Текст книги "Повседневная жизнь блокадного Ленинграда"
Автор книги: Сергей Яров
Жанр:
Военная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Валенки имелись не у всех – горько говорить, но именно их быстрее всего снимали с мертвых на улицах и во дворах. Носили и рваные боты – чинить их зимой было некому, а купить невозможно. «У меня не было теплой одежды, только короткие суконные боты. Чтобы не замерзнуть, я обертывала ноги какими-то старыми кофтами и влезала в валенки 45-го размера, то есть на десять номеров больше» – случалось и такое. Очень тяжело читать описания того, как были обуты дети, найденные у тел мертвых матерей и забранные в детдом. Старались увезти их быстрее, не прикасаясь к одежде и обуви, покрытой вшами и нечистотами. «У кого ноги обмотаны тряпками, у кого ботинки рваные, у кого валенки, чулок не было ни у кого» – так выглядели двух-трехлетние сироты, привезенные зимой в распределитель на Подольской улице{447}.
Дополняли картину «блокадной» одежды многочисленные мешочки, металлические коробки, склянки, даже жестяные консервные банки. Все это дребезжало, лязгало, стучало, когда складывалось в сумку или большой мешок. Несли их, по свидетельству А. Коровина, «все ленинградцы от детей до глубоких стариков». В них приносили в столовую хлеб, обычно съедавшийся вместе с супом, еще какие-нибудь «приправы», казалось, делавшие пищу вкуснее. Из них ели, потому что в столовых не хватало тарелок. В них уносили из тех же столовых домой несколько порций «бескарточных» супов, компоты, «комки овсяной каши, завернутые в заскорузлую мокрую тряпку… бутылки с пенистым супом из мороженой черной муки». Позднее, с лета 1942 года, к тем, кто носил с собой многочисленные склянки, стали относиться даже брезгливо – но обычаи зимы преодолевались с трудом{448}.
И все-таки люди, когда это становилось возможным, старались выглядеть хотя бы чуть красивее – особенно женщины. Многие еще пытались «держаться» и в конце 1941 года – не сразу исчезали у блокадников привычки и манеры прошлых лет. «На бабку посмотришь, так делается жутко, а она еще претендует приобрести ей галоши, платье и т. д.», – с удивлением отмечал в дневниковой записи 15 декабря 1941 года П.М. Самарин, не преминув сказать, что отданной под его опеку «старухе-покойнице» было 82 года. Это редкий случай, но видели и людей (не только из артистического мира), которые ходили подтянутыми, в выглаженных костюмах. И это были разные люди. Трудившаяся на фабрике «Рабочий» М.А. Бочавер перекраивала платье и блузку, чтобы «не добавлять страха людям», искусствовед Ф.Ф. Нотгафт, работавший в Эрмитаже, сразу обращал на себя внимание безукоризненным видом, а художник И.Я. Билибин, «одетый в ватник, неизменно был при галстуке»{449}.
Весна 1942 года, сколь бы холодной она ни была, своеобразно «раскрепощала» горожан. О «моде» речи не шло, но начали замечать и короткие юбки, и цветастые джемперы. Словно сталкивались два потока людей на улицах – тех, чей облик и одежда еще хранили отпечаток холодной и голодной зимы, и тех, кто порой нетерпеливо стремился скинуть «блокадную» чешую. «Очень много женщин на улицах в штанах, чаще в лыжных, в комбинезоне шахтеров, в военных брюках, заправленных в русские сапоги. Иногда пройдет… дамочка в дорогом пальто, а ниже – в мужниных или брата брюках, заботливо выглаженных, со складочкой», – рассказывал о том, что увидел в марте 1942 года В.В. Бианки{450}.
