Текст книги "Лекарь Империи 17 (СИ)"
Автор книги: Сергей Карелин
Соавторы: Александр Лиманский
Жанры:
Городское фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц)
Глава 3
Дворники скребли по лобовому стеклу, оставляя за собой мутные полукруги, которые тут же заливало новым слоем снега. Щётки работали на максимальной скорости, и их ритмичный скрежет напоминал метроном, отсчитывающий секунды до катастрофы.
Видимость упала до нуля за считанные мгновения.
Только что впереди лежала чёрная лента трассы с мерцающей пунктирной разметкой, и вдруг – белая мгла, плотная, как будто кто-то задёрнул занавес прямо перед капотом.
Фары выхватывали из этой мглы только бешеное, закручивающееся в спирали кружево снежинок, и каждая из них летела не сверху вниз, а горизонтально, со скоростью пули, впечатываясь в лобовое стекло с сухим, шуршащим звуком.
Рогов вцепился в руль.
Побелевшие костяшки, сведённые скулы, одинокий зрячий глаз, прищуренный до щели. Второй закрыт повязкой, и от этого лицо менталиста казалось асимметричным, перекошенным.
– Опять… – процедил он сквозь зубы, и это «опять» несло в себе столько концентрированной ненависти, сколько может нести короткое слово в устах человека. – Ждите импульса!
Его правая рука дёрнулась к виску. Ментальный щит.
Тело помнило. Мышцы помнили. И сейчас они кричали ему: «Метель – значит удар, метель – значит боль, метель – значит Корнеев без сознания на носилках и синее свечение ментального бича между чьими-то ладонями».
Я положил руку ему на плечо, чтобы вернуть из воспоминания в настоящее.
– Рогов, – сказал я. – Спокойно. Лена.
Я повернулся к Ордынской. Она сидела рядом, вжавшись в спинку сиденья, прижимая к коленям укладку реаниматолога. В полумраке салона, подсвеченном зеленоватыми бликами приборной панели, её лицо казалось восковым. Но глаза были открыты и сосредоточены.
– Лена, – повторил я. – Ты чувствуешь астральный фон? Это артефакт?
Ордынская закрыла глаза.
Я видел, как её ресницы дрогнули. Пальцы, сцепленные на ручке укладки, разжались и легли на колени ладонями вверх. Она настраивала свой биокинетический дар на приём.
Прислушивалась.
Три секунды. Пять. Внедорожник качнуло порывом ветра, и тяжёлая бронированная туша сместилась на полметра влево. Рогов выровнял, матерясь сквозь стиснутые зубы.
Ордынская открыла глаза и покачала головой.
– Нет… – сказала она, и в её голосе была спокойная уверенность, которая бывает у хороших диагностов, когда результат чист. – Ничего. Никакого звона. Искра спокойна. Это просто… снег. Очень много снега.
Просто снег.
Я откинулся на спинку. Выдохнул. Позволил плечам опуститься на полсантиметра – ровно настолько, чтобы почувствовать облегчение, но не настолько, чтобы расслабиться.
Просто снег.
Не артефакт или ментальный удар. Обычная российская зима, которая решила напомнить, что для убийства людей на трассе ей не нужна магия. Достаточно миллиардов кристалликов замёрзшей воды, летящих горизонтально со скоростью тридцать метров в секунду.
Природа, мать её, иногда подкидывает сюрпризы похуже любого Архивариуса.
Фырк завозился. Его тёплое тельце прижималось к моей груди, и я чувствовал, как он вертит головой, пытаясь высунуть нос из-за воротника.
– Двуногий, – пробормотал он сонным, хриплым голосом. – Почему трясёт? Мы ещё едем или уже падаем?
– Метель, – коротко ответил я.
– Настоящая или та, с артефактом?
– Настоящая.
– Тогда разбудишь, когда будет ненастоящая. Я сплю.
И уткнулся носом обратно мне в рёбра. Через три секунды его дыхание выровнялось. Уснул.
Адаптация у него была поразительная. Впрочем, три века – срок достаточный, чтобы научиться спать в любых обстоятельствах и просыпаться только тогда, когда от этого зависит чья-то жизнь.
– Рогов, – сказал я, – не сбавляй ход. Если встанем – нас занесёт по самую крышу за минуты. Жми.
