литургию и причащаемся".
Компьеньские заключенные были последними прихожанами о. Димитрия. Его кроткое, жертвенное служение в этой обстановке навсегда запомнилось Ф.Т. Пьянову и осталось ему дорого до конца жизни. Вскоре после своего освобождения (1945) он писал:
"Я знал Диму Клепинина, а впоследствии отца Димитрия, в течение 23 лет, а узнал и понял его по-настоящему только за год до его смерти. Мы провели вместе около года в лагере Компьень. Без преувеличения скажу, что год, проведенный с ним, для меня был милостью Божией; я не жалею этого года.
Основные, последние вопросы жизни человек решает сам лично, и только Бог может в этом помочь. Но из опыта с отцом Димитрием я могу спокойно утверждать, что Бог может говорить и через человека. Из опыта с ним я понял, какую огромную духовную, душевную, моральную помощь может оказать другим человек как друг, товарищ и духовник. При помощи отца Димитрия я получил [ответы], а может быть, сам его простой образ дал мне эти ответы на многие мучительные вопросы жизни, которые казались раньше неразрешимыми или были просто интеллектуальным упражнением, не претворенным в жизнь. Сейчас, на свободе, я часто скорблю о постепенной утере того, что Бог мне дал получить от отца Димитрия".
Юра тоже находил, что заключение приносит ему неожиданную пользу:
"Благодаря ежедневным литургиям, здешняя жизнь совершенно преобразилась, и я, честно говоря, ни на что не могу пожаловаться, живем мы вчетвером, по-братски и любовно, с Димой [о. Димитрием] я на "ты", и он меня готовит к священству. Надо уметь и стараться познать волю Божию, ведь это меня всю жизнь влекло и, в конце концов, только это и заинтересовало, но запрещалось парижской жизнью и иллюзиями на "что-то лучшее", как будто может быть что-то лучшее".
Отец же Димитрий писал: "Не хлопочите за меня одного, я солидарен со всей группой "Православного Дела".
Все они жили под угрозой вывоза в Германию на каторжные работы. Но Юра предпочитал даже такую судьбу всякому предательству. "Нас на днях всех регистрировали, – писал он отцу и бабушке в письме от 16 августа 1943 года, – есть предположения, что это для того, чтобы зачислить в Армию Власова, если так, то я предпочту остаться в Компьене или быть отосланным в Германию на работы". Ровно четыре месяца спустя его туда и отправили.
16 декабря его перевезли вместе с о. Димитрием в концлагерь Бухенвальд, куда через три недели прибыл и Ф.Т. Пьянов. Перед рассветом, в четыре часа утра 25 января 1944 года, состоялось их последнее свидание. "Утро было холодное, был мороз [...], была пронизывающая мгла, лагерь весь освещен сильными прожекторами. У решетки по другую сторону стояли [о. Димитрий и Юра] в полосатых халатах, таких же куртках и панталонах, в парусиновых ботинках на деревянной подошве, на стриженных головах под нуль – легкие береты [...]. О. Димитрий был обрит. Они оба были здоровы. Наскоро сообщили, что едут с транспортом в Дору, за сорок километров от Бухенвальда. При прощании оба просили меня их благословить, что я сделал, и в свою очередь я их попросил меня благословить. Они скрылись в холодной мгле".
Пьянов стал наводить справки. Оказалось, что Дора – место, где оборудуют подземные заводы для изготовления ракет V-2 в самых ужасных условиях. Оттуда в бухенвальдский крематорий ежедневно привозят от семидесяти до ста покойников. Люди не выдерживают непосильного труда, плохого питания, подземной жизни и грязи.
Спустя всего лишь десять дней Юра Скобцов (узник № 38 893) заболел общим фурункулезом. Его положили в так называемый медпункт ("Ревир"), который на самом деле медпунктом еще и не был. Приблизительно 6 февраля, на двадцать четвертом году жизни, Юру отправили (по казенному выражению) в "неизвестном направлении", якобы на лечение. Ю.П. Казачкин (которого также перевели в Дору) успел с ним обняться на прощание, Юра был спокоен.
Два дня спустя Казачкин нашел о. Димитрия, который получил "Шонунг" освобождение от работы по болезни. Но получил он его уже слишком поздно. Он лежал на полу и умирал от плеврита. Накануне (по словам Казачкина) он жаловался "на крайнюю слабость, беспредельную тоску и богооставленность". Теперь же он уже не был в силах говорить. Как раз в этот день узникам выдали открытки для писания близким. О. Димитрий умер, держа в руке незаполненную открытку, символически связывающую его с женой и детьми. Рано утром 10 февраля его отправили в Бухенвальд на кремацию.
