Текст книги "Anarchy in the ukr"
Автор книги: Сергей Жадан
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Подростком я проводил тут целые часы, магазин грампластинок, разместившийся в подвалах только что построенного театра оперы и балета, был тем местом, где я с радостью согласился бы умереть – прямо среди дисков, которые я не мог по финансовым причинам себе купить. В какой-то мере это сказалось на моем дальнейшем отношении к опере, с балетом включительно. Все мои интересы в этом направлении ограничивались окрестными подвалами, заполненными тысячами новых пластинок, и какой после этого мог быть балет. Мне казалось, что я знаю про винил все, хотя я не знал ничего – мое знание подменялось моей любовью, моей страстью, а этого, как оказалось, надолго не хватает.
Но вот в моем даунтауне случайных зданий не бывает, кто-то их подбирал старательно и тщательно, так чтобы с каждым из этих сооружений было связано множество историй и случаев, и попробуй теперь удалить отсюда хотя бы один объект – общая картина рассыплется, дыры будут зиять в воздухе, распыляя вокруг пустоту. День за днем видеть одни и те же дома, заходить в них, долго по ним блуждать, изучая постепенно их начинку, привыкая к высоте потолков и темноте коридоров, к тяжкому скрипу входных дверей, к ставням и розеткам в стенах, к скамейкам в коридорах и ковровым дорожкам на лестницах – мой даунтаун значит для меня гораздо больше, чем можно предположить, я знаю про эти дома все, во всяком случае – все, что мне нужно.
Скажем, опера, облепленная кофейнями и магазинами, кинотеатром и кассами, с площадкой, на которой скейтбордеры стоят на своих досках, словно оловянные солдатики на подставках, а старые торчки продают самопальные кассеты; воспоминания, которые вызывает у меня опера, особенно грустны и лиричны, ясное дело, что это не касается музыки, при чем тут музыка, речь идет о вещах более интимных. Скажем, мои друзья. Среди моих друзей традиционно не было любителей балета, думаю, даже не стоит пояснять почему. Балет они не смотрели даже по телевизору, во-первых, потому что по телевизору балет, как правило, не показывают, а во-вторых – откуда у них телевизор. Ситуация понятная, и комментарии здесь излишни. Но даже при этой нелюбви, нелюбви, следует заметить, если не принципиальной, то, во всяком случае, последовательной, имела место одна история, непосредственно относящаяся к балету. Однажды, году так в 92-м, максимум – 93-м, сейчас даже не припомню, мы с друзьями должны были совершить коллективный поход на балет. В рамках, кажется, месячника эстетического воспитания или чего-то такого. Буфетом дело ограничиться не могло – на входе был фейсконтроль, к нам, учитывая уровень нашего эстетического воспитания, внимание было особым. Нужно было идти. Но, очевидно по причине внутреннего сопротивления, поход казался нам неуместным. К балету мы были не готовы. Мы сидели в пивбаре на проспекте Свободы (с ударением на первом слоге, да-да, именно с ударением на первом слоге – к свободе как философской категории это не имело никакого касательства, речь шла о чехословацком генерале, по-моему генерале, в любом случае дела это не касается) и колебались – нас лишали выбора, никто не спрашивал о нашем отношении к месячнику эстетического воспитания, и совершенно зря, потому что к чему у нас было четкое и принципиальное отношение – так это именно к месячнику эстетического воспитания, но нас загнали в угол и держали под прицелом, в возрасте 18 лет особенно обидно чувствовать себя крысой, которую прижали к стенке, согласитесь. Тем более когда третий час подряд сидишь в пивбаре на проспекте Свободы, и пусть это никоим образом не касается свободы как философской категории, все равно обидно. Оставалось полчаса. Конформизм снова победил, мы решили ехать. Но это так просто сказать – решили ехать. Не так уж и легко было в нашем состоянии собраться, выйти из пивбара и поймать такси, не так уж и просто было нам в том отчаянном состоянии договориться с водителем, более того – не так уж и просто было вообще объяснить ему, куда мы едем. Но детали исчезли в подполье памяти, а суть осталась на поверхности – мы доехали, опоздав всего на десять минут, дела наши шли все лучше. Но напрасно, напрасно думать, что любое, даже незначительнейшее проявление твоей продажности пройдет даром и не будет тебе засчитано арбитрами матча! Только не в этой жизни. Потому что в этой жизни платить нужно за все, а особенно за конформизм. Потому что в этой жизни между балетом и свободой всегда нужно выбирать свободу, даже если это чехословацкий генерал.