Рогов кивнул. Коротко, по-военному. Его рука вернулась на руль – обеими теперь, десять и два, как учат на курсах экстремального вождения. Внедорожник ревел мотором, продираясь сквозь снежную стену, как ледокол сквозь торосы.
Я посмотрел на Ворона. Птица дремала в своей коробке, обложенная полотенцами, и даже не шевельнулась. Ворон принадлежал к тому типу существ, которые научились различать реальную угрозу от обычного дискомфорта и не тратить энергию на второе.
Рация зашипела.
– Первый, это Второй! Приём!
Голос из задней машины, где ехал Величко. Сквозь помехи, но разборчиво.
Рогов схватил микрофон.
– Второй, слышу! Доклад!
– Держимся за вами по колее. Пациент стабилен. Видимость – дерьмо. Разрешите увеличить дистанцию до пятидесяти метров, а то ваши задние фонари сливаются в одно пятно.
– Принял. Пятьдесят метров, не больше. Если потеряешь нас визуально – моргни дальним трижды.
– Понял.
Рация щёлкнула и замолчала. Связь держалась. Вторая машина на хвосте. Величко жив. Ордынская рядом. Фырк тёплый. Ворон дремлет.
Всё под контролем. Пока.
Трасса гудела под колёсами, и ветер выл за бронированными стенками, как стая голодных волков, учуявших добычу.
Мой внутренний хронометр отсчитывал минуты.
Одна.
Три.
Пять.
Метель не утихала.
Рогов ехал по приборам. Навигатор на панели показывал синюю нитку трассы, а впереди, за стеклом, был только белый хаос.
Ордынская напряжённо всматривалась в этот хаос, как будто могла разглядеть дорогу силой взгляда. Её левая рука лежала на коробке с Вороном, придерживая. Забота, которая стала рефлексом.
Я думал о Москве. О Серебряном.
Серебряный никогда не упоминал пустяков. Каждое его слово было взвешено, как доза лекарства, – ни миллиграмма лишнего, ни миллиграмма недостающего.
И если он сказал «деликатное» – значит, за этим словом стоит что-то, от чего у нормального человека волосы встали бы дыбом. А у Серебряного только бровь приподнялась бы на полмиллиметра.
Додумать я не успел.
Из белого молока, из плотной, непроницаемой стены летящего снега, прямо на нас вылетели два жёлтых пятна.
Фары.
Огромные, слепящие, раздвоенные – высоко над землёй, на уровне лобового стекла, на высоте, на которой фары бывают только у фур.
Они возникли из ниоткуда, как глаза чудовища, разинувшего пасть, и неслись прямо в нашу лобовую.
Встречная полоса. Фура шла по центру дороги, выдавленная ветром на осевую, и водитель либо не видел нас, либо уже не управлял – его несло по гололёду, как баржу по течению.
Расстояние метров сорок. Скорость сближения за полторы сотни. Время до столкновения меньше секунды.
Рогов среагировал.
Не как водитель. Как боец. Тело сработало раньше сознания, руки провернули руль вправо, резко, на полный оборот, и внедорожник дёрнулся так, что ремень безопасности впился мне в грудную клетку, а Фырк за пазухой пискнул – не от испуга, от того, что его сплющило где-то между моими рёбрами.
Фура пронеслась слева. Я увидел её борт – грязно-белый, с размытыми буквами логотипа, мелькнувшими как кадр в ускоренной перемотке. Поток воздуха ударил во внедорожник, качнул его, и на долю мгновения показалось, что нас сейчас засосёт под колёса.
Не засосало.
Зато понесло вправо. Колёса потеряли сцепление с асфальтом, и тяжёлая бронированная махина заскользила по обочине, как по маслу. Шипы скребли по ледяной корке, движок взвыл, Рогов пытался выровнять, но физика оказалась упрямее менталиста.
Секунда невесомости.
Та самая, знакомая каждому, кто хоть раз вылетал с дороги, – когда желудок подпрыгивает к горлу, а мир за окном наклоняется под углом, который категорически не предусмотрен конструкцией автомобиля.
Ордынская вцепилась в мое колено. Я машинально прижал руку к груди, фиксируя Фырка, а второй заслонил Ордынскую, чтобы ее не дернуло вперед. Действовал на голых рефлексах. Ворон в коробке сдвинулся, полотенца сбились.
Удар.
