412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Карелин » Лекарь Империи 18 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Лекарь Империи 18 (СИ)
  • Текст добавлен: 25 мая 2026, 11:30

Текст книги "Лекарь Империи 18 (СИ)"


Автор книги: Сергей Карелин


Соавторы: Александр Лиманский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Барон медленно встал. Оттолкнулся от стола обеими руками, выпрямился, и Коровин заметил, что его колени дрогнули, прежде чем выдержали вес.

– О чём вы говорите, уважемый?.. – произнёс Штальберг хриплым голосом. – Я не давал ей никаких приворотных зелий.

* * *

Лондон.

Ордынская заснула в девять вечера.

Я услышал, как она прошла в свой номер – смежный с моим, через общую гостиную, – как щёлкнул замок, как скрипнула кровать, и через три минуты наступила тишина.

Организм молодого лекаря, даже тренированный суточными дежурствами, имеет предел, и Лена до этого предела добралась ещё днём, а последние часы держалась исключительно на адреналине и профессиональной гордости.

Я сидел в кресле у окна.

За стеклом жил ночной Лондон – фонари, мокрый блеск тротуаров, красные огни такси на Брук-стрит. Номер «Кларидж» обволакивал меня тишиной и запахом дорогого дерева, и портьеры, тяжёлые, вишнёвые, были задёрнуты наполовину, впуская полосу света.

Я не спал. Не мог.

Григорий Филиппович Радулов.

Имя сидело в голове, как заноза – не болело, но ощущалось при каждом движении мысли. Я прокручивал разговор с Кромвелем, как хирург прокручивает запись операции, выискивая момент, в который что-то пошло не так.

Но у Кромвеля всё пошло «не так» с первой же фразы: «Вы так похожи на своего отца». Дальше – лавина. Этруски, Лукумоны, Древний Пакт, кровь проводников. И посреди всего этого – одна фраза, от которой лорд побледнел и оборвал себя на полуслове: «Он жил при дворе Английской короны, до тех пор, пока…»

До тех пор, пока – что?

Люди такого уровня – лекари с кровью древних жрецов, приближённые к британскому королевскому двору – не инсценируют собственную смерть без веской причины. Чтобы Григорий Разумовским стал Григорием Радуловым, чтобы переписать документы, создать легенду, забрать семью и залечь на дно в другой стране для этого нужна угроза. Реальная, смертельная угроза, от которой нельзя ни откупиться, ни отбиться.

От кого он прятался?

Серебряный знал. Разумеется, знал. Магистр-менталист, человек, который дозирует информацию как морфин – ровно столько, сколько нужно для контроля, ни миллиграмма больше.

Он отправил меня в Лондон, зная, что Кромвель может рассказать об отце. Может быть, рассчитывал на это. А может быть, надеялся, что не расскажет. С Серебряным невозможно отличить расчёт от случайности, потому что у него не бывает случайностей.

Я отпил воды из стакана на столике. Тёплая, безвкусная вода «Кларидж», и вкус её идеально соответствовал моему настроению.

Ладно. Отец жив. Отец – проводник, как Кромвель, как я. Отец прятался – от кого и почему, мне ещё предстоит выяснить. Серебряный ответит на вопросы, хочет он того или нет. Но это потом, в Москве, при личной встрече, глаза в глаза, когда некуда деться.

Сейчас меня занимало другое.

Если я – не уникальная мутация, не сбой в системе при переселении, не случайная аномалия, а часть древней, генетически обусловленной линии… Если Кромвель видел духов, и мой отец видел духов, и по всему миру разбросаны потомки Лукумонов, носители крови с Зовом – значит, я не единственный лекарь, способный работать в паре с астралом.

Значит, где-то есть другие. Потерянные, забывшие, не знающие о своём даре. Проводники без духов. Лекари без инструмента.

И если Древний Пакт можно восстановить – если вернуть духов в операционные, в палаты, в диагностические кабинеты – это изменит медицину навсегда.

Бартоломью поставил диагноз, на который у двадцати четырёх консультантов ушло восемь месяцев. Три секунды против восьми месяцев. Это не улучшение. Это революция.

Вопрос – как? Кромвель не знал. Совет Старейшин молчит. Духи ушли в тень.