В апреле стали меньше видеть «женщин, похожих на мужчин». «Встретилась девушка, обутая не в валенки, а в туфли. На девушке легкое демисезонное пальто. Похудевшие ноги обтянуты шелковыми чулками», – отметил в дневнике 10 апреля 1942 года Г. Кулагин. О появившихся на улицах хорошо одетых молодых женщинах и даже мужчинах сообщал в начале мая в письме В.С. Люблинский. Мартовские и майские праздники 1942 года также отчасти «расковывали» людей – женщины, следуя традиции, украшали лентами прически, «прихорашивались», надевали шляпки. «Многие на работу пришли при галстуках и свежих сорочках, в новых костюмчиках», – описывал день 1 мая 1942 года В.Ф. Чекризов{451}.
Стремящихся выглядеть «модными» женщин было, конечно, весной 1942 года очень мало, но на них всегда оглядывались, о них чаще рассказывали и, говоря прямо, иногда задавали себе и вопрос о том, чем они занимались в блокадную зиму. Но к этому скоро стали привыкать. Питание улучшалось, лица у многих (особенно в 1943 году) стали приобретать здоровый цвет, люди окрепли, меньше встречалось почерневших, «закоптелых» блокадников. «Остродистрофические женщины, которые еле передвигали ноги, в начале лета исчезли, их больше на улице не видно. У женщин средних лет вид нездоровый, кости черепа обтянуты кожей. Среди молодых женщин очень много цветущих, все блондинки, очень светлые при явном участии перекиси и причесаны все одинаково… Спереди надо лбом два локона положены, а сзади грива до плеч. У всех этих девиц очень хорошие, новенькие туфельки и такие же чулочки. Ходят очень быстро и очень весело», – вспоминала Л.В. Шапорина.
Различие между молодыми и не очень молодыми, наверное, проведено ею не случайно: у кого-то, в силу возраста, имелось больше шансов сделать жизнь лучше и уютнее, даже не пятная репутацию. В то же время, осенью 1942 года, когда Л.В. Шапорина описывала порхающих юных девушек, А.Н. Болдырев стал свидетелем другой сцены: двое «толстых, сытых» служащих оскорбляли уборщицу-дистрофика за то, что она не успела убрать комнату «Была она слаба и сутулилась, а лицо всё в обвисших складках пустой кожи, покрытое страшной темной желтизной дистрофии… больные глаза с больным блеском и голодом в них»{452}.
Попыткам придать цивилизованный облик горожанам после зимы в значительной мере препятствовало отсутствие необходимого количества прачечных, парикмахерских, обувных и пошивочных мастерских. Прачечные зимой почти не работали. Обессиленным блокадникам надо было, стоя в очереди, набрать воду, с огромными усилиями довезти ее до дома, согреть в тазу, тратя на это драгоценные поленья, полоскать и высушивать одежду в промерзших комнатах – и у многих опускались руки. Часто стирали только то, что считалось самым необходимым; о грудах грязного белья, сваленного на полу, не раз писали те, кто побывал в «выморочных» квартирах. Некоторые просили постирать других людей, знакомых или совсем незнакомых, но в любом случае требовалось их отблагодарить. Кто-то пытался полоскать вещи у колодцев и колонок, но возвращаться с намокшим и отяжелевшим бельем было еще труднее, чем везти воду на санках.
Весной 1942 года, когда положение в Ленинграде стабилизировалось, властям стало ясно, что город не может быть населен лишь обросшими, немытыми людьми в ветхой, грязной одежде и разваливающейся обуви. Работа по восстановлению пунктов бытового обслуживания проводилась, как часто бывало, в спешном порядке со всеми присущими ему недостатками. К 1 марта 1942 года действовало 67 парикмахерских и свыше 180 пунктов по починке обуви и одежды. Для такого города, как Ленинград, это было мало, и заметим, о работе парикмахерских и обувных мастерских мы почти не найдем сведений в дневниках этого времени. Даже в одном из отчетов горкому ВКП(б) обращалось внимание на низкую дисциплину и квалификацию трудившихся в этих пунктах (речь, вероятнее всего, шла о невыходах на работу) и их малом числе (два-три человека), из-за чего мастерские не успевали даже в минимальной степени выполнять заказы{453}.