Мягкий. Глубокий. Как будто великан подхватил машину ладонью и бережно вдавил её в подушку. Внедорожник зарылся носом в сугроб, капот ушёл вниз, задние колёса приподнялись, застыли на мгновение и опустились обратно. Мотор кашлянул, дёрнулся и заглох.
Тишина.
После рёва двигателя и воя ветра абсолютная тишина, в которой было слышно только шуршание снега по крыше и тяжёлое дыхание четырёх человек.
– Все целы? – мой голос прозвучал первым. Сначала – перекличка. Потом – всё остальное.
Я повернулся к Ордынской. Она сидела, вжавшись в спинку, бледная, с расширенными зрачками. Руки по-прежнему на коробке с Вороном, пальцы побелели от хватки. Но грудная клетка поднималась и опускалась, дыхание частое, поверхностное – адреналин, но без паники. Цела.
– Я… в порядке, – выдохнула она. – Ворон?
Я заглянул в коробку. Птица приоткрыла один глаз, посмотрела на меня с выражением глубочайшего презрения и закрыла обратно. Трёхсотлетний дух-хранитель Владимирской больницы пережил плен Демидова, перелёт в кузове грузовика и засаду на федеральной трассе. Вылет в кювет его не впечатлил.
Фырк завозился за пазухой.
– Двуногий, – прохрипел он, – ты меня чуть не расплющил. Рёбра у тебя, между прочим, как забор. Костлявые, острые, и каждое второе тычет мне в селезёнку. Имей совесть.
Жив. Ворчит – значит, жив.
– Рогов?
Менталист разжал руки. Медленно, палец за пальцем, отлепляя их от руля, как отдирают пластырь от кожи. Повернул голову. Его здоровый глаз блестел, зрачок сужен в точку.
– Норма, – выдохнул он. – Чтоб этому дальнобойщику…
Он не закончил. Не нужно было. Мысль и без финала звучала достаточно красноречиво.
Боец на откидном сиденье молча поднял большой палец. Универсальный жест, не требующий слов.
Броня спасла. Бронированный корпус принял удар сугроба на себя, не деформировался, не сплющился. Внутри – ни трещины на стёклах, ни сорванных панелей. Машина Серебряного была построена для вещей пострашнее обочины.
Рогов дёрнул ручку двери. Тяжёлая бронированная створка поддалась с третьей попытки – снег подпёр её снаружи, и пришлось толкать плечом.
Ворвался ветер. Мгновенный, беспощадный холод, от которого перехватывает дыхание и слезятся глаза.
– Лена, остаёшься с Фырком и Вороном, – сказал я, передавая ей бурундука. Фырк вцепился в мои пальцы, не желая покидать тёплое убежище, но Ордынская приняла его обеими ладонями, бережно, как принимают новорождённого, и прижала к себе, засовывая под кардиган. – Не открывай, пока не скажу.
Ордынская кивнула. Прижала Фырка. Её лицо было серьёзным и собранным, и в этой собранности я увидел ту самую решимость, которая привела её ко мне за час до отъезда. Она не была бойцом. Но она была человеком, который умел держать позицию.
Снаружи ударило так, что я едва устоял на ногах.
Ветер шёл стеной. Не порывами или завихрениями – сплошным, монолитным потоком, который давил на грудную клетку, как ладонь великана. Снег сёк лицо мелкой крупой, и я рефлекторно прикрыл глаза рукой, оставив щель между пальцами, чтобы хоть что-то видеть.
Рогов уже стоял у переднего колеса. Снег доходил ему до колена. Он нагнулся, пощупал рукой, выпрямился.
– Зарылись капитально! – крикнул он, перекрывая вой ветра. – Левое переднее – по ступицу. Правое чуть лучше, но не сильно.
Боец обошёл машину с другой стороны, проваливаясь по щиколотку с каждым шагом.
– Задний мост тоже сел! – доложил он. – Два тонны брони – хрена тут вытолкнешь!
Я упёрся плечом в стык бронированной двери и корпуса. Металл обжёг через куртку – ледяной, как хирургический инструмент, забытый на подоконнике в январе. Рогов встал рядом. Боец – с другой стороны.
– На три! – скомандовал Рогов. – Раз! Два! Три!
Мотор взревел. Колёса завертелись, выбросив из-под шин фонтаны снега, ледяной крошки и мёрзлой грязи. Мне прилетело в лицо. В рот, в нос, за воротник.