Но у меня есть кое-что, чего нет у Кромвеля. У меня есть Фырк.

– Хватит пялиться в темноту, двуногий, – раздался за моей спиной ворчливый голос. – У тебя лицо, как у патологоанатома на поминках. Думаешь слишком громко, я аж проснулся.

Я обернулся.

Фырк сидел на спинке соседнего кресла, материализовавшись бесшумно как всегда. Маленький рыжий бурундук в синих кедах, с пушистым хвостом, обёрнутым вокруг задних лап, и с выражением на морде, которое у людей означало бы «ну что опять?». Глаза его поблёскивали в полутьме номера.

– У меня к тебе вопрос, – сказал я.

– Конечно, у тебя вопрос. У тебя всегда вопрос. Ты, двуногий, задаёшь вопросы чаще, чем дышишь. Давай, выкладывай, пока я не заснул повторно.

– Кромвель тебя не видел, – сказал я. – Ты сидел рядом целый час, пока он рассказывал про Лукумонов. Он – проводник, носитель крови с Зовом. По его же собственным словам, он способен видеть духов. Но тебя он не заметил. Почему?

Фырк фыркнул. Буквально – коротким, резким выдохом через нос, от которого его усы встопорщились.

– Потому что я ему не показывался, двуногий. Сознательно.

Я помолчал, переваривая.

– Получается, вы можете выбирать, кому показываться? Даже если перед вами Зрячий?

– Можем, – Фырк почесал за ухом задней лапой – жест, означавший задумчивость, хотя выглядел комично. – Но не со всеми. Искра Кромвеля была слишком слабой после операции. Десятилетия под «Короной» выжрали его астральное восприятие почти до нуля. Оно восстановится – через пару месяцев, может быть, через полгода. Но сейчас он видит призраков как через мутное стекло. Тех, кто сам хочет быть увиденным – как Бартоломью – он разглядит. А мне достаточно поставить простенькую астральную стену и для него я невидим.

– А для меня?

Фырк посмотрел на меня. Долго, молча, и в его маленьких янтарных глазах промелькнуло что-то серьёзное – без сарказма, без ехидства.

– С тобой такой фокус не пройдёт, – сказал он. – Твоя Искра пробивает любые блоки. Я пробовал, в самом начале, когда мы только познакомились. Помнишь, ты меня в первый раз увидел?

Я помнил. Видимо, Фырк тогда старался быть невидимым для всех. Но я его увидел. Вот почему он так удивился тогда.

– Интересно, – сказал я задумчиво. – Кромвель говорил, что Пакт разрушен, духи ушли, Совет Старейшин запретил контакт с людьми. Но он не знал причины. Что ты об этом знаешь?

Фырк замолчал и хвост, обычно нервно подёргивавшийся в такт его репликам, замер. Семь секунд тишины. Я считал. Для Фырка семь секунд молчания – это эквивалент часовой паузы у нормального человека.

– Двуногий, – сказал он наконец. – Я не особо в курсе всех этих древних разборок.

Я не торопил. Когда пациент начинает говорить правду, самое важное приходит после паузы.

– Когда я появился… ну, проявился, осознал себя – называй как хочешь – мир уже начинал свое движение к такому состоянию. Духи еще не отвернулись от людей, но уже шли в эту сторону. Совет обсуждал запрет контакт. Старейшины при любом вопросе уходили в глухую оборону от вопросов новенького меня. И все делали вид, что меня не существует. А я спрашивал. Пытался выяснить, что произошло. «Тебе не нужно это знать, молодой. Живи и не лезь» – говорили они. И всё. Разговор окончен.

Он помолчал снова. Короче, чем в первый раз.

– Старшие духи не посвящали молодняк, – произнёс Фырк тихо. – Вообще. Нас держали в неведении. Как детей, которым не рассказывают, почему родители развелись. «Так надо». «Не лезь». «Вырастешь – поймёшь». Триста лет – и я так и не «вырос» достаточно, чтобы мне объяснили.

Триста лет. Для астрального духа получается юность. Для Бартоломью с его почти тысячелетним стажем – щенок. Ворон, ровесник Фырка, тоже ничего не знал – или знал и молчал, что ещё хуже.