Последнее – завещательное письмо Юры, отправленное еще накануне отбытия в Германию, передает в каком-то смысле и прощальное благословение его друга и духовника:
"Дорогие мои, Дима благословляет Вас, мои самые любимые! Я еду в Германию вместе с Димой, о. Андреем и Анатолием. Я абсолютно спокоен, даже немного горд разделить мамину участь. Обещаю Вам с достоинством всё перенести. Всё равно, рано или поздно, мы все будем вместе. Абсолютно честно говоря, я ничего больше не боюсь: главное мое беспокойство это Вы, чтобы мне было совсем хорошо, я хочу уехать с сознанием, что Вы спокойны, что на Вас пребывает тот мир, которого никакие силы у нас отнять не смогут. Прошу всех, если кого чем-либо обидел, простить меня. Христос с Вами!".
В день последнего свидания с Юрой мать Мария была доставлена на станцию в Компьене, где ее, вместе с толпой товарок транспорта №19000 (всего 213 человек), посадили в вагоны для перевозки скота. Запломбировали вагоны и без воды, без уборных – отправили узниц на восток. Три дня длилось кошмарное путешествие – этого первого транспорта по данному маршруту. Проехали через Берлин, пересекли мрачные леса и болота Мекленбурга и, в конце концов, добрались до незначительной станции Фюрстенберг, которая известна лишь тем, что обслуживала женский концлагерь Равенсбрюк.
В этом лагере матери Марии предстояло провести два последних года своей жизни. Ей никогда еще не приходилось иметь дело с такой общей и крайней нуждой. Вопрос был лишь в том, как поддерживать свои силы настолько, чтобы быть другим полезной.
Мать Мария обладала многими качествами, которые могли помочь ей выжить даже в этой обстановке. Так как она знала, за что она арестована, это до некоторой степени примиряло ее с заключением[12]. Свойственное ей чувство юмора могло и в таких условиях иногда облегчить страдания окружающим ее. Благодаря вере (углубленной богословским образованием), эти страдания воспринимались смиренно и проникновенно. Ей знакома была смерть (конечно, не в таких масштабах): она чаяла Воскресения мертвых и смерти не боялась. В то же время инстинкт и умение отстаивать себя были у нее крепко развиты вследствие борьбы за существование со времени революции. Она была спокойной и выносливой. А кроме всего прочего, тот образ жизни, который она добровольно избрала за последнее десятилетие, уже давно приучил ее жертвовать своей личной жизнью и личной обеспеченностью – полное отсутствие которых тяжело переносилось большинством заключенных. Причем, этот же образ жизни приучил ее служить другим и бороться с тлетворным эгоцентризмом, овладевшим столь многими узницами, для которых всё поведение сводилось к тому, чтобы выжить.
В условиях ужаса, которых никто заранее не мог бы себе представить, она не отчаивалась. "Она никогда не бывала удрученной, никогда, – вспоминала одна из ее товарок. – Она никогда не жаловалась [...]. Она была веселой: действительно веселой. У нас бывали переклички, которые продолжались очень долго: нас будили в три часа ночи, и нам надо было ждать под открытым небом глубокой зимой, пока все бараки не были пересчитаны. Она воспринимала всё это спокойно и говорила: "Ну вот, и еще один день проделан. И завтра повторим то же самое. А потом наступит один прекрасный день, когда всему этому будет конец".
В лагерях неизбежно происходил выбор товарищей. Как сказал об этом один из заключенных: "Нельзя было излучать дружбу одинаково на хороших и плохих; в лагере у нас было мало чем делиться. Каждому приходилось избирать тех, кому он готов оказывать поддержку". Не такова была точка зрения матери Марии. Она старалась не ограничивать круга тех, кого она поддерживала: "Она была в хороших отношениях со всеми [...]. Кто бы ни находился в бараке, был с ней на равных началах. Она была человеком, который не делал различия между людьми [...]. Она хорошо ладила и с молодежью, и с пожилыми, с людьми крайне передовых политических взглядов и с людьми совершенно различных религиозных верований. Она не давала ничему второстепенному мешать общению между людьми". Итак (вторит другая узница), "она оказывала огромное влияние на всех нас, каковы бы ни были наши национальность, возраст, политические убеждения – всё это не имело никакого значения [...]. Мать Марию обожали все". Молодежь особенно ценила ее заботу: "Она взяла нас под свое крыло. Мы были отторгнуты от наших семейств. Она же в каком-то смысле заменяла нам семью".
"Сидя на своем тюфяке, она устраивала настоящие кружки, и я имела счастье участвовать в них по вечерам, когда возвращалась с работы, вспоминала Жакелин Пейри. – Это был оазис после страшного дня. Она нам рассказывала про свой общественный опыт во Франции, о том, как она себе представляла примирение между Православной и Католической церквами. Мы ее расспрашивали об истории России, о ее будущем, о коммунизме, о ее многочисленных встречах с молодыми советскими солдатками, которыми она любила себя окружать. Эти дискуссии, о чем бы ни говорилось, являлись для нас выходом из нашего ада. Они помогали нам восстанавливать утраченные душевные силы, они вновь зажигали в нас пламя мысли, едва тлевшее под тяжким гнетом ужаса". К концу "заседания" "мать Мария брала "Настольную книгу христианина", которая уцелела у одной из узниц после обыска, и читала выдержки из Евангелия и Посланий. Мы сообща толковали их и проводили "медитацию" на основании их; часто мы заканчивали повечерием. Позже этот период нам казался чуть ли не райским".