Я сжал зубы, надавил сильнее, чувствуя, как подошвы скользят по утоптанному снегу, как мышцы спины и ног напрягаются до предела, как позвоночник протестует.
Внедорожник не двинулся ни на миллиметр. Две с лишним тонны бронированной стали, увязшие в снегу по самое днище. С таким же успехом можно толкать плечом кирпичную стену.
– Ещё! – крикнул Рогов.
Снова. Рёв мотора, визг шин, фонтан снега. Ноги разъехались, я чуть не упал, ухватился за ручку двери. Боец рядом сплюнул и вытер лицо рукавом.
Бесполезно. Машина сидела в сугробе, как пробка в бутылке.
Рогов отступил. Тяжело дыша, выпуская облака пара изо рта. Повязка на глазу промокла от снега и покосилась. Он поправил её злым, резким движением.
– Нужна лебёдка, – сказал он. – Или трос и вторая машина. Сейчас свяжусь со Вторым…
Я вытер снег с лица. Ладонь проехала по лбу, по щекам, стряхивая налипшую крупу. Моргнул, прочищая глаза.
И замер.
Впереди, в конусе света от наших собственных фар – единственного источника освещения посреди этой белой тьмы, – двигался силуэт.
Тёмный. Вытянутый. Медленный.
Фигура шла к нам сквозь метель, и ветер рвал полы её длинного, развевающегося плаща, отбрасывая их назад, как крылья. Шаги были размеренными, уверенными, неторопливыми – так идёт человек, который знает, куда направляется, и которому нет дела до того, что вокруг него воет ледяной ад.
Снежинки, попадая в ореол фар, закручивались вокруг фигуры мелкими вихрями, и от этого казалось, что она не идёт по земле, а парит в нескольких сантиметрах над ней.
Сердце ударило в рёбра. Один раз, сильно, как молот по наковальне.
Рогов увидел на секунду позже. Его тело среагировало раньше сознания – рука метнулась за пазуху, пальцы сомкнулись на рукояти табельного. Или на чём-то другом, о чём я предпочитал не знать. Менталисты носили при себе не только оружие.
– Стоять! – рявкнул он в метель. – Именем Инквизиции! Назовитесь!
Ветер унёс его голос, размазал по белой пустоте, как мазок акварели по мокрой бумаге. Фигура не остановилась. Продолжала идти. Двадцать метров. Пятнадцать.
Боец конвоя занял позицию за капотом внедорожника, пригнувшись, рука на кобуре.
Десять метров.
Силуэт проступил из белой мглы, обретая форму, объём, детали. Длинный плащ – не плащ, пальто, тёмное, ниже колен, с широким воротником. Капюшон откинут. Высокий. Руки опущены вдоль тела.
Рогов поднял руку. Пальцы светились. Тускло, едва заметно, но я уловил – голубоватый отблеск, как тот, что пробегал по артефактному диску в ординаторской. Ментальный импульс, готовый к выбросу. Предупредительный, но способный при необходимости стать боевым.
– Последнее предупреждение! – голос Рогова звенел, как натянутая струна. – Стоять! Руки!
Фигура остановилась.
Семь метров. В полном свете фар.
* * *
Семён Величко протирал стойку для капельниц, и это занятие доставляло ему почти физическое удовольствие.
Не потому, что он любил уборку. Он её терпеть не мог, если честно. Дома у него царил холостяцкий порядок, который выглядит как бардак, но в котором каждая вещь лежит на строго отведённом месте, и горе тому, кто попытается навести «настоящий» порядок, – потом ничего не найдёшь.
Но здесь, в палате реанимации, которая ещё недавно была его личным окопом, его позицией, его зоной ответственности, – уборка была ритуалом. Способом сказать себе: всё кончилось, пациент жив, ты справился, можно выдохнуть.
Стойка блестела. Семён провёл салфеткой по хромированной трубе ещё раз – сверху вниз, тщательно, протирая каждый паз, каждое крепление. Запах антисептика щипал нос. Привычный, правильный, успокаивающий запах.
Палата была пуста. Койка, на которой лежал дядя Леопольд, расправлена и накрыта чистой простынёй. Провода кардиомонитора аккуратно смотаны и уложены на тумбочку.