Я напрягся. Что-то в этом было неправильное. Старейшины скрывают причину разрыва не только от людей – они скрывают её от собственных. Зачем? Чего они боятся? Что правда окажется настолько разрушительной, что молодые духи, узнав её, откажутся подчиняться запрету?

Мы знали, что Демидов похищал духов– он из них выкачивали Искру. Возможно, это и было причиной – человеческое предательство, разрушившее доверие навсегда. Но тогда почему Старейшины молчат? Почему не сказать прямо: «Люди нас предали, мы уходим»? Логичная позиция, понятная мотивация. Зачем окутывать её тайной?

Если только причина – не в людях и предательство было не односторонним.

Я не сказал этого вслух. Потому что Фырк сидел на спинке кресла с видом бурундука, которому наступили на хвост, и в его глазах мелькала уязвимость, которую он прятал за сарказмом.

Фырк комплексовал. Триста лет в астрале и он оставался чужаком среди своих, потому что старшие решили, что ему «не нужно знать».

– Ладно, пушистый, – сказал я мягко. – Разберёмся. Не сегодня, но разберёмся.

– Разберёмся, – буркнул Фырк и снова почесал за ухом. – Когда-нибудь. Если нас до этого не сожрёт очередная «Корона», не арестует Серебряный и не убьёт какой-нибудь бешеный британский консилиум.

– Вот за что я тебя ценю – за оптимизм.

– Я не оптимист, двуногий. Я реалист с пушистым хвостом.

Чилтон появился в семь утра.

Стук в дверь и его голос из коридора, негромкий, но не допускающий возражений:

– Мастер Разумовский, собирайтесь. Борт готов. Вы вылетаете немедленно.

Я уже был одет. Спал три часа и провёл оставшееся время, записывая в блокнот всё, что помнил из разговора с Кромвелем.

Плюс заметка для Артура Пендлтона, которому я оставил подробные рекомендации по наблюдению за Кромвелем – два листа, мелким почерком, с дозировками и графиком осмотров.

Ордынская вышла из своего номера через четыре минуты. Собранная, тихая, с лёгкими тенями под глазами и застёгнутая на все пуговицы.

Чилтон довёз нас до аэродрома за сорок минут. Не Хитроу – частная полоса за городом, военная или полувоенная, с ангарами и колючей проволокой по периметру. На бетоне стоял самолёт без опознавательных знаков, с зашторенными иллюминаторами.

Салон оказался неожиданно комфортным – четыре кожаных кресла, столик, лампа, и стюард, молчаливый мужчина с военной выправкой, который принёс нам чай и сэндвичи и исчез в кабине пилотов.

Мы взлетели. Лондон остался внизу – серый, мокрый, расчерченный линиями дорог и серебряной лентой Темзы. Я смотрел в иллюминатор, пока город не утонул в облаках, и потом отвернулся.

Ордынская сидела напротив. Молчала. Теребила край рукава. Нервный, повторяющийся жест, который я замечал за ней и раньше, когда она не решалась что-то сказать, но очень хотела.

Я ждал. С Ордынской нельзя торопить – она должна дозреть сама, как абсцесс, который нужно вскрыть, но только когда он готов.

Наконец она полезла во внутренний карман куртки и достала сложенный вчетверо листок бумаги. Чек Кромвеля. Положила его на столик между нами и подтолкнула ко мне кончиками пальцев.

– Илья Григорьевич, – сказала она, и голос её звучал тихо, натянуто. – Я хочу отдать это вам. На развитие Диагностического центра. Мне столько не нужно.

Я посмотрел на чек. Потом на неё.

– Лена, – сказал я. – Нет.

– Но…

– Центр полностью финансируется бароном фон Штальбергом. Бюджет утверждён. Развитие идёт. Деньги Кромвеля, – я коснулся пальцем своего чека, лежавшего в нагрудном кармане, – пойдут на оборудование и расширение, и этого более чем достаточно. Твой чек – это твои деньги. Ты их заработала.

Ордынская покачала головой. На её лице боролись два выражения – гордость и привычка считать себя недостойной, и привычка пока побеждала.

– Я ведь просто лекарь, – сказала она, и в этих словах было столько застарелой, впитанной с молоком неуверенности, что мне захотелось взять её за плечи и встряхнуть.