Свидетельств о том, как работали парикмахерские во “время блокады, мало. Описание того, как пытались восстановить работу парикмахерских в крупнейшем городском районе – Фрунзенском, мы находим в стенограмме сообщения одного из его руководителей: «Парикмахеры тогда получали вторую категорию (продовольств. карточки), большое количество парикмахеров… умерли или лежали больные, часть их эвакуировалась… За счет закрытия некоторых парикмахерских мы сконцентрировали мастеров и открыли парикмахерские на главных магистралях района, поближе к заводам. Электроэнергии не было, парикмахерские также работали с коптилками… Были созданы парикмахерские непосредственно на предприятиях. Работа парикмахерских контролировалась. Такой контроль осуществлял исполнительный комитет… чтобы не было спекуляции. В некоторых местах парикмахерские заставляли приносить трудящихся свой керосин. Например, чтобы сделать завивку.».{454} Добавим к этому, что керосин просили у посетителей и в булочных – наградой служило внеочередное обслуживание тех, кто им поделился. Особого вымогательства здесь не было. Без света и булочные, и парикмахерские должны были закрываться – но легче было обличить стяжателей-заведующих, чем выдать им необходимое количество керосина.
Беспокоила руководителей города не только (и не столько) неумытость лиц. Куда большей опасностью считался педикулез, первые симптомы которого обнаружились в начале декабря 1941 года. Чаще всего вшей находили у детей, особенно у тех из них, кто остался без помощи в «выморочных» квартирах. «Завшивленными» оказывались и многие из полуодичавших подростков-«ремесленников», а также обессилевшие лежачие блокадники. Обнаруживались вши и у больных в госпитале, и у рабочих фабрик и заводов. Даже в ленинградской конторе Госбанка СССР, где трудились сто человек, «по одежде сплошь и рядом ползали вши». Известен случай, когда пытались выдворить из очереди в булочную женщину, покрытую вшами. Ее, правда, сумели защитить, но в стационары, где пытались подкормить ленинградцев, таких обычно не пускали. Санпропускников, где одежда подвергалась парообработке, было мало и находились они в основном на вокзалах. На предприятиях с вшивостью стали особенно настойчиво бороться с конца весны 1942 года. Была даже установлена «норма» обнаруженных на одежде и теле вшей, превышение которой вело к запрету работать, а с осени 1942 года заболевших педикулезом и вовсе не пускали на порог проходных{455}. Бани зимой 1941/42 года почти все закрылись. Перерывы в работе бань стали очень заметными в декабре 1941 года. Одной из основных причин стала нехватка топлива. Все блокадники, побывавшие в бане в это время, отмечали, что там было холодно. В помещениях ощущалась теснота, иногда выключался свет, прекращалась подача воды, огромные очереди старались не пропускать вперед себя «чужаков», какие бы аргументы те ни приводили. В январе 1942 года закрылись все бани города, за исключением двух. 10 декабря 1941 года И.Д. Зеленская отмечала, что бани становятся роскошью, помещения их промерзли, вода чуть теплая, а чтобы пройти в них, нужно стоять в «страшных очередях»{456}. «Бани не работают. Те, которые работают, полны народа… Как говорят, моются так: выливают воду на трубы в парилке, распариваются и размазывают на себе грязь. В остальных помещениях бани холодно», – записывал в дневнике 15 января 1942 года В.Ф. Чекризов{457}. Многие блокадники, не стесняясь, рассказывали о том, что не мылись два-три месяца. Обратим внимание, как были потрясены и плакали, увидев себя раздетыми в бане, горожане – даже не зная, сколь часто они ходили мыться, можно предположить, что за неделю так сильно измениться их тела не могли.
Бани начали вновь открываться со второй половины февраля 1942 года. К 15 марта их число достигло, согласно официальным отчетам, двадцати пяти, но в блокадных записях называется лишь несколько из них, которые действовали в это время: возможно, другие из них работали с длинными перерывами. И.Я. Богданов, приведя официальные данные о количестве бань в городе (май – 34, июнь – 42, зима 1942/43 года – 28), счел их сомнительными, ссылаясь не только на дневники блокадников, но и на личные беседы с ними. По его мнению, имелось немало бань, которые работали всего несколько дней и закрывались из-за нехватки воды и топлива – но они также отражались как действующие в официальной статистике. Слово «работали» в данном случае оказывалось весьма двусмысленным – оно отмечало лишь самый факт без сопутствующих подробностей.
Открывались бани и на предприятиях, куда рабочим разрешалось приводить свои семьи, а одна из них размещалась даже в Публичной библиотеке. В первой половине 1942 года обычно приходили в бани по талонам, выданным предприятиями и учреждениями. Нередко бойцы МПВО и санитарных отрядов отвозили в баню обессиленных людей и там же мыли. Попасть в баню в марте 1943 года удавалось не всем, этим пользовались банщики, вымогая мзду у тех, кто желал помыться, но не имел на это прав. Как отмечал секретарь Фрунзенского РК ВКП(б) А.Я. Тихонов, «начинали помывку не за ту сумму денег, которая положена, а производили помывку за хлеб». Кого-то удавалось поймать за руку, но, скажем прямо, так же поступали и все оказавшиеся на «хлебных» местах. А.Я. Тихонов решил самолично найти нечестных банщиков:
«Я вхожу и спрашиваю: “Как бы у вас помыться?” Сидят женщины около печки… Одна из них говорит:
– А вы один?
– Да нет, со мной товарищ.
– А вы откуда?
– Из воинской части приехал, три месяца не мылся, хочу помыться!
– Хорошо, принесите хлебушка, помоем.
– Да я получаю небольшой паек, все равно уступлю… Сейчас мне дороже всего помыться.
Женщина ничего не сказала»{458}.
Такие сцены весной 1942 года, скорее всего, не были редкими, но здесь и не знаешь, кого упрекать – банщиц, видимо только что принятых на работу и пытавшихся подкормиться, «внеочередников», не стеснявшихся обойти других, лишь бы помыться самим, или контролеров, беспощадных и способных надеть на себя любую личину, чтобы выявить вымогателей, обирающих голодных людей.
В бане обычно имелись мужские и женские отделения, а если одно из них было закрыто, то устанавливались «мужские» и «женские» дни. Рассказы о том, что вместе мылись обессиленные и не обращавшие друг на друга внимание люди, возникли, по преимуществу, значительно позднее описываемых событий. В дневниках, письмах и официальных отчетах, датированных 1941 – 1943 годами, об этом почти ничего не говорится. Каким бы тяжелым ни являлось время, люди старались все-таки не переходить границ приличий, хотя они и стали к весне 1942 года весьма условными. Любой такой случай вызывал ругань посетительниц, а банщикам приходилось оправдываться. Конечно, бывали и исключения. Очереди в женские отделения были намного длиннее, чем в мужские (приходилось ждать один-два часа), и если в городских общественных банях еще соблюдался порядок, то в заводских иногда и не стеснялись. «Расписание, которое было сделано в банях для мужчин и женщин, выдерживалось еще мужчинами, а женщины не выдерживали, начинали мыться», – сетовал заместитель секретаря парткома завода им. С. Орджоникидзе, назвав таких женщин «опустившимися»{459}.
Если в марте 1942 года в банях еще было холодно, то с апреля положение изменилось – как повсеместно отмечали блокадники, стало теплее, чище и светлее, а помывка являлась «великолепной». Не везде работали только парилки, но довольствовались и малым. С конца весны открывались при банях киоски, где можно было купить небольшой кусочек мыла.
Бани, где впервые за несколько месяцев удалось помыться блокадникам, иногда именовали «дистрофическими». Об «особой вежливости» и «болезненной усталости» их посетителей, способных поднять лишь тазики, заполненные наполовину, сообщает в своих воспоминаниях Т.Д. Ригина{460}. Очень ярко описана такая баня в записках О.Ф. Берггольц: «Было тихо. И глаза у женщин были тихие, не выражавшие ни горя, ни отчаяния, а какую-то застывшую мысль, тяжкую и безнадежную, выражающие долгий-долгий безмолвный упрек, но и упрек этот был не кричащим, не страстным, а застывшим, постоянным. Знаменитые глаза ленинградок – пустые, тяжелые и сосредоточенные, взглянул человек на что-то ужасное, так оно у него там и осталось. Они тихо передвигались по бане – усталость чувствовалась во всех их движениях… Они наливали тазики менее чем до половины – больше никто не мог приподнять. Потихоньку движениями, похожими на движения в замедленном немом кино, терли друг другу спины. Какая-то особая вежливость царила в бане, никто не лаялся, уступали друг другу место, делились мылом, – и было в этой вежливости нечто болезненное и опять же усталое»{461}.
Глава вторая.
Эвакуация
Ленинград в 1941 – 1943 годах пережил несколько волн эвакуации. В город стекались беженцы из оккупированных или обстреливаемых противником территорий, которых позднее надеялись переправить в тыл. Появились внутригородские беженцы – жители разбомбленных домов, преимущественно из Московско-Нарвского района, переселяемые большей частью в северную часть города. Наиболее массовой являлась эвакуация самих жителей Ленинграда. Она осуществлялась в октябре—декабре 1941 года, в феврале—апреле и в июле—ноябре 1942 года.
Беженцы хлынули в город в конце лета 1941 года. Большую часть их поселили в общежитиях, школах, помещениях эвакопунктов, но некоторым предоставлялись и пустовавшие комнаты в жилых домах. Всего в городе оказалось около 55 тысяч беженцев. Судьба их была трагичной: если ленинградцы в трудную минуту рассчитывали на помощь родных и друзей, то у беженцев не было никого в городе, кто бы их поддержал. В лучшем положении были беженцы из близлежащих районов, из Гатчины и Сестрорецка – они приводили с собой даже коров{462}. Но таких было мало. Германский натиск в августе 1941 года оказался стремительным, уходить надо было быстро, ни подвод, ни иного транспорта не было, а на своих плечах и на тележках унести можно было немного. Пришли они в город без теплой одежды и обуви, с крайне скудными средствами{463}, с малыми детьми и престарелыми родителями. Так начался их смертный путь.
«Они потом будут первыми жертвами блокады, и на долю учителей выпадет обязанность выносить трупы», – вспоминала А.И. Воеводская о беженцах, живших в школе на Лиговском проспекте{464}. Помочь им пытались, особенно детям. Открывали интернатские детские сады, где, как говорилось в приглаженном отчете о деятельности гороно за 1941 – 1943 годы, «благодаря чуткому и заботливому отношению к работе в помещениях был создан уют»; просьба полкового комиссара Ленгорвоенкомата об отпуске для детей беженцев «хотя бы небольшой части питания» выглядит на фоне этого нарочитого оптимизма более откровенной и человечной{465}.
Речь шла о крохах – но и их не могли найти в «смертное время». Было не до беженцев – погружался в гибельную пучину весь город. Документы, относящиеся к ноябрю—декабрю 1941 года, рисуют беспросветную картину страданий тех, кто оказался в Ленинграде «транзитом». Из спецсообщения управления НКВД ЛО А.А. Кузнецову, датированного 28 ноября 1941 года, становится ясным, что дело было не в «отдельных недостатках», – дала сбой вся система опеки над попавшими в беду людьми:
«Жилищно-бытовые условия эвакуированного населения неудовлетворительны. Большинство общежитий не отапливается, не обеспечено постельными принадлежностями, в общежитии грязь, воды нет, больные не изолируются.
В общежитии эвакуированных по ул. Салтыкова-Щедрина, 10, холодно. На 362 человека имеется только 42 [комплекта] постельных принадлежностей, остальные спят на полу.
Общежитие по Лазаретному переулку, дом 4, отапливается плохо, из-за отсутствия транспорта уголь не завезен. На 474 человека имеется 100 постелей. Детские ясли, рассчитанные на 120 детей, из-за отсутствия отопления и освещения насчитывают только 13 человек»{466}.
Донесение было направлено А.А. Кузнецовым ряду лиц «для принятия мер». О том, какую цену имели эти указания, мы поймем, познакомившись с дневником Б. Капранова. 20 декабря 1941 года он побывал в эвакопункте, где в комнате площадью 30 квадратных метров ютилось пять семей (16 человек): «…все время подавленное настроение. Все раздраженные, голодные, едва передвигают ноги»{467}.
Он, правда, еще не видел тот эшелон, в котором привезли из Пушкина в Ленинград семьи «начсостава» и красноармейцев-инвалидов. Там они и жили, задержавшись в городе на много дней. В пяти вагонах разместилось 450 человек, в том числе 23 младенца и 86 детей до 12 лет. Согласно обследованию, проведенному 14 декабря 1941 года, «условия жизни населения эшелона неудовлетворительные, на этой почве имеется нездоровое настроение, люди около 4-х месяцев находятся без работы, питание слабое, вода для питья к эшелону не подается, кипятильников нет, топлива железная дорога не дает, в вагонах холод, санитарное состояние неудовлетворительное, большая скученность, имеется вшивость. На почве истощения умерло 9 человек: 5 взрослых… 4 детей. Умершие своевременно из вагонов не выносятся»{468}. Эшелон стоял на путях четыре месяца, но только после проверки было дано указание «расселить в трехдневный срок».
К сожалению, не удалось обнаружить документы сентября—декабря 1941 года о тех общежитиях и эвакопунктах, где поддерживался пусть не образцовый, но хотя бы приемлемый для жильцов порядок. Привлечение другого иллюстративного материала воссоздает, правда, на частных примерах, все ту же картину «мерзости запустения» с еще более тягостными подробностями. Вероятно, мы иных источников и не найдем, зная, что творилось в городе в это время. Спасти беженцев можно было только одним способом – быстро переправить их на Большую землю. Для многих из них это произошло слишком поздно.
Внутригородские эвакуации из-за бомбежек не имели таких трагичных последствий, но и здесь беженцам пришлось не сладко. По решению военного совета Ленинградского фронта 16 октября 1941 года в первую очередь должны переселить больницы, родильные дома и детские сады из жилых районов (Кировский, Московский и др.) в центр и на север города – в Свердловский, Василеостровский и Петроградский районы. Обязаны были эвакуировать и женщин с детьми, но вряд ли это было осуществимо, поскольку привело бы к опустошению целых городских кварталов. Решение «верхов», как это часто и случалось, было вскоре подправлено, исходя из блокадных реалий. Переселяли обычно жильцов из домов разбомбленных и из тех помещений, рядом с которыми лежали неразорвавшиеся снаряды. Им давали ордера на другие комнаты, но они предпочитали, если была возможность, все же перебраться к родным. Мало кто хотел оказаться «подселенцем» в чужой квартире, ожидая встретить (особенно во время «уплотнения») косые взгляды новых соседей, на правах хозяев поучавших, как себя вести. Переправлять имущество было не на чем, перенести его на себе не всегда имелось сил, брали только необходимое из уцелевшего домашнего скарба, чаще всего одеяла, посуду. В то время, когда обезвреживали неразорвавшуюся бомбу, в дома тоже не впускали. Расселяли и в этом случае, но иногда горожане предпочитали переждать где-нибудь в надежде, что опасность скоро минует, – это было легче, чем устраиваться на «подселение». «Я пошла в детсад и попросила взять ребенка на круглые сутки на несколько дней, и сама спала у них в коридоре на полу», – вспоминала Э. Соловьева{469}.