В зал нас не пустили, прежде всего из-за нашего друга Игорька. Мы все выглядели не лучшим образом, но нам готовы были это простить, хотя бы с оглядкой на месячник эстетического воспитания они могли закрыть глаза на наши зарыганные джинсы и залитые пивом кроссовки. Но наш друг Игорек, тот, которого мы собирались везти в багажнике такси, тот, которого мы сначала в этом же такси забыли, тот, наконец, который шел впереди всех – в длинном кожаном плаще, под которым была только старая белая майка, надетая наизнанку, – этот барьер ему не дался. Еще если бы майка его, эта его старая добрая белая майка, не была надета наизнанку, или не этот его дурацкий плащ, который он не хотел оставлять в гардеробной, потому что боялся, что его украдут, нам бы могли все простить и пропустить на балет, спасая таким образом смертельно безнадежную ситуацию с нашим эстетическим воспитанием, если б это было так. Но все было против нас – майка была надета наизнанку, плащ снимать наш друг категорически отказался, нас вышвырнули, даже не проверив билеты. Обреченно мы шли на выход. Шо, мальчики, уже? искренне удивились тетки в гардеробе. И тут он, наш друг, легким движением заправил свою майку в джинсы, застегнул плащ на верхнюю пуговицу и небрежно так бросил – «Не мой стиль». Думаю, теткам после этого оставалось только повеситься на фанерных декорациях.
Почему-то именно в прошлом году доводилось видеть все эти здания в необычных ракурсах, особенно близко подходить к ним, продираться внутрь, рассматривать вплотную краску на стенах; никогда до того я не проводил возле них столько времени, никогда до того они не были такими темными и пустыми. Даже опера была темной и пустой, здесь не продавали больше кассет с роллингами, не было никакого винила, все это осталось где-то там – в 92–93-м, здесь была совершенно другая жизнь, не менее интересная, кстати, чем та, предыдущая, но все равно другая. Во всяком случае, зима в ней была холодной, а воздух – разреженным.
Мы шли в этом воздухе, ночью, человек 30–40, и залепляли площадку перед оперой агитацией, мы лепили ее куда только могли, перекрикиваясь в темноте. Вдруг впереди появилась милиция и двинулась на нас. Пытаясь держаться вместе, мы начали пятиться, они шли за нами, выдерживая дистанцию и срывая все, что мы перед этим налепили. Это была даже не дистанция, это была фора, те 50 метров, которые всегда пытаешься держать про запас. У нас они были, у них – нет. Им, я думаю, было хуже.
7
Влажное тело власти. Заходишь с боковой улочки, минуешь кпп, на проходной менту говоришь, скажем, что ты курьер, только не наркокурьер, что ты курьер и принес корреспонденцию, или что ты принес пиццу, или выдумываешь что-нибудь более рискованное, скажем, что ты в комитет по работе с религиозными общинами, им, как правило, все равно, спрашивают они скорее для порядка, хотя какой тут порядок, дальше вызываешь лифт, спокойно, главное спокойно и без паники ждешь, пока за тобой автоматически закроются двери, и все – у тебя совсем немного времени, чтобы определиться с конечной остановкой, всего несколько минут, чтобы сориентироваться в этих глухих коридорах и в нумерации кабинетов. По крайней мере ближайшие полчаса никто искать тебя не будет, если ты, понятно, сам себя не спалишь, не откроешься раньше, чем нужно, тогда все будет хорошо.
Коридорами власти ходят, как правило, люди уверенные в себе, их закаляет эта необходимость ежедневного прохождения пафосными коридорами, застеленными дешевыми ковровыми дорожками, они про себя думают – как все-таки здорово все сложилось, как правильно: власть, о которой пишут в газетах и показывают по тиви, власть, за которую борются и умирают, лежит в это самое время в соседних кабинетах, вот за этими дверями, которые я, один из немногих, могу легко открыть. Коридоры власти вызывают у посетителей нездоровое чувство усердия, это мы с друзьями пролезали в местный буфет, в свои семнадцать лет называясь курьерами, проползали в тогда еще довольно пристойную постпартийную – главное дешевую – столовую, для большинства же посетителей эти коридоры наполнены сакральным духом административного подчинения и бюджетной зависимости. Бюджет, словно грибок, разъедает кожу между пальцев граждан, вынуждает их нервничать и плакаться клеркам, которые в это время невозмутимо смотрят посетителям в глаза, пряча руки под стол. Все они повязаны, все они держатся друг друга, им нужна эта игра во властную вертикаль, с ее бюджетным наполнением и коммунальными службами, – посетителям нужно ощущение системы, ощущение пальцев на своем горле, им всегда удобнее испражняться в общественных туалетах в чьем-нибудь присутствии, у них от этого лучше работает желудок; клеркам при этом необходима ежедневная подпитка желудочными соками электората, подключение к его нервной системе, клерки, словно полевые грызуны, роют свои километровые норы на солнечных угодьях материального обеспечения и социальных гарантий, посмотри внимательно – за твоей спиной всегда стоит клерк и только ждет удобного момента, чтобы залезть к тебе в карман и вытащить оттуда все медяки, все фисташки и ключи от почтового ящика, все презервативы и визитные карточки твоих дилеров, всё, что ты таскаешь месяцами в безразмерных и бездонных карманах своего пальто, клерку подойдет что угодно, его крысиная натура требует не столько материальной компенсации за свою круглосуточную охоту на твои карманы, сколько простой моральной сатисфакции, клерку нужно вытрясти из тебя твою внутреннюю жизнь, как кишки из рыбы, вытрясти и напихать взамен, словно листья капусты, повестки и формуляры, бюллетени и справки, пресс-релизы и телефонные счета, чтобы ты попытался все это переварить и не смог, сдохнув в коридорах власти от заворота кишок.
Часто они выходят из одного и того же подъезда, в восемь утра, они живут совсем рядом, вся эта дистанцированность власти от населения, она иллюзорна, она исчезает, как только заканчивается восьмичасовой рабочий день клерка и как только посетитель выходит снова на свежий воздух, здесь они в равных условиях, им нет нужды играть в эти детские игры, жизнь жестока к клеркам, она бьет ими по стенам домов, как бамбуковыми палочками, и прижимает ногтем к паркету, к посетителям она тоже, кстати, не слишком лояльна, с посетителями у нее отношения, возможно, еще хуже – у посетителей нет защиты от жизни нигде, даже в коридорах власти, более того – здесь они защиты от жизни даже не ищут, ограничиваясь традиционно вопросами материального обеспечения и социальных гарантий.
Часто, проходя мимо этого дома, я про себя думаю – интересно, я сейчас иду мимо коридоров власти, коридоры эти тянутся как раз с запада на восток, на каждом этаже, с правого крыла здания до левого, и в это самое время, когда я иду по улице, предпринимая еще одну попытку попасть домой, кто-то совсем рядом со мною, на расстоянии каких-то сорока-пятидесяти метров, идет, можно сказать, параллельно мне, коридорами власти, делая карьеру и пытаясь дойти до конца своего коридора. Хотя, если подумать, что его там ждет, в конце коридора, – глухой угол, пустая комната, обработанная хлоркой, белые клинические кабинеты, в которых сидят рано постаревшие, затравленные жизнью клерки и с тихим отчаянием смотрят в окна, на ослепленные утренним солнцем улицы и площади, к которым они на самом деле не имеют никакого отношения. Еще я думаю, что, вот, хотя мы с ними идем в одном направлении, то есть с запада на восток, и даже приблизительно с одной и той же скоростью, но в насколько разных и непохожих местах мы в конце концов окажемся.
Но как ты используешь свои полчаса? Давай, времени осталось не так уж и много, потом пожалеешь, попробуй хотя бы на этот раз использовать свое преимущество в тридцать минут, ты же к этому давно готовился, все, пошел – проходишь длинным коридором пятого этажа, сбегаешь на четвертый, огибаешь на лестнице двух секретарш, которые курят крепкие Мальборо, и выходишь к началу длинного, бесконечного коридора, все – это должно быть где-то здесь, внимательно следи, не пропусти нужных дверей, медленно иди и прислушивайся, за одними из них сейчас обязательно услышишь это тяжелое одышливое дыхание, тяжелый стук большого красного сердца, заросшего жиром и истерзанного растворимым кофе, ты не сможешь не узнать эту затяжную бесконечную аритмию, которая пробивается каждый день с экранов твоего тиви или из рекламных роликов на эфэмках, этот судорожный сердечный разнобой известен тебе, как никому другому, – именно он звучит на пустых перронах зимней ночной подземки, именно он сбивает тебя с ритма в шесть утра, по его смертельным паузам определяют время продавцы магазинов и регулировщики на перекрестках, стук этого сердца ни с чем не спутаешь, это оно, тебе нужна эта комната. Именно под этими дверями и нужно оставить свою бомбу.
Остановившись на площади, кормишь голубей с руки, спрашивая у кого-то время, следишь за самолетом, который летит в сторону границы, оставляя широкие белые полосы, и, напрягшись, даже здесь улавливаешь его дыхание, чувствуешь, как оно тяжело переворачивается с боку на бок, отрывая от пола смертельный вес своей плоти, оставляя на полу влажные следы, тяжело переводит дух и снова замирает на долгое время, пытаясь выровнять дыхание, колыхая застоявшийся воздух комнаты и недовольно шевеля длинными скользкими щупальцами.
Через несколько минут дыхание успокаивается, щупальца замирают, потовые железы открываются, и оно дальше лежит посреди пустой комнаты, тогда как ты стоишь и издалека смотришь на окна административного здания, из которого вышел полчаса назад. Здание тянется с запада на восток, ровные холодные ряды его окон поблескивают на солнце, почти нет открытых форточек, такое впечатление, что они боятся сквозняков, поэтому сидят с плотно закупоренными и заклеенными бумагой окнами, эти несколько сот клерков, все восемь часов своего рабочего дня, страдая от аллергии и духоты, сидят в своих пустых выбеленных кабинетах, сдерживая выдох и внимательно прислушиваясь к дыханию на четвертом этаже, к аритмическому перебою массивного нездорового сердца, отслеживая для себя, как там, в закрытом кабинете, тяжело переворачивается с боку на бок накачанное жиром и больной коричневой кровью, замкнутое здесь до конца своих, дней медленное влажное тело власти, и сердце этого тела под конец рабочего дня работает четче и монотонней, тогда как по другую сторону дверей, так же четко и монотонно, бьется установленный тобою на шесть вечера часовой механизм.
8
Оставляя навсегда дворец пионеров, выходя в жирный вечерний снег из его залов и комнат и даже не рассчитывая вернуться сюда, по крайней мере в ближайшие полгода, я думаю про себя о странном сочетании, химерной спайке понятий – дворец пионеров, знак, открытка из прошлого, из коллективного детства этой страны, ее коллективной памяти. Новая эстетика не может до конца сбить буквы на фронтонах, убрать скульптуры, поставленные на крышах моего города, она не может вытравить надписи и вывески, как кислотой вытравливают наколки, ей не хватает духа, недостает умения, а главное – ей нечем заменить выверенный визуальный ряд, которым пользовалась бывшая страна в своем продвижении вперед, в желтые пустые пески забытья. Странные руины остались после всего, дома с призраками повешенных, маршруты для коллективных занятий секс-туризмом, все эти дворцы культуры, дворцы бракосочетаний, дворцы пионеров, неуместный мажорный дух юной социалистической модели, которая, будто новая паровая машина, разорвалась от собственного адреналина, оставив на память отдельные детали, на которых запеклась малиновая кровь исследователей.
Чем можно заменить дворцы культуры и дворцы пионеров? Ведь понятно, что речь идет не о дворцах как таковых, даже не об их функции идет речь, речь идет о тысячах подростков, у которых при себе нечто большее, чем просто паспортные данные, у каждого из них есть что-то гораздо более важное для них самих, например биография. Кто осмелится лишить их всех биографий? И что он предложит взамен?
Вырастая, ты открываешь для себя необходимое тебе количество вещей и понятий, предметов, зданий и целых архитектурных ансамблей, они предстают перед тобой внезапно и остаются в твоем сознании надолго, если не сказать навсегда. Это так только говорится – дворец пионеров, на самом деле за ним стоит рубленое мясо времени, его вывернутые кишки, на которых оно повесилось. Попробуй, вспомни все до мельчайшей минуты – только начнешь, за тобой сразу потянутся, словно дым за подбитым истребителем, теплые стебли твоего детства, спелые плоды твоего врастания в жизнь, твоего прохождения сквозь нее, твоей в ней потерянности.
Дворцы культуры, которые содержали профсоюзы оборонных предприятий, актовые залы с плохим освещением и тяжелыми кулисами, которые все время заедали и не открывались, эвакуационные выходы за сценой, комнатки, набитые самопальной, часто краденой аппаратурой, репетиционные площадки, кузницы кадров так сказать, – сколько по Харькову разбросано таких зданий, я с детства таскался по всем этим дворцам, я и теперь люблю туда заходить, правда, там уже почти не осталось безумных жильцов, пионеров-героев, которые захватывали очаги культуры и держались в них до последнего, не позволяя выбросить себя на улицу.
Такой дворец культуры стоит напротив универмага. До него всегда было трудно добираться, разве что трамваем. Раньше, в другой жизни, я часто ходил сюда на разные концерты, добираясь с несколькими пересадками и сотнями единомышленников, мы перлись через весь город, чтобы быть вместе, держаться друг друга, радостное сумасшедшее чувство локтя, даже если этот локоть бьет тебя по почкам. Мы доезжали до места, трамваи останавливались, словно сердца, дворец культуры стоял в тихих осенних сумерках, в коридорах пахло гашишем и туалетом. Такие концерты стоило увидеть, тем более что слушать их было все равно невозможно.
И вот прошло десять лет, как закончились все самопальные концерты, как сюда провели нормальное метро, после чего сюда никто не приезжает, и я случайно снова попал в этот дворец культуры, странная ситуация – мне нужно было именно провести концерт, и все было бы хорошо, за исключением небольшой детали – не было зала. Я не буду говорить сейчас об оппозиционных акциях, о перепуганных директорах, о ебнутом обществе, которое боится само себя, поскольку, ну, что тут говорить, вы и так все знаете, но проблема осложнялась тем, что концерт должен был состояться в семь вечера сегодня, по крайней мере так было написано в афишах. В двенадцать дня зала еще не было.