– Ты давно уже не просто лекарь, – ответил я, и позволил голосу стать жёстче. Не грубым, но твёрдым, как говорят с пациентом, который отказывается принимать лекарство. – Ты – биокинетик. И я уверен, что единственный в своём роде. Ты провела экстренный биокинез на сосудах мозга британского пэра во время операции по извлечению артефакта-паразита из продолговатого мозга. Без твоего биокинеза лорд умер бы на столе от кровоизлияния. Это не я говорю – это факт. Медицинский, верифицируемый, задокументированный факт.

Я помолчал, давая словам осесть.

– Оставь деньги себе, Лена. Купи квартиру. Инвестируй. Потрать на себя. Ты заслужила каждую копейку.

Ордынская смотрела на меня и я видел, как в её глазах что-то менялось. Медленно, но неуверенность отступала. Не исчезла, нет – она слишком глубоко сидела для того, чтобы исчезнуть от одного разговора, но отступила, уступая место чему-то новому.

Может быть, признанию собственной ценности. Может быть, просто пониманию, что рядом есть человек, который видит её такой, какая она есть, а не такой, какой она привыкла себя считать.

– Спасибо, – сказала Ордынская тихо.

Она взяла чек со столика, аккуратно сложила его и убрала обратно во внутренний карман. Прижала ладонью. Неосознанно, как прижимают к груди что-то ценное.

– Двуногий, – голос Фырка в моей голове зазвучал с непривычной мягкостью. – Ты только что дал человеку больше, чем деньги. Ты дал ей разрешение считать себя стоящей. Это редкий навык. Пользуйся осторожно.

Я промолчал. Откинулся в кресле, закрыл глаза.

Двигатели самолёта гудели ровно, и этот гул убаюкивал, как белый шум в ординаторской между дежурствами. Через четыре часа мы будем в Москве. Через пять – я увижу Серебряного. И тогда начнётся разговор, к которому я готовился с того момента, как Кромвель произнёс фамилию Радулов.

Москва встретила нас снегом.

Мелким, колючим, совершенно неуместным для этого времени года – но Москва всегда умела удивлять погодой, и спорить с ней было так же бессмысленно, как спорить с Серебряным.

Мы спустились по трапу в серые будни подмосковного аэродрома, и Фырк, сидевший у меня в кармане куртки в материальной форме, высунул нос, фыркнул от холода и нырнул обратно.

Две чёрные машины ждали на бетоне. Правительственные номера, тонированные стёкла, водители в одинаковых тёмных костюмах – стандартный выезд Канцелярии, который я научился узнавать с первого взгляда.

Нас погрузили в заднюю машину. Молча, быстро, без лишних слов. И кортеж тронулся.

Сорок минут по МКАД, потом съезд на Рублёвку, потом – знакомый поворот на неприметную дорогу, ведущую через лес к особняку Серебряного.

Магистр встречал лично.

Это было первое, что меня насторожило. Магистр-менталист Канцелярии Его Величества не встречает гостей на крыльце.

Магистр-менталист Канцелярии Его Величества ждёт в кабинете, за столом, в позе человека, у которого всегда было и будет больше дел, чем времени.

А сейчас он стоял на крыльце. В своём безупречном костюме-тройке, несмотря на снег, без пальто, и на его обычно непроницаемом лице играла полуулыбка.

Он протянул мне руку.

– Илья Григорьевич, – сказал Серебряный. Рукопожатие его было крепким, сухим и длилось на две секунды дольше, чем обычно. Ещё один нонсенс. – Вы отстояли честь Российской Империи. Не посрамили Родину. Весь Лондон – весь Орден – в глубоком шоке. Кромвель крайне важен для наших интересов в Англии, и теперь наше влияние усилится многократно. Родина вас не забудет.

Похвала от Серебряного всегда ощущалась одинаково: приятно и подозрительно. Как укол анестезии перед тем, как начнут резать.

– С этим понятно, – сказал я, принимая рукопожатие и отпуская его первым. – Но нам нужно серьёзно разбираться с делом Демидова и похищением духов. И у меня есть вопросы по поводу информации, которую сообщил мне Кромвель. Вопросы к вам лично.

Я смотрел ему в глаза. Прямо, не мигая, и я знал, что он понимает, о чём я говорю.