Аппарат выключен, и зелёный экран, который последние двое суток был для Семёна центром вселенной, – погас, превратившись в мёртвый чёрный прямоугольник.
Он стоял перед этим экраном и смотрел в собственное отражение. Лицо, которое смотрело в ответ, ему не нравилось. Круги под глазами, проступившие скулы – похудел, оказывается, за эти двое суток. Перебинтованные руки. Сгорбленные плечи.
Но дядя жив. Дядя стабилен. Дядя в бронированном внедорожнике, и шеф обещал. А шеф не бросал слов.
Семён вздохнул, отложил салфетку и повернулся к окну.
Метель. За стеклом крутилась белая каша, и фонари двора Диагностического центра превратились в мутные жёлтые пятна, от которых во все стороны расходились лучи, как на детских рисунках солнца. Снег валил так густо, что Семён не видел даже ворот – тех самых, через которые два часа назад уехали два чёрных внедорожника.
Он на секунду представил, каково сейчас на трассе. Два часа пути. Если метель накрыла и их…
Не думать. Шеф справится.
Рогов – спецагент, скорей всего водит как чёрт. Ордынская рядом, а она в последнее время… Семён поймал себя на том, что улыбается. Ордынская – та самая запуганная, вечно краснеющая Леночка, которая боялась войти в операционную без приглашения, – сегодня потребовала взять её в конвой. И шеф взял.
Люди менялись рядом с Ильёй. Все менялись. Он сам изменился до неузнаваемости, если сравнивать с тем увальнем, который год назад явился в ординаторскую с дипломом в трясущихся руках и искренней уверенностью, что ординатура – это когда тебе показывают и рассказывают, а ты смотришь и записываешь.
Он начал сматывать провод кардиомонитора – аккуратно, петля к петле, как учила старшая медсестра. Провод слушался, ложился ровно. Это могли сделать и сестры. Но он хотел это сделать сам. Процесс уборки его успокаивал сейчас.
Руки работали на автомате, а голова думала.
О дяде. О метели. О том, как будет выглядеть центр без шефа – день, два, может, неделю. Тарасов за старшего. Тарасов – глыба. Военный хирург, которого ничем не прошибёшь.
Но Тарасов – не Разумовский. Тарасов резал и шил. Разумовский видел. Разница между хорошим хирургом и гением в том, что хирург лечит болезнь, а гений видит, где она прячется.
Семён положил смотанный провод на тумбочку и выпрямился.
Кошка сидела на подоконнике. Полупрозрачная, мерцающая тусклым синеватым светом, едва различимым на фоне белого хаоса за стеклом. Изумрудные глаза были полуприкрыты, хвост обвивал передние лапы, и левую из них она методично, с глубокомысленной сосредоточенностью вылизывала.
Движения были плавными, грациозными.
Язык проходил по лапе снова и снова, от подушечек до запястья, с невозмутимым выражением, которое бывает у кошек, когда они хотят продемонстрировать всему миру, что заняты важнейшим делом и остальные их абсолютно не интересуют.
Семён стоял и… смотрел на неё.
– Почему ты не вышла провожать их? – спросил он тихо. – Фырка и Ворона.
Голос прозвучал странно в пустой палате, направленный к существу, которое, по всем законам нормальной реальности, не должно было существовать.
Шипа замерла.
Язык остановился на полулизке. Лапа повисла в воздухе. Изумрудные глаза медленно, с той невыносимой медлительностью, на которую способны только кошки, повернулись к Семёну.
Изумрудные глаза сузились. Медленно, расчётливо, превращаясь в две тонкие, светящиеся щёлочки. Кошачий прищур.
Оценивающий. Изучающий. Кошки смотрят так на существо, которое только что сделало что-то неожиданное и потенциально интересное.
– Потому что так надо, двуногий! – произнесла Шипа.
Глава 4
Голос прозвучал у него внутри.
Не в ушах, а глубже, за барабанными перепонками, в том месте, где мысли ещё не оформились в слова, но уже обрели звук.
Низкий, бархатистый, с ленивой снисходительностью, какая бывает у существ, привыкших к тому, что их не слышат, и застигнутых врасплох тем, что вдруг услышали.
Всего пара часов прошло с тех пор, как кошка сама показалась ему. Просто возникла: секунду назад подоконник был пуст, а в следующую на нём сидело существо с изумрудными глазами и смотрело на Семёна.
«Я привязала себя к твоей Искре», – заявила она без предисловий и разрешения.
Он пока еще не привык. Ни к ней, ни к тому, что она разговаривает.
У него накопилась уйма вопросов – что значит «привязала к Искре», как это работает, почему именно он, что вообще такое духи-хранители и сколько их.
Но Шипа на вопросы отвечать не желала.
Отворачивалась, вылизывала лапу, делала вид, что не слышит, или роняла что-нибудь вроде «не сейчас, двуногий» с таким величием, будто он посмел побеспокоить императрицу во время аудиенции.
Семён не давил. Осторожничал. Нащупывал подход, как нащупывают вену у тяжёлого пациента – мягко, терпеливо, без резких движений.
И вот сейчас она ответила.
Кошка на подоконнике смотрела на него.
Не так, как смотрят кошки на людей – вскользь, мимо, сквозь. Она смотрела в него. Изумрудные глаза, сузившиеся в щёлочки, буравили его насквозь, и Семён физически ощущал этот взгляд.
Четыре слова. Произнесённых не вслух – внутри его черепа, как будто кто-то подключился к частоте, которая раньше была только его.
Семён сглотнул. Облизнул пересохшие губы. Сердце колотилось где-то в районе горла, и он чувствовал его пульс в кончиках забинтованных пальцев.
– Я… – голос вышел хриплый, осипший. – Я же вижу тебя всего пару часов. С тех пор, как шеф уехал. И слышу. В голове. Мне все интересно – зачем ты это сделала?
Странный вопрос. Глупый, может быть.
Но единственный, за который он мог зацепиться в этом водовороте невозможного.
Шипа спрыгнула с подоконника.
Движение было текучим, невесомым – лапы коснулись плитки без звука, и зеленоватое мерцание, окутывавшее её силуэт, на мгновение вспыхнуло ярче, как вспыхивает лампочка перед тем, как перегореть. Хвост хлестнул из стороны в сторону. Раздражённо, отрывисто, как маятник, который сбился с ритма.
– Потому что я так решила, – ответила она. – Я открылась тебе и привязала себя к твоей Искре. Ты, может быть, этого не заметил. Потому что ты двуногий, а двуногие замечают только то, что можно потрогать, понюхать или положить в рот.
Она обошла его по дуге. Не приближаясь, держа дистанцию. Полупрозрачный силуэт скользнул по линолеуму, и Семён невольно проследил за ней взглядом, поворачиваясь всем корпусом. Только солнце было зелёным и ходило на четырёх лапах.
– Но ты ведь не ответила, – сказал Семён тихо. – По-настоящему. Почему ты не вышла провожать их? Фырка и Ворона. Они же свои.
Шипа остановилась.
Хвост замер на полувзмахе. Спина выгнулась, и Семён увидел, как по её шерсти прошла волна. Дрожь. Мелкая, быстрая, как рябь по воде от брошенного камня.
Кошка села. Аккуратно, подобрав лапы, обвив их хвостом. И надменность осыпалась с неё, как штукатурка со старой стены, обнажив то, что пряталось за ней.
– Потому что мне страшно, двуногий, – сказала Шипа, и голос в его голове стал глухим, сдавленным, с трещиной посередине, через которую просачивалось что-то горькое. – Они были духами. Бестелесными. Свободными. А стали… телесными. Кусками плоти, которым больно и холодно. Которые врезаются носом в кружки и визжат от боли. Которые мёрзнут и хотят есть. Которые… кровоточат.
Она замолчала. Уши прижались к голове, и зеленоватое свечение вокруг неё мигнуло, стало тусклым, почти невидимым.
– Я не хочу повторить их судьбу, – продолжила Шипа тише. – Мне было страшно даже заговорить с ними. Подойти. Коснуться. Страшно, что это… заразно. Что, если я окажусь слишком близко, то тоже окажусь в клетке из мяса и костей. Стану чувствовать каждый сквозняк.
Семён молчал. Он не знал, что сказать. Что говорят духу, который боится стать живым?
Этому не учили ни в медицинском, ни в ординатуре. Шеф бы, наверное, нашёл слова. Шеф всегда находил. Но шефа здесь не было, и Семён стоял один, прислонившись к стойке для капельницы, и слушал, как трёхсотлетнее существо признаётся ему в страхе.
И странным образом – понимал. Не головой. Чем-то другим.
Шипа подняла голову. Изумрудные глаза блеснули. Дрожь ушла, плечи расправились, хвост обвил лапы плотнее. Кошка собирала себя по кускам, как хирург собирает пациента после тяжёлой операции – методично, деталь за деталью.
– Творятся страшные вещи. И я обязательно во всём этом разберусь, – произнесла она, и голос окреп. – Я пойду к Совету Старейшин. Расскажу им, что происходит. Совет должен знать.
Она помолчала. Прислушалась к чему-то, чего Семён не слышал.
– Только чтобы дойти туда и вернуться обратно, мне нужен был якорь, – сказала Шипа. – Привязка к двуногому. Живая точка в вашем мире, за которую можно держаться, когда астральные течения начнут сносить.
Семён моргнул. В голове щёлкнуло что-то – как тумблер, переключивший освещение с дежурного на полное. Мысль оформилась раньше, чем он успел её обдумать.
– И ты выбрала меня? – спросил он. – Почему?
Шипа посмотрела на него. Взглядом, от которого Семён почувствовал себя голым – не физически, а как-то иначе, будто с него сняли всю одежду и осталась только суть.
– Потому что в тебе есть стержень, – произнесла Шипа, и слова совпали с его мыслью так точно, что Семён вздрогнул. – И талант. Твоя Искра гораздо сильнее, чем ты сам думаешь, мальчик. Гораздо.
Мальчик. Из её уст это прозвучало не снисходительно, а почти… ласково.
Шипа отвернулась.
Запрыгнула на подоконник– и уткнулась носом в стекло, за которым крутилась белая каша метели. Полупрозрачный силуэт на фоне снежного хаоса.
– Всё, – бросила она через плечо. Тон – королевский. – Занимайся своими делами, двуногий. Я дождусь, пока наша связь окрепнет, и уйду. К Совету. А пока – не стой над душой.
Семён потоптался на месте. Секунду, другую. Перебинтованные руки повисли вдоль тела, пальцы сжались и разжались. Хотелось сказать что-нибудь – что-нибудь правильное, весомое, что-нибудь, что сказал бы шеф. Но ничего не пришло, и он просто кивнул.
Тихо, самому себе. Принял.
Вышел из палаты. Закрыл дверь. Прислонился к ней спиной, чувствуя лопатками холодный пластик.
Коридор гудел лампами. Где-то далеко, в приёмном покое, звякнула каталка. Обычный дежурный шум.
Семён посмотрел на свои перебинтованные руки.
Якорь. Он теперь якорь для духа-хранителя, который собирается идти к какому-то Совету Старейшин, о котором он не слышал ни разу в жизни.
* * *
Семь метров.
Свет фар вырвал из метели человеческую фигуру, и детали проступили разом.
Руки опущены вдоль тела. Открытые, пустые. Без оружия, без артефактов, без синего свечения между ладонями.
И лицо.
Знакомое.
Узкое, с острыми скулами, с тонкими губами, сложенными в ту самую усмешку – холодную, цинично-тёплую, от которой хотелось одновременно ударить и пожать руку.
Серебряный.
Магистр Игнатий Серебряный собственной персоной. В кашемировом пальто. Пешком. Посреди метели. На обочине трассы М-7 в час ночи.
Рогов замер с вытянутой рукой. Я видел, как напряжение стекало с его плеч, уступая место чему-то среднему между облегчением и яростью. Он узнал своего командира, и пальцы, сжимавшие рукоять, разжались. Но не до конца. Менталист всегда оставлял себе запас реакции.
Боец за капотом опустил руку от кобуры. Тоже узнал. Вытянулся. Не по стойке «смирно», но близко.
Я опустил плечи. Выдохнул. Пар вырвался изо рта и тут же растворился в метели.
– Серебряный? – мой голос прозвучал ровно, хотя внутри всё ещё гулко стучал адреналин, закачанный в кровь минуту назад. – Какого чёрта вы тут делаете пешком?
Серебряный подошёл ближе. Стряхнул снег с плеча. Не торопясь, обстоятельно, как стряхивают крошки с салфетки после обеда. Поморщился, обнаружив, что кашемир промок насквозь.
– И вам доброй ночи, Илья Григорьевич, – произнёс он безупречно вежливым тоном, с лёгкой иронией на дне. – Решил выехать навстречу. Погода нелётная, связь легла час назад, ваша рация – молчит. Моя паранойя, знаете ли, подсказала, что вы непременно найдёте способ застрять. И что же? Паранойя, как обычно, оказалась права.
Он обвёл взглядом картину: бронированный внедорожник, зарывшийся по самый капот в сугроб, три фигуры по колено в снегу, метель, выворачивающая фары наизнанку.
– Кстати, – Серебряный поднял палец, – вторая машина с вашим Величко обогнала меня минут двадцать назад. Проскочила на полном ходу, даже не притормозила. Они уже на подъезде к Москве. Так что за пациента не волнуйтесь. А вот вы… – палец описал полукруг, указывая на наш сугроб, – решили, видимо, отдохнуть. Романтика зимней дороги, понимаю.
Я посмотрел на Рогова. Рогов посмотрел на меня. Одна и та же мысль: вторая машина обогнала нас, пока мы сидели в кювете. В такой пурге, в ревущей белой стене, где не видно собственных рук, – обошла и ушла вперёд, а мы даже не заметили. Связь легла, визуальный контакт потерян, и если бы Серебряный не вышел навстречу…
Впрочем, ладно. Величко в безопасности. Это главное.
– Где ваша машина? – спросил я.
– В полукилометре позади, – Серебряный махнул рукой в темноту за спиной. – Мой водитель благоразумно остался при ней. Он, видите ли, не разделяет моей привычки прогуливаться по ночным трассам в метель. Человек без воображения.
В полукилометре. Пешком. По колено в снегу. В кашемировом пальто. Потому что связь легла и паранойя подсказала.
Серебряный. Человек, который играл людьми, как пианист клавишами, который просчитывал варианты на десять ходов вперёд и никогда не делал ничего без причины. И этот человек протопал полкилометра через пургу, чтобы убедиться, что его «доброволец» не замёрз в кювете.
Я мог бы списать это на прагматизм. Серебряному нужен был я – живой, функционирующий, способный выполнить его «деликатное задание». Мёртвый лекарь в канаве его планам не соответствовал.
Но что-то подсказывало, что дело не только в прагматизме. А в том, как Серебряный посмотрел на заваленный снегом внедорожник, цепким взглядом проверяющим: все ли на месте, все ли живы. Профессиональная привычка человека, который давно научился считать своих.
Хотя, возможно, я себе льстил.
– Ну что, – сказал Серебряный, оглядев наш сугроб с выражением архитектора, которому показали самострой. – Будем стоять и любоваться?
Он снял дорогие, кожаные, подбитые мехом перчатки. Сунул в карман. Засучил рукава пальто, обнажив запястья, и встал рядом со мной, плечом к бамперу.
Я моргнул.
Один из самых влиятельных менталистов Империи. Человек, к которому на приём записываются за полгода, чьё имя произносят шёпотом в коридорах Канцелярии. Стоял по колено в снегу, упирался ладонями в бампер бронированного внедорожника и готовился толкать.
– Серебряный, – сказал я, – вы серьёзно?
– Абсолютно, – ответил он, не поворачивая головы. – Лебёдки нет. Трос – во второй машине, которая, благодаря вашей бдительности, уехала без вас. Мой водитель в полукилометре, а вызывать эвакуатор в такую погоду – ждать до утра. У меня, знаете ли, тоже есть руки. Не только голова. Хотя руками пользуюсь значительно реже.
Рогов занял позицию у заднего крыла. Боец – у другого. Серебряный – рядом со мной, у бампера. Четверо мужчин, по колено в снегу, в кромешной тьме, в вое ветра, который рвал одежду и швырял в лицо горсти ледяной крупы.
Сюрреализм. Чистой воды сюрреализм.
– Рогов, заводи! – крикнул я.
Рогов нырнул в салон. Мотор провернулся, кашлянул и загудел. Колёса завертелись.
– На три! Раз! Два! Три!
Я навалился. Серебряный навалился рядом, и я услышал, как он сквозь стиснутые зубы произнёс нечто, не предназначенное для протоколов. Грязное, солдатское, трёхэтажное. Магистр Серебряный ругался матом, толкая машину из сугроба, и в этом было столько абсурдной, земной, человеческой правды, что я невольно хмыкнул.