К сожалению, и в этом деле отмечались нередко безразличие властей к судьбам людей, формализм и боязнь ответственности. В.Ф. Чекризов, дом которого во время бомбежки рухнул, а вещи «ночевали на улице», пошел 11 октября 1941 года в эвакуационный пункт просить помещение: «…отказали. Ждите до 13/Х. Интересно. Знаю, что в том же окрестрайоне, который отказался принимать, есть помещения… Во главе эвакуационного] пункта поставили бюрократа. Ему бы в архиве работать, а его поставили с живыми людьми разговаривать. Да еще с такими, нервы которых от разрушений и т. д. напряжены. Интересен разговор, свидетелем которого был. “Вы должны были прийти вчера, вам дали бы направление на площадь”. – “Вчера я не могла прийти потому, что ездила в больницу и хоронила мужа (погибшего во время бомбежки. – С.Я.) – “Ну, а сегодня у нас ничего нет. Нужно приходить вовремя”»{470}.
Это были те люди, которые позднее, в «смертное время», поучали потерявших карточки обессилевших блокадников, как надо быть аккуратными, которые в ответ на униженные просьбы помочь советовали «умирать стоя, а не жить на коленях», те, кому лень было найти ключ от более просторного помещения, где бы согрелись окоченевшие на морозе блокадники, стоявшие в очереди. В любой великой народной драме всегда находится место для таких людей, чьи поступки, казалось, опоясаны броней законности, но которые получают несмываемое клеймо – «бессердечные».
Те, кто давал ордера, возможно, и сами не очень хорошо знали, каковы условия проживания в комнатах, которые по канцелярским книгам значились как «освободившиеся». Когда мы читаем свидетельства о том, что беженцам соседи предлагали вселиться в свою комнату, где теплее и безопаснее, то понимаем, что это произошло не случайно, и только милосердие людей, а не бесполезные жалобы «наверх», могло сделать жизнь «пришельцев» уютнее. «Нашу квартиру разбомбили, и я жила у чужой женщины. Она взяла к себе, хотя имела четырех детей… Женщину, у которой я жила, я в конце войны называла мамой»{471}.
Особая тема – поведение эвакуированных в квартирах, где были оставлены ценности, где убранство было далеко от обстановки «пролетарских» жилищ. Горожане переселялись в хаосе и спешке, никто сразу не проводил описи имущества в тех комнатах, которые им предоставлялись, не было дано «жесткой директивной установки» о том, как вести себя в чужих домах. В этих случаях многое зависело от культуры людей, прочности их нравственных заповедей и, скажем это прямо, от уровня их материального достатка. Где-то люди вели себя в пустующих квартирах как в музеях, уча детей даже не прикасаться к чужим вещам. Где-то бывало иначе. Заместитель председателя Приморского райисполкома Ю.П. Маругина жаловалась на то, что некоторые эвакуированные «стали чувствовать себя как дома». Так, беженцы, вселенные в квартиру одного из профессоров, прежде всего начали открывать шкафы с книгами. «Интересовались его научными трудами, хотя они были им совершенно недоступны… И по возможности всё использовали» – последние строки отчасти приоткрывают завесу над тем, для каких целей служили книги{472}.
Первый этап массовой эвакуации продолжался с октября 1941 года по январь 1942-го. Осуществлялась она разными способами: на самолетах, поездах, машинах, лошадях и пешим порядком. Авиация в основном вывозила людей из Ленинграда до конца декабря 1941 года. Наиболее многочисленную группу людей, эвакуированных этим путем, составляли рабочие Кировского и Ижорского заводов (18 тысяч человек) – выпуск военной продукции на перевезенных в тыл оборонных заводах должен был начаться немедленно. В конце октября 1941 года был установлен лимит (1100 человек) на эвакуацию наиболее крупных ученых и членов их семей – контингент их, правда, расширился за счет артистов, писателей, художников, музыкантов. Всего самолетами до открытия Дороги жизни вывезли 33 479 человек{473} – это немного, учитывая масштабы будущих эвакуации.
Главные надежды возлагались на ледовую трассу через Ладогу Предполагалось, что люди пройдут по ней пешком, – не хватало машин, бензина и не было уверенности, что ладожский лед выдержит тяжесть автомобилей{474}. Озеро долго не замерзало, и назначенные сроки начала эвакуации (10 и 12 декабря 1941 года) были пересмотрены. Вместе с тем уже 3 декабря 1941 года на станцию Борисова Грива прибыли первые партии эвакуированных в поездах. Схема перевозок предполагала, что освободившиеся от грузов машины, приехавшие в Ленинград, не будут возвращаться порожняком, а возьмут на борт людей. О том, что произошло в действительности, мы узнаем из отчета о работе эвакопункта Борисова Грива: «…с 3/ХII стали поступать эвакопоезда с ленинградцами (рабочие с семьями с оборонных заводов, спецшколы и школы ФЗО) в составе 15—17 вагонов, имеющие до 1500—1700 чел[овек] в эшелоне. Поступление эвакуированных было по одному, по два эшелона в день. Помещений для принятия такого количества людей подготовлено не было, эвакуируемые размещались по 30—40 чел[овек] в комнату к местным жителям. Столовая, где обслуживались эвакуируемые, находилась далеко от места прибытия эшелонов… Качество обедов было низкое из-за отсутствия ассортимента продуктов и плохой местной воды, причем подвозку воды с Ладожского озера в то время эвакопункт организовать не мог из-за отсутствия транспорта. Кипяток для эвакуированных отсутствовал. Кроме того, транспорт военно-автомобильной дороги, призванной помимо груза для Ленинграда перевозить через лед также и эвакуируемых, весьма неохотно выполнял эту работу. Это обстоятельство вызывало задержку в отправке эвакуированных, доходящую иногда до 4—5 дней… Для получения добавочных помещений в деревне 2 раза организована эвакуация местного населения, но это мероприятие в большинстве случаев не дало положительных результатов ввиду того, что при освобождении помещений от местных жителей, воинские части… самовольно их занимали»{475}.
Этот краткий отчет охватывает период со 2 декабря 1941 года по 21 января 1942 года и представляет собой опыт позднейшей сводки материалов, отражающих первый этап эвакуации. Тем интереснее его сравнить с письмом военного прокурора Октябрьской железной дороги, датированным 11 декабря 1941 года. В обоих документах, как отчетливо видно, отражена одна и та же картина, и потому доказать ее тенденциозность весьма трудно:
«Проверкой установлено, – сообщал военный прокурор, – что составы поездов подготовлены и продвижение эвакопоездов происходит нормально. Наряду с этим выявлено, и это требует немедленного вмешательства для устранения, следующее:
Так, 4 декабря 1941 г. в 21 час. 40 мин. на ст. Борисова Грива прибыл первый эвакопоезд с 84 чел., которые затем должны быть пересажены в автотранспорт для дальнейшей перевозки. Достаточного количества машин, обеспечивающих своевременность перевозки, нет, и в связи с этим указанная группа людей находилась частью в поселке у станции, а частью в вагонах до 6/XII-41 г., когда в 2 часа ночи прибыл второй состав с 1000 чел. населения.
Благодаря плохой организации этой работы со стороны эвакокомиссии, эвакуированное население накапливается во все нарастающем количестве. Помещение для эвакуированных, ожидающих выезда, не обеспечено, не отапливается. Достаточной медпомощи нет. В поселке нет медпункта. Питание не организовано. Отправленный с Финляндского вокзала 4/XII-41 г. поезд, предназначенный для эвакуации 45-го ремесленного училища, был отправлен с 45 чел. вместо 400 чел. и с опозданием на 1,5 часа ввиду неявки эвакуируемых. 5/XII-41 г. эвакопоезд с населением 1400 чел. был сорван отправлением на 3 час. 25 мин. вследствие нераспорядительности эвакоорганизаций и ж. д. милиции, не организовавших посадку.
Аналогичное положение с эвакуируемыми и прибывшими с гор. Ленинграда и на ст. Ладожское Озеро.