Радулов. Отец. Ложь длиной в мою жизнь.

Серебряный выдержал взгляд. Ни одна мышца на его лице не дрогнула, но я заметил, как на долю секунды сузились его зрачки. Единственный признак того, что мой удар дошёл.

– Разумеется, – сказал он гладко. – Обсудим всё. Но не сейчас.

Он отмахнулся, а в его глазах вспыхнул азарт. А вот это было настолько непохоже на обычного Серебряного, что я почувствовал, как мои внутренние антенны встали торчком.

– Это всё подождёт, Илья Григорьевич. Пойдёмте. У меня для вас новости гораздо лучше.

Он развернулся и пошёл внутрь, и мы с Ордынской двинулись за ним через холл, мимо охраны, по коридору с дубовыми панелями.

– Помните магистра Величко? – бросил Серебряный на ходу, не оборачиваясь, и шаг его был быстрым, нетерпеливым, каким я его раньше не видел. – Дядю вашего ординатора Семёна. Мы привели его в себя. То, что мы обнаружили в его крови и ауре… – он выдержал паузу, и я понял, что этому человеку сейчас физически тяжело не рассказать, настолько ему не терпится, – это стало абсолютным открытием.

Ордынская рядом со мной замерла. Я почувствовал, как она перестала дышать на вдохе и повернулся к ней. Она смотрела на Серебряного расширенными глазами.

Я посмотрел на Серебряного.

– Двуногий, – голос астральный формы Фырка прозвучал мне прямо в ухо. – Этот змей в костюме-тройке улыбается как именинник. Я не знаю, что он нашёл, но если Серебряный настолько возбуждён – значит, мир опять перевернётся. Держись крепче.

Серебряный толкнул дверь.

Глава 9

Муром. Диагностический центр.

Тишина повисла в стеклянной переговорной, как формалин – густая, едкая, пропитывающая всё вокруг.

Тарасов стоял над бароном, упираясь кулаками в стол, и Коровин видел, как на его шее пульсирует вена – сто двадцать ударов в минуту, не меньше. Опасный пульс для мужчины его комплекции, но сейчас было не до медицинских наблюдений.

Штальберг-старший смотрел на Тарасова снизу вверх, и в его глазах было что-то, чего Коровин за сорок лет работы научился распознавать безошибочно: искреннее, абсолютное непонимание. Настоящий шок человека, которого обвинили в том, чего он не совершал.

– Он не лжёт, Глеб, – произнёс Коровин негромко.

Тарасов дёрнулся и обернулся, как будто его ударили в спину.

– Что?

– Барон дал ей только химию, – Коровин говорил медленно, тщательно подбирая слова, потому что следующая фраза должна была прозвучать точно, как диагноз. – Свой нейромодулятор. Этого хватило бы для головной боли и тошноты, но не для бинарного яда. Для яда нужен второй компонент. Алхимический субстрат.

Он помолчал и повернулся к дальнему краю стола. Туда, куда не смотрел никто.

– Приворотное зелье, – закончил Коровин. – А вот его подмешал не барон.

Альберт Штальберг сидел в углу переговорной, вжавшись в спинку стула, и выглядел так, будто из него одним движением вытащили позвоночник. Коровин наблюдал за ним с того момента, как Тарасов произнёс слово «приворот», и за эти полторы минуты парень успел пройти все стадии – от недоумения через узнавание к панике.

Физиология не врёт. Коровин видел это тысячи раз: расширенные зрачки, пепельно-зелёный цвет лица, мелкий тремор кистей, капли холодного пота на лбу – классическая картина вегетативного криза, запущенного выбросом кортизола.

– Что ты ей подмешал, парень? – спросил Коровин.

Голос его прозвучал без злости и нажима – просто тяжёлый, усталый вопрос старого человека, слишком хорошо знающего, на что способны люди от отчаяния. И, может быть, именно это отсутствие агрессии сработало лучше, чем любой крик Тарасова.

Барон резко повернулся к сыну. Всем корпусом, так что стул под ним скрежетнул по полу, и Коровин увидел, как меняется его лицо – слой за слоем, как снимают повязку с раны. Сначала недоумение. Потом догадка. Потом понимание, от которого у барона дрогнули губы и побелели костяшки пальцев, вцепившихся в подлокотники.