И тут я вспомнил о старом добром дворце культуры, как же так, подумал я, там еще при совке происходили фантастические по своей асоциальности вещи, там еще в те далекие времена, когда огромная машина только начинала давать первые сбои, панк победил окончательно и бесповоротно, не может быть, чтобы меня в этот зал не пустили сейчас, именно они обязаны это сделать, хотя бы в память о нашем общем прошлом. Я поехал туда, нам было что выдвинуть друг другу в качестве обвинений, сколько раз меня выставляли из этого зала охранники, однажды меня чуть не прибили здесь за то, что я будто бы бросил в переполненный зал зажженную петарду, и сколько я ни говорил, что это не я, меня все равно едва не прибили; сколько раз меня сбрасывали со сцены вместе с музыкантами, за которых я успевал схватиться, одним словом – если я и мог где-то найти понимание, то именно здесь. Я зашел внутрь – первый этаж занимал салон мебели, кроме этого был кабак, еще какие-то салоны и магазины, сбоку находился занюханный секонд-хенд. Гашишем больше не пахло, остался только запах туалета, дух совковой параши, который не исчез отсюда вместе с рок-н-роллом, въелся в стены, въелся в секонд-хенд. Я развернулся и поехал назад.
Похожая история произошла и с дворцом пионеров. В начале 90-х здесь репетировали друзья нашего общего знакомого Немца. Немец тусовался сразу на нескольких фронтах, объединяя на своем жизненном пути такие, казалось бы, несовместимые вещи, как пангерманизм (ну, это еще можно было списать хотя бы на его погонялово) и украинское народное язычество (а вот это уже ни на что списать было нельзя, молодость, молодость, дорогие братья и сестры, что тут скажешь), и его друзья из дворца пионеров каким-то странным образом тоже пытались в своем творчестве эти вещи объединять. Немец о них много и увлеченно рассказывал, однако знакомить боялся, у него был горький опыт, и он четко уяснил себе такую вещь – если не хочешь потерять друга, ни с кем его не знакомь. С бабами у него была та же самая ситуация; то есть ситуация у него была, а баб как раз не очень. Я хорошо запомнил с тех времен его восторженные рассказы о дворце пионеров как о такой себе гавани, в которую сплываются утомленные жизненными бурями украинские народные язычники, где их всегда ждет теплая семейная встреча – спирт в железных кружках, на выбор разная фармацевтика, драп, телки и минет в женском туалете, ну, как обычно и водится у язычников, я подозревал, что где-то оно не все так, как он рассказывает, но что мне было до того – в какой-то момент нам довелось вместе с Немцем переживать бесконечную затяжную осень, мы спали в партийном офисе одной правой партии, в бывшей душевой комнате, места там было ровно столько, чтобы двое грязных тинейджеров, не снимая, ясное дело, одежды, могли разместиться спина к спине, локоть к локтю – на свертках с фашистской литературой, положив под голову собственные свитера, выбросив в коридор свои ботинки, потому что, во-первых, не было места, а во-вторых – воздуха, мы спали в душевой комнате, с вырванными из стены кранами, с серыми кафельными стенами, грея своими телами сырые пачки газет с напечатанными в них героями вермахта. Герои были холодными, фашизм не понравился мне сразу.
Дворец пионеров находился совсем рядом, как жестокое отрицание всех наших детских наивных представлений о мире – именно тогда, именно той осенью я начат наконец понимать, что никто, никто и никогда, нигде и ни при каких обстоятельствах меня не ждет, нет никакой гавани, будь я хоть трижды язычником, будь я героем вермахта, никто не готовит мне теплую постель, никто не смотрит в окно, отыскивая в уличной темноте мой силуэт, мне просто некуда идти, единственное, что я действительно могу сделать, – это остаться, остаться раз и навсегда там, где я есть, там, где мне было так плохо, там, наконец, где я выжил, не дав себе сдохнуть на жестких, сырых и черных от краски пачках с газетами, которые пахли ночными страхами и типографским свинцом.
9
Станция метро смерть. Знаешь, что это? спросил он, показывая на шов в стене. Что? Это аварийные двери, на случай бомбардировок. Ты знаешь, что наши станции метро рассчитаны на бомбардировки? Ну, догадываюсь. И не просто на бомбардировки, добавил он, в случае атомной бомбардировки тут тоже можно будет пересидеть. Ну, это навряд ли, засомневался я. Можно, уверенно сказал он, все спустятся в подземку, закроют за собой вот эти свинцовые двери и будут сидеть тут до лучших времен. Долго сидеть придется, сказал я. Но в принципе, согласился он, это оставляет хоть какую-то надежду.
Нетрудно догадаться, что наши города прячут в своих утробах, на своих телах великое множество добавочных устройств и рычагов, присмотревшись внимательно к знакомой архитектуре, ты с удивлением начинаешь замечать неведомые тебе ранее подземные переходы в неожиданных местах и пожарные лестницы, которые выводят на артиллерийские площадки. Город вынужден уметь обороняться, даже в мирных условиях он должен бороться за свою жизнь, что уж говорить об атомных бомбардировках. Эти неожиданные знания о потайных механизмах в городских коммуникациях надолго лишают покоя и устоявшихся взглядов на давно знакомые вещи. Подземка, длинная харьковская подземка, в которой так хорошо греться в декабре, уже не кажется безопасной и беззаботной, вдруг на стенах ее станций проступают ужасные хирургические швы, за которыми прячутся аварийные двери, за которыми в коридорах ждут своего часа бестии, инфицированные животные и земляные птицы, которые давно уже не умеют летать, да им и негде, если уж на то пошло.
Ни за что не спущусь в подземку в случае бомбардировки, уже наперед знаю, чем это закончится, ничего хорошего тут ждать не следует, стоит вспомнить хотя бы берлинскую подземку 45-го, заботливо затопленную окончательно разрушенным режимом. Чрезмерная, никому не нужная фактурность подобных сцен, о чем они думали, запуская воду в туннели с вагонами? Одно дело, когда армия гибнет на линии фронта, этого, по крайней мере, следует ожидать с самого начала, для этого фронт и существует, если я все правильно понимаю, но население на центральных станциях Берлина – им это к чему, такие вещи хорошо снимать в кино, там главный герой, набрав полные легкие воздуха, ныряет в холодный, наполненный водой тоннель, стремясь вынырнуть на соседней станции, в кассовом дорогом кино ему это безусловно удалось бы, он пробивается сквозь черный, такой бесконечный на первый взгляд, тоннель, отталкиваясь в густой воде ногами, он даже не успел снять ботинки, это немного замедляет его заплыв, но ни в коем случае не может его остановить, он проплывает мимо пустых вагонов, заглядывает в окна, рассматривает на стенах схему линий метро, чтобы не дай бог не сбиться в этих ледяных подземных водах и не запороть бюджет фильма, наконец, когда воздух заканчивается, он замечает далеко впереди, за спинами трески и зелеными водорослями, огни следующей станции, еще не до конца затопленной фашистами, и выстреливает своим телом из глубины прямо на платформу, спасаясь от смерти в холодной воде подземки. Правда, эта станция тоже быстро должна была наполниться водою, и, в конце концов, сколько ни ныряй, сколько ни пробивайся, сколько ни отталкивай от себя круглые морские мины с черными шипами, они все равно затянут тебя на самое дно, где нет света и жизни, где лежат холодные камни и куда опускаются железобетонные обломки оформления станций метрополитена и куски черных крейсеров, подбитых в этих мутных опасных водах. Если уже ты спускаешься вниз, становишься на эскалатор, с целью переждать здесь, на глубине, плохие времена, подумай о других вариантах; возможно, лучше было бы остаться на поверхности, записаться в пожарную команду, получить обработанный специальным раствором костюм и дежурить на крыше самого высокого в городе дома, вылавливая зажигательные бомбы и гася их в ведрах с грязной водой, возможно, стоило бы остаться там, под открытым небом, стоять на пожарной лестнице, всматриваться в наполненное драконами небо и защищать от оккупации свой персональный даунтаун.