Но хотя "она с верующими молилась и читала Евангелие, – отмечала С.В. Носович, – она никогда не проповедовала, а говорила о религии с теми, кто ее искал, заставляя думать, понимать, не только чувствовать. Где могла и как могла поддерживала она еще не совсем потухший огонь человечности, как бы он ни выражался".
Лагерная система имела целью угашение этого огня. Узниц сознательно доводили до животного состояния, перед тем как предать их преждевременной смерти. Но эта система не покорила мать Марию и не заставила ее забыть о своем человеческом достоинстве. Что это могло означать, показывает один случай, рассказанный матерью Марией Софии Носович:
"Я ходила между рядами до переклички, чтобы согреться немного. Заговорилась с одной русской и не заметила эсэсовку, которая на полуслове оборвала меня, больно ударив ремнем по лицу. Я договорила начатую фразу по-русски, не глядя на нее. У меня было такое чувство, будто бы ее и нет передо мной".
По мнению С.В. Носович, "не покорность давала ей силу переносить страдание, а цельность и богатство всего ее внутреннего мира". При этом она была убеждена в призрачности зла. "Я часто подозреваю, что ад – здесь на земле, – говорила она в лагере. – За рубежом его нет. Зло вечное не может существовать". Этим она отличалась от тех многих давних заключенных, которые по несколько иным причинам не испытывали ненависти к эсэсовцам и их помощникам. Поведение и тех и других воспринималось, как слишком безобразное, чтобы стать предметом ненависти, поскольку ненависть подразумевает личное отношение. "Человека ненавидят за его "человеческие" свойства, а не за свойства бесчеловечные, – отмечает П. Фрайхов. – Зверь вызывает только страх, отвращение или омерзение". "Поведение эсэсовцев часто производило на нас впечатление нереальности, – подтверждает Е.А. Коген на основании собственного своего опыта в Аушвице. – Мы не могли его понять. Итак, ненависть не испытывалась, а если испытывалась, то кратковременно; оставалось же – презрение, которое мы питали к эсэсовцам".
Некоторое подавление нормального восприятия у заключенных было неизбежным явлением, особенно (для того, чтобы защитить свою личность) на первых порах лагерной жизни. Позже, даже после немногих недель этой жизни, "страдание, болезнь, умирание и смерть людей становились таким привычным явлением [...], что оно уже не имело силы волновать". С.В. Носович раз пожаловалась матери Марии на мертвящее действие такого приспособления, с его особой угрозой личности: "Я как-то сказала ей, что не то что чувствовать что-либо перестаю, а даже сама мысль закончена и остановилась. "Нет, нет, воскликнула матушка, – только непрестанно думайте; в борьбе с сомнениями думайте шире, глубже; не снижайте мысль, а думайте выше земных рамок и условий".
Она сама применяла этот совет на деле, пользуясь даже видом лагерного крематория как средством для ободрения своих товарок по заключению.
Высокие трубы крематория непрерывно извергали клубы дыма, что непрестанно напоминало о нормальном и слишком легко доступном выходе из лагеря: "вверх по трубе". "Когда нас будили в четыре часа утра, первое, что мы видели, это – пламенеющий дым, первое, что мы ощущали, это гарь", писала одна из узниц. "Только здесь над самой трубой клубы дыма мрачны, говорила мать Мария, – а поднявшись ввысь, они превращаются в легкое облако, чтобы затем совсем развеяться в беспредельном пространстве. Так и души наши, оторвавшись от грешной земли, в легком неземном полете уходят в вечность для этой радостной жизни".
"Как-то раз она совершенно спокойно и деловито высчитала, что через пять месяцев, из-за страшного процента смертности, все мы умрем, вспоминала С.В. Носович. – "Все мы там будем", – сказала она, показав на дымящуюся красным пламенем трубу крематория. Я по глупости стала ее успокаивать. Она с изумлением и грустью посмотрела на меня".
Много раньше она писала:
"Мы верим. И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становится рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения. Иногда мы так чувствуем приближение к нам часа этого благодатного рождения, что и мукам готовы сказать: "Усильтесь, испепелите меня, будьте невыносимыми, скорыми, беспощадными, потому что духовное тело хочет восстать, потому что я хочу родиться в вечность, потому что мне в этой поднебесной утробе тесно, потому что я хочу домой, к Отцу, – и всё готова отдать, и любыми муками заплатить за этот Отчий дом моей вечности".