– Альберт, – произнёс Штальберг-старший, и голос его упал до шёпота. – Скажи мне, что это неправда.

Альберт открыл рот, но вместо слов из горла вырвался только сиплый, сдавленный звук, похожий на стон. Он вскочил, отшатнулся к стене и тут же сполз по стеклянной панели на пол, обхватив колени руками, как ребёнок, спрятавшийся от грозы.

– Я… – выдавил он. – Я только хотел… чтобы она…

Тарасов стоял посреди переговорной и смотрел на Альберта сверху вниз, и Коровин впервые видел на его лице не гнев, а отвращение. Тихое, брезгливое, как у хирурга, вскрывшего абсцесс и обнаружившего внутри нечто худшее, чем ожидал.

– Договаривай, – процедил Тарасов.

Альберт прижался затылком к стеклу. По его щекам текли слёзы, и он не вытирал их – руки тряслись так сильно, что он с трудом удерживал собственные колени.

– Она отдалялась от меня, – заговорил он, и слова посыпались, как камни из прорванной плотины. – Последние месяцы. Я видел. Видел, как она смотрит на отца. Как они разговаривают. Как она приходит к нему в кабинет, и они закрывают дверь, и сидят там по часу, по два, и я стою в коридоре и не знаю, что делать, что думать…

Барон закрыл глаза. Медленно, тяжело, как человек, получивший удар, от которого невозможно защититься.

– Я консультировал её по финансовым вопросам, – произнёс он глухо, обращаясь не к сыну, а к стене напротив. – Она хотела открыть цветочный магазин. Пришла ко мне за советом, потому что не хотела просить у тебя деньги.

Альберт замер. Слёзы продолжали течь, но глаза его остановились – зрачки зафиксировались на отце, и Коровин увидел, как осознание входит в него медленно, как яд в вену.

– Она… она не…

– Нет, – отрезал барон, и в этом коротком слове было столько горечи, что Коровин отвёл взгляд.

Альберт уронил голову на колени. Его плечи затряслись.

– Я нашёл людей, – бормотал он сквозь рыдания. – Через знакомых. Теневые алхимики. Заплатил. Много. Они сказали – абсолютный приворот высшего порядка. Гарантированный результат. Я подлил ей в утренний кофе, три дня назад. Хотел, чтобы она осталась. Чтобы она… чтобы она любила только меня.

– Поздравляю, аристократы.

Голос Тарасова прозвучал ровно, и эта ровность была страшнее любого крика. Он говорил так, как зачитывают приговор.

– Вы оба постарались. Один от ревности накачал девку запрещённой алхимией. Второй от заботы полил это сверху экспериментальной швейцарской химией. Ваш эгоизм встретился в её желудке и свернулся в смертельный яд. Вы убили её вдвоём.

Коровин не стал поправлять – «убиваете», потому что Елизавета ещё дышала. Он стоял в дверном проёме, привалившись плечом к косяку, и смотрел на двух мужчин, чьи попытки контролировать чужую волю привели к катастрофе.

Отец и сын.

Два богатых, влиятельных, привыкших решать проблемы деньгами человека, и оба стояли сейчас раздавленные, уничтоженные – каждый своей виной.

Они даже не смотрели друг на друга. Барон – в стену. Альберт – в пол. Между ними – три метра переговорной и пропасть, которую не перекроет никакой семейный капитал.

Зиновьева работала – стояла у капельницы, набирая в шприц прозрачную жидкость из тёмной ампулы. Очки сползли на кончик носа, но она не поправляла их, потому что обе руки были заняты. И Семён в который раз подумал, что Зиновьева в режиме работы превращается в какой-то другой организм – собранный, точный, с хирургической экономией каждого движения.

– N-ацетилцистеин, – сказала она, не оборачиваясь. – Шестьсот миллиграммов. Вводим первыми, чтобы печень была готова к продуктам распада. Потом берёмся за кишку.

Семён кивнул и подошёл к эндоскопической стойке. Грач оставил аппарат в рабочем состоянии – зонд лежал на лотке, свернувшийся чёрной змеёй, и экран монитора светился в ждущем режиме. Словно знал, что к нему вернутся.