Нельзя спастись в темноте, спасаться нужно ближе к свету, к свежему воздуху и зеленой траве, в зеленой траве спасаться вообще одно удовольствие, это тебе не катакомбы посреди города, с галереями и длинными переходами от одной станции к другой, на первый взгляд она действительно уютная, эта подземка, прохладная летом и теплая осенью, днем всегда наполненная людьми, ночью тут никого нет, только ходят уборщики в брезентовых фартуках и длинными шлангами смывают со ступенек листья роз и свежую кровь; когда выходишь из последнего состава и поднимаешься наверх, грязные потоки этой воды бегут тебе под ноги, словно там, наверху, начался теплый майский дождь, такой бурный, что канализация не успевает вбирать в себя такое количество влаги, забивается стеблями роз, рекламными листовками и размокшей сладкой ватой, вода поднимается, заливая тротуары и площадь, и наконец устремляется в метрополитен, сначала непрочными черными струйками, которые обрываются на полдороге, потом более уверенными волнами, смывая внизу, в переходе, лотки с прессой, потом сплошным хрустальным потоком наполняя пустоты метрополитена, как ртуть наполняет градусник.
Мне всегда казалось, что подземка способна вбирать в себя тени и голоса, фигуры и жизни, она открыта этому, однажды, зайдя сюда, спустившись на самое дно, ты уже не сможешь вернуться наружу, ты потеряешься на одном из перегонов, так и не доехав до нужной тебе станции, я даже думаю, что там они все и находятся – все те, кто внезапно исчез из этой жизни, выпал из нее неожиданно и незакономерно, подземка прячет в себе их всех до лучших времен, до нужного момента, когда они наконец решатся вернуться назад, на поверхность, в свой красный даунтаун, в котором они не смогли однажды выжить.
Продолжение этой жизни целиком может происходить в вагонах метрополитена, на станциях и переходах; опускаясь каждое утро под землю, проходя под арку, на которой в свое время висела большая металлическая голова феликса, ты даже не знаешь, с кем тебе случается ехать в одном направлении, более того – ты даже не догадываешься, что направления у вас разные, несмотря на то что вы едете в одних вагонах. Мир мертвых дышит с тобой одним воздухом, не притворяйся, что ты этого не замечаешь, это лишь вопрос времени, однажды ты придешь сюда и тебе охотно уступят место, ты даже не заметишь, как это произойдет, просто войдешь сюда и останешься до лучших времен.
Каждый шов в стене, каждый знак, выведенный на пожарных кранах и канализационных люках, каждое объявление, звучащее под высокими сводами станции университет, наполнены сведениями об их передвижении твоими маршрутами, ваши маршруты все время пересекаются, к тому же пересекаются они в самых людных местах, где-то именно здесь, в районе площади, где много солнца и воздуха, где все вы пересекались при жизни, поэтому естественно пересекаться здесь и после смерти, тем более что особой разницы, как оказывается, нет – для всех вас, и тех, кто ушел, и тех, кто остался, существует единый метрополитен, с тремя линиями движения, с несколькими десятками остановок, с переходами и подземными депо, с единой системой пропуска, которой невозможно избежать, как ни старайся.
Я могу себе представить, как они вернутся, это произойдет скорее всего летом, наиболее вероятно в августе, да – в конце августа, сухим и солнечным августовским утром, в 5:30, с первым составом, двери откроются, и оттуда начнут выходить они все – все, кого ты помнишь и кого уже успел забыть, все, кого тебе не хватало и чьего появления ты так боялся, с кем ты время от времени сталкивался там, внизу, даже не догадываясь, что они, в отличие от тебя, там и остаются, они будут выходить в теплый августовский воздух, в свежее харьковское утро, в долгую размеренную жизнь, наполняя ее своими голосами, своим дыханием, своим присутствием, своей смертью.