Елизавета лежала на спине, бледная до прозрачности, с кислородной маской на лице и тремя капельницами на штативе. Кардиомонитор выдавал синусовый ритм – частый, сто пятнадцать ударов, но стабильный.

Давление – восемьдесят пять на пятьдесят пять. Плохо, но жива. Это слово «жива» Семён повторял про себя, как заклинание, каждый раз, когда смотрел на чёрную паутину вен, проступавшую сквозь кожу на шее и руках.

Зиновьева подсоединила шприц к порту на катетере и медленно ввела препарат. Проследила по монитору – пульс не изменился, давление не просело. Хорошо.

– Теперь зонд, – сказала она и повернулась к Семёну. – Вводишь ты. Я буду контролировать гемодинамику и подавать раствор.

Семён взял зонд. Гибкий, прохладный, знакомый наощупь после сотен процедур на практике, но сейчас руки ощущали его иначе, потому что на кончике этого зонда висела чья-то жизнь, и ошибки быть не могло.

– ЭДТА готова? – спросил он.

– Этилендиаминтетрауксусная кислота, – Зиновьева подняла флакон. Прозрачная жидкость с чуть желтоватым оттенком, самый мощный хелатор в их арсенале. – Тридцать миллилитров, разведение один к десяти физраствором. Подаём через канал эндоскопа напрямую на субстрат.

Семён взял шприц Жане – большой, на сто пятьдесят миллилитров, с широким поршнем, которым удобно нагнетать раствор через узкий канал зонда. Набрал разведённый хелатор, проверил – воздуха нет, поршень ходит плавно.

– Готов.

– Работаем.

Он ввёл зонд. Через рот, мимо надгортанника, по пищеводу – привычный маршрут, знакомый пальцам лучше, чем голове. Камера на кончике ожила, и монитор залило розовым светом слизистой.

Елизавета не сопротивлялась. Лёгкая седация и общее истощение организма сделали своё дело – она лежала неподвижно, и только горловые мышцы рефлекторно сокращались при прохождении зонда, заставляя Семёна каждый раз замирать на секунду, пережидая спазм.

Он вёл камеру дальше. Желудок – пустой, спавшийся, со складками бледной слизистой. Мимо, глубже. Привратник. Луковица двенадцатиперстной кишки. И наконец нисходящая ветвь, тот самый поворот, куда час назад заглянул Грач.

Синее свечение ударило с экрана, и Семён стиснул зубы.

Он видел это уже второй раз, но легче не стало. Плотная, люминесцентная корка покрывала стенки кишки, забившись в каждую складку, в каждую ворсинку, и флуоресцировала в свете камеры потусторонним кобальтовым огнём.

Красиво. Страшно. И смертельно.

– Вижу субстрат, – доложил он, и голос его звучал ровнее, чем он ожидал. – Локализация та же. Начинаю подачу хелатора.

– Давление стабильно, – ответила Зиновьева от монитора. – Работай.

Семён поднёс шприц Жане к порту инструментального канала и начал нагнетать раствор. Медленно, по пять миллилитров, наблюдая на экране, как прозрачная жидкость растекается по синей поверхности.

Первые десять секунд ничего не происходило, и сердце Семёна провалилось куда-то в область желудка – а вдруг не сработает, вдруг Грач ошибся, вдруг это не тот полимер, который поддаётся хелатированию?

Потом синяя корка вздрогнула.

Края её побелели, вспенились, и по поверхности побежали мелкие пузырьки, как будто кто-то капнул перекись водорода на засохшую рану. Полимер начал реагировать – медленно, неохотно, но реагировал, и Семён выдохнул и продолжил давить на поршень.

– Реакция пошла, – сказал он. – Субстрат пенится. Растворяется с краёв.

– Пульс вырос до ста двадцати пяти, – Зиновьева нахмурилась. – Продукты распада пошли в кровоток. Токсическая нагрузка. Печень отрабатывает, N-ацетилцистеин должен прикрыть. Продолжай, но следи за ритмом.

Семён продолжал подавать хелатор, порция за порцией, и на экране разворачивалось зрелище, от которого он не мог оторвать взгляд. Синяя корка плавилась, как воск под горячей водой. Края её отслаивались от слизистой, скручивались и уплывали по току жидкости вглубь кишки. Под ними обнажалась воспалённая, ярко-красная слизистая – повреждённая, раздражённая, но живая.

Пульс скакнул до ста тридцати. Потом до ста тридцати пяти.

– Семён, – голос Зиновьевой стал жёстче. – Осторожнее. Давление просело до семидесяти пяти на сорок пять. Увеличиваю скорость инфузии.

Он замедлил подачу. Руки были мокрыми от пота, и он перехватил шприц покрепче, стараясь не думать о том, что стенка кишки под действием хелатора тоже истончается. Одно неверное движение зондом и перфорация, прорыв и перитонит. И тогда уже никакой Грач не поможет.

Минута. Две. Три. Семён подавал раствор и отсасывал аспиратором растворённые остатки, подавал и отсасывал, превратившись в автомат, в продолжение зонда, в инструмент, единственная задача которого вычистить эту кишку до последнего кристалла.

Зиновьева работала молча, переключаясь между капельницами: подкрутить скорость инфузии, проверить диурез, добавить N-ацетилцистеин, глянуть на газы крови. Она двигалась по палате коротким, экономным маршрутом – от монитора к штативу, от штатива к аппарату, от аппарата обратно. И этот её отработанный автоматизм действовал на Семёна успокаивающе, как метроном на музыканта.

Наконец Семён провёл камерой по всей длине поражённого участка и не увидел синего. Ничего. Воспалённые стенки, отёчная слизистая, следы раздражения от хелатора, но ни единого пятна люминесцентной корки.

– Субстрат удалён полностью, – сказал он и сам не узнал собственный голос – хриплый, севший, как после многочасовой операции.

– Контрольный осмотр, – приказала Зиновьева. – Пройдись ещё раз. Не торопись.

Он прошёлся. Вывернул камеру на сто восемьдесят градусов, осмотрел заднюю стенку, заглянул за каждую складку. Чисто.

Семён извлёк зонд. Руки дрожали, и он позволил себе это – сейчас можно, сейчас никто не смотрит на его руки, потому что Зиновьева смотрела на мониторы.

Потянулись самые тяжёлые минуты. Те, в которых от врача уже ничего не зависит, когда сделано всё, что можно было сделать, и остаётся только ждать, пока организм пациента решит – бороться дальше или сдаться. Семён ненавидел эти минуты. Любой врач их ненавидит.

Зиновьева стояла у монитора. Руки сцеплены за спиной, плечи напряжены, и Семён видел, как она считает удары – беззвучно, одними губами, сверяя собственный счёт с показаниями прибора. Привычка из прошлого, из времён, когда мониторам доверяли меньше, чем собственным пальцам.

Пульс: сто тридцать. Сто двадцать пять. Сто двадцать. Медленно, по ступенькам, как человек, спускающийся с высокой лестницы – осторожно, проверяя каждую ступеньку, прежде чем перенести вес.

Давление: восемьдесят на пятьдесят. Восемьдесят пять на пятьдесят пять.

Ползёт вверх. Медленно, но ползёт.

Сатурация: восемьдесят три. Восемьдесят пять. Восемьдесят семь.

Семён перевёл взгляд с монитора на Елизавету и замер. На её шее, там, где ещё пятнадцать минут назад чёрная венозная паутина проступала сквозь кожу, словно трещины на старом фарфоре, происходило нечто удивительное.

Сетка бледнела. Тёмные линии растворялись, теряли резкость, отступали вглубь, как чернила, которые смывают с пергамента, оставляя лишь бледный, почти невидимый след.

– Александра Викторонв, – позвал он тихо. – Посмотрите на шею.

Она подошла. Посмотрела. Сняла очки, протёрла их краем халата и надела обратно. Посмотрела снова.

Губы Елизаветы из синевато-серых становились бледно-розовыми. Кровь возвращала себе способность переносить кислород. Метгемоглобин распадался, и нормальный гемоглобин занимал его место, молекула за молекулой, клетка за клеткой.

Зиновьева тяжело опустилась на стул у кровати. Сняла очки ещё раз и на этот раз не протёрла – просто держала в руке, глядя на порозовевшее лицо девушки.

– Справились, Сеня, – сказала она, и голос её был ровным, профессиональным, но Семён заметил, как дрожат её пальцы, сжимающие дужку очков. – Мы её вытащили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю