355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Лукьяненко » Охота на дракона (сборник) » Текст книги (страница 8)
Охота на дракона (сборник)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:15

Текст книги "Охота на дракона (сборник)"


Автор книги: Сергей Лукьяненко


Соавторы: Степан Вартанов,Александр Силецкий,Николай Романецкий,Владимир Щербаков,Таисия Пьянкова,Евгений Дрозд,Евгений Ленский,Владимир Трапезников,Владимир Чорт,Александр Копти
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Вова с порога проворно нырнул в закуток лаборатории, вытащил оттуда громоздкий ящик на колесах и установил его посредине комнаты. К ящику придвинули стул, на стул усадили Славу. Вова надел на правую Славину руку приборчик, похожий на металлическую рукавицу, и сказал:

– Начинаю. Возбуждай в себе любые эмоции, все сгодится. Можешь разговаривать, ругаться даже объясняться Вале в любви.

– Если буду объясняться – обойдусь без помощи ваших усилителей, – отпарировал Слава. – А почему вы не надеваете мне на голову шлема, не опутываете мой череп индикаторами, датчиками и проводами? Только у Свифта лапутяне высчитывали все данные человека по объему его большого пальца. Зато лапутяне вечно врали в своих вычислениях.

– Мы не соврем, – успокоил его Вова. – А шлемы на голову уже использовали фантасты и киношники. Мы серьезные ученые, нам фантастика не годится. Воздействуем на мозг через руку, это удобней.

И Слава, и Валя ожидали чего-то необычайного, но несколько минут прошли в тишине и молчании. Затем необычайное свершилось. Ящик вдруг затрясся, из его недр вырвались хрип и стук. Вова с воплем отчаяния метнулся к стене и нажал какую-то кнопку. Трое изобретателей склонились над ящиком. Он уже не хрипел и не дрожал, а только слегка дымился. Слава напомнил о себе:

– Эдиссоны, что случилось?

– Да подожди ты! – невежливо отозвался Шура. – Не до тебя, не видишь, что ли?

– Хоть снимите с меня эту железную рукавицу, – попросил Слава.

– Сам снимай. Теперь она ни к чему.

Слава с усилием стащил с руки приборчик и подошел к замершему ящику. Валя тоже приблизилась к экспериментаторам, но держалась осторожно, как если бы недавно хрипевшая и дергавшаяся машина грозила опасностью. Шура с негодованием воскликнул:

– Что я говорил! Жуткая скрытая отрицательность. Только немного усилили эмоции – бах! – все предохранители перегорели. Сколько тайного зла в человеке, а казался таким хорошим.

Вова уныло возразил:

– Обратное тоже верно. Если у подлинно хорошего человека крупно усилить его мелкую отрицательность, то появится острая дисгармония и динамо-магнитный эффект будет таким же разрушительным.

Оба начали спорить, что же все-таки преобладало в Славе – скрытая отрицательность или явная положительность. Семен сурово оборвал спор:

– О пустяках болтаете! Самое главное теперь – восстановить аппарат. А для этого: отчет начальству о неудаче испытания, просьба о деталях и материалах, – месяц, не меньше. – Он повернулся к Славе: – Извини, друг, но опыт завершить не можем. Кто виноват – твоя психология или недоработка нашей схемы – разберемся потом. Наведайся недельки через две – три.

Слава взял Валю под руку. В ближайшем кафе они вдоволь наговорились о неудавшемся эксперименте. Происшествие стало рисоваться в иных красках, чем казалось поначалу в лаборатории. Валя заливисто хохотала, вспоминая жуткий хрип, вдруг исторгнувшийся из недр аппарата: будто человека душили. Но ей по-прежнему казалось, что Слава поступил, как герой, добровольно ставший объектом опасного опыта, – хорошо еще, что его не довели до конца, ведь и Слава мог затрястись и захрипеть, как тот аппарат. И Слава гордился своим смелым решением идти в подопытные кролики, радуясь одновременно, что эксперимент прервался в какой-то, видимо, опасный момент.

Он и отдаленно не мог представить себе, во что завтра выльется эта удача.

3

После уроков созвали очередной педсовет. Вначале шло обсуждение неполадок с расписанием, немного подискутировали по поводу эффективности мер по борьбе с курением. Затем Николай Петрович взял слово для важного сообщения.

– Я вчера был в районе, – сказал он, потирая пальцами нос – Должен вам сказать, что в этом учебном году большинство школ района будет работать без отстающих. У нас тоже дело обстоит неплохо, и в целом ученики с программой справляются. За некоторыми, однако, исключениями.

Все повернулись в сторону Славы.

– Да-да, – подтвердил Николай Петрович, – вы правильно поняли. Школа у нас маленькая, классы небольшие. Казалось бы, возможность для успехов есть. А вот на же тебе – в первой четверти в седьмом классе по русскому языку намечается одиннадцать двоек, в девятом по истории восемь, в десятом – девять!

– Какой ужас! – ахнула Марья Сергеевна, преподаватель домоводства. – Не может быть!

– Да нет, может, – подхватила Ирина Павловна, завуч по внешкольной работе. – Но не должно!

Ирину Павловну ребята прозвали Ира-лошадь, имея в виду ее внешность и голос. Слава с удовольствием повторил про себя эту кличку и улыбнулся. Улыбку заметил Николай Петрович.

– Станислав Петрович, – сказал он мягко, – я бы на вашем месте не улыбался. Да-да, товарищи, я далек от мысли, что наш новый коллега не компетентен. Однако, знание кое-каких тонкостей педагогического процесса, к сожалению дает только долгая практика, а ее нет.

Слава вспыхнул. Он был хорошего мнения о своих уроках.

– Я не прошу скидок. Но липовых троек ставить не буду.

– Значит, по-вашему, – обернулся к нему учитель математики, пожилой, седой, с солидным брюшком и очень уважаемый Семен Семенович, – значит, по-вашему, если в классе нет двоек, то учитель очковтиратель? У меня, к примеру, двойка – редкость. Значит, я намеренно и незаслуженно завышаю оценки? – Семен Семенович славился своей методичностью. – Стало быть, я – очковтиратель?

– Смотря с какими требованиями подходить к ученикам, оценкам…

– Да или нет?

Слава взорвался.

– Да, да! Уверен, что вы иногда завышаете оценки.

Семен Семенович встал, принял стойку “смирно”. Пиджак был застегнут на все пуговицы.

– Я двадцать один год преподаю в школе. Двадцать один год учу детей не только правилам математики. Я учу их взгляду на жизнь, правде, да, да, правде! И большинство моих учеников идет по жизни прямыми, а не ломаными линиями. И вот… Извините, Николай Петрович, я допускаю, что наш молодой коллега погорячился, но все же прошу разрешения выйти, передохнуть от этого тягостного для меня разговора.

Как только за ним закрылась дверь, педсовет взорвался.

– Позор! – кричала химик Аделаида Ивановна. – Оскорбить старого заслуженного человека! И кто? Мальчишка! Вы не годитесь в учителя!

– Вы, конечно, годитесь, – с горечью сказал Слава. – Недаром ученики говорят: “Химичка Ада – другой не надо!” Знаете почему?

Аделаида Ивановна, крупная, очень красивая женщина лет тридцати пяти, хотела еще что-то сказать, но Слава закричал, уже не сдерживаясь:

– А потому, что вашу химию никто не знает и не учит. Тройка все равно будет. Они так и говорят: – Мы из всей химии одну косметику знаем – по Аде!

Большие глаза Аделаиды Ивановны наполнились слезами. Всхлипнув, она кинулась к дверям.

На минуту установилась тягостная тишина. Ее прервал Николай Петрович.

– Нехорошо! – сказал он. – Очень нехорошо. Независимо от того, что наш молодой товарищ неправ, он еще груб и невоспитан. Никакие скидки на молодость!.. Я полагаю, вы не преминете извиниться перед обоими уважаемыми педагогами? Категорически, так сказать, на этом настаиваю. И еще одно, Станислав Петрович. Ни вам, ни мне, ни педсовету не дано права решать, что ученику надо знать, а что не надо. И если в его образовании появится дыра, это будет ваша вина.

– Липовые тройки ставить, чтобы искупить свою вину?

Николай Петрович долго смотрел на разозленного Славу.

– Педсовет закрывается, товарищи. Станислав Петрович, вы успокойтесь, а через полчасика попрошу ко мне. Разговор у нас будет неприятный, но откровенный. Без полной откровенности нам больше нельзя, надеюсь, вы это понимаете.

Полчаса, данные ему директором, Слава провел в школьном садике, выкурив за это время три сигареты. Мысль, что в поставленной двойке виноват учитель, отдавала демагогией. Но что оскорбил он Семена Семеновича и Аделаиду грубо и, пожалуй, незаслуженно, было несомненно. И все эти полчаса Слава то ругал себя, то ожесточенно защищался, то опять раскаивался.

– Извинюсь, конечно, – решил он наконец, – но с двойками буду принципиален до конца! – И с этим похвальным намерением он вошел к директору.

Николай Петрович спокойно и сухо пригласил его сесть. И уже с первых его слов Славе вдруг стало так грустно и обидно, что впору расплакаться.

– Вы понимаете, – сказал директор, – что уволить вас я не могу, поскольку вы молодой специалист. Кроме того, я сторонник скорее терапии, нежели хирургии. Но ко мне уже приходили, – он замялся, словно подбирая слово, – ваши коллеги. Вы, так сказать, вызывающе, да-да, вызывающе противопоставили себя коллективу. Вам будет очень трудно…

Законодательство о труде Слава знал плохо, но его потрясло, что его ХОТЯТ уволить!

– А между тем, у вас стало что-то получаться, – продолжал директор так же спокойно и размеренно, только чаще потирая пальцем переносицу, – и мне вы казались более зрелым, что ли…

– Я не хотел никого оскорбить.

– Верю. Но оскорбили не только двух педагогов, оскорбили весь педагогический коллектив. Обвинение в липовых оценках – обвинение всем.

– Но я… – начал Слава, и вдруг словно перехватило горло. Перед глазами замелькали пятна, кабинет директора перекосился и закружился. Слава вскочил, вскрикнул, машинально поискал опору и мягко осел на стул, ухватившись рукой за спинку.

– Что с вами? – ужаснулся Николай Петрович. – Вам плохо?

– Да нет, ничего, – мысленно проговорил Слава и вдруг услышал?.. подумал?.. собственный голос:

– Прощения просим, благодетель!

– Как? – изумился директор. Он уже обегал свой стол для оказания помощи сползающему со стула Славе. – Вы нездоровы?

– Во прахе, у ног ваших унижаясь… Все претерплю заслуженно!

Не веря своим ушам, Николай Петрович потянулся пальцем к носу, дабы как всегда потереть его, да так и замер.

– Вы издеваетесь, Станислав Петрович! Не понимаю, как можно?! Я бы попросил… – Последние слова вышли несколько повышенными по тону.

– Грозен, ох, грозен, как Яков Лукич, мир его праху, туда ему и дорога! – промелькнуло в голове Славы. Одновременно же он подумал: – Какой Яков Лукич, что я несу? – А вслух прокричал со слезой в голосе: – Видя, что прогневал, единственно о прощении ходатайствую. На доброту вашу смиренно уповая…

– Конечно, конечно, – лепетал вконец растерявшийся Николай Петрович. – С кем не бывает, я понимаю… мы понимаем…

– Слушает, старый хрыч, слушает, ножками-то не топает, в глазах-то растерянность, – мелькнуло у Славы в голове. – Что же это? Что это я говорю, что я думаю? Как это я думаю?

В голове параллельно крутились два несмешанных потока мысли. Один Слава хорошо знал, это были его кровные мысли, второй, владеющий его языком, был чужой и в то же время тоже свой, кровный. В нелепой, уродливой, абсурдно-архаичной форме он делал именно то, что собирался делать сам Слава – просить прощения.

– Смею надеяться, – лепетал язык, – уповать, так сказать, на заступничество, покровительство ваше!..

– Идите, отдыхайте, все будет хорошо, не беспокойтесь… – бормотал директор и ласково подталкивал Славу к двери. Напоследок он убежденно сказал: – Выспитесь, это вам всего нужней. Такое волнение, я понимаю… Все наладится, все наладится.

Слава выбрался на крыльцо.

– Облапошили старика! – ликовало в нем. – А рожа-то, рожа-то у него была, прости господи! Учись, щенок, пока я жив! Что же это? Как же это я? – с отчаянием пробилась другая мысль И тут же он бешено заорал на себя: – Подашь свой поганый голос, задушу!

И хоть он решительно не понимал, как можно задушить голос в мозгу, угроза подействовала. Непонятный двойник исчез. Кое-как Слава доплелся до станции и уселся в электричку. В полупустом вагоне его хватил страх. Перед глазами стояло лицо директора у двери, оно сильней любых слов говорило, что с ним, со Славой, произошла беда. Он, видимо, внезапно сошел с ума. Только это естественно объясняет такой разговор с добрейшим Николаем Петровичем. Слава много читал о сумасшествиях и ярко живописал свое будущее. Вылечиться, конечно, можно, но сколько на это потребуется времени? Месяцы, годы? Не осужден ли он всю молодость провести в психбольнице?

Идти с такими мыслями домой не хотелось. Идти не хотелось никуда. На помощь пришел общепит. Он весьма удачно расположил пивной бар в ста шагах от вокзала. Здесь, в толпе объединенных общих занятием и разъединенных алкоголем людей, Слава постепенно пришел в себя, а после второй кружки пива даже ощутил интерес к жизни, выразившийся в желании выпить третью. А после третьей Слава сказал себе:

– Напьюсь! Приму испытанное лекарство ото всех скорбей. Его же и монахи приемлют! – И когда стены пивной закружились, как несколько времени назад в кабинете директора, он только намертво вцепился пальцами в стойку. Не успело вращение остановиться, ему захотелось петь.

– Однова живем! – пророкотало в нем явственно чужим и столь же явственно другим чужим голосом, совсем не похожим на тот тонкий отвратительный чужой голосок, каким просилось прощение у Николая Петровича. И раскрыв рот, Слава заревел непотребным басом со взвизгивающими козлиными верхами: – Рцем от всея души, и от всея помышления нашего – услыши и помилуй!

В баре вмиг настала тишина. Галдящая публика разных стадий опьянения повернулась к Славе. Здесь, случалось, пели и не такими голосами, но содержание пения было в новинку.

– Еще молимся о блаженных и приснопамятных строителях святого храма сего, о присноблаженных епископах и всех отцах – и братиях! – выводил Слава.

– Во дает! – восхитился сосед, здоровенный мужик, цвет лица которого наводил на мысль о регулярном посещении этого места. Он одобрительно толкнул Славу в бок и сказал:

– Хорошо, парень, но надо потише!

От толчка у Славы перехватило дыхание и мелькнуло в мозгу:

– Да что же Это? Сейчас же в милицию сдадут.

Но вместо того, чтобы уйти или замолчать, он мощно возгласил соседу:

– Отыди!

– Как это “отыди”? – изумился тот. – Не дома, орать-то!

– Сие сугубая ектинья есть! А то и в морду можно!

– В морду? – переспросил сосед, медленно лиловея.

Тело Славы само развернулось, рука треснула соседа по уху. Сосед замахнулся для ответа. Его схватили. Схватили и Славу. Он с ужасом выдрался из схвативших его рук и с ужасом же слышал, как гремел:

– Не агарян, филистимлян и иноверных языцев одоления даруй!

Однако одоление было даровано агарянам и филистимлянам. Мнения разделились. Агаряне требовали милицию, филистимляне предлагали дать по шее. Победили филистимляне. От мощного пинка Слава пересек площадь, влетел в сквер и упал на скамейку.

– Позор, позор! – кричал на себя Слава своим голосом. – Позор, пропади, подлый!

И бас, бормочущий о “псах лютых смердящих, иже не ведают, что творят”, вдруг замолчал и пропал, как и тот, первый чужой голос. И до самого дома Слава оставался один.

4

Реминисценция I

Самый раз было поразмыслить спокойно. Слава лежал на диване и усердно пытался разобраться в самом себе. Болезнь стала несомненной, но характер ее оставался загадочным. На обычную, так сказать, нормальную шизофрению, она походила мало. Слава, хоть и не психиатр, видел в себе странности, недопустимые в естественном умопомешательстве. Что у шизофреников сознание раздваивается, известно каждому. Больной, с одной стороны, обычный Петров или Дьяков, или, скажем, Перепустенко, а с другой стороны – Александр Македонский, Наполеон, или даже великий футболист Блохин – и обе его стороны схватываются в жестоком противоборстве. Разве не таким живописали этот вид шизофрении великие писатели – два Вильсона у Эдгара По, Джекил и Хайд у Стивенсона, Дориан Грей и его зловещий портрет у Уайльда? Раздвоение личности только раздвоение! А у него не раздвоение, а растроение! Во-первых, он сам, Станислав Соловьев, добрый, умный и прочее – в общем, вполне положительный и даже не акселерат. Справа от себя – и то же он сам – какой-то старорежимный подонок, трус, ничтожество. А слева – еще хуже – пьяный поп, либо выгнанный из монастыря монах – и тоже он сам. Черт возьми, а где сейчас монастыри? Трое в одном – чрезмерно даже для безумца! Тут что-то другое, что-то пострашней вульгарной шизофрении. Пилюлями и электрошоком от такой хвори не избавиться, надо прежде понять ее…

Слава вспомнил, что отвратительные голоса, так неожиданно родившиеся в его сознании и вырвавшиеся наружу мольбами у директора и пьяным ором в забегаловке, сразу замолкали, когда он властно приказывал им заткнуться. Как это происходит? Он тогда напрягался всем телом, концентрировался всей волей – и кричал на себя. И немедленно чужеголосые пропадали. Не попробовать ли обратным приемом вызвать к жизни поганцев и по-хорошему, наедине, втроем, побеседовать?

Слава расслабил мускулы, зевнул и вяло промямлил:

– Ладно, разрешаю. Возникайте.

И тотчас же в нем загрохотал трубный бас. И хотя он раздавался только в сознании, Слава болезненно поморщился, так стало нехорошо ушам.

– Барыня, барыня, подайте христа ради нищему, убогому, сирому, холодному! Детишек на прокормление, сироток ради!.. Увечный на полях бранных, за царя, за отечество пострадавший…

А в ответ прозвучало другой голос – тоненький, маслянистый, умильный, тот самый, каким Слава испрашивал прощения у Николая Петровича:

– Не смей, Марфа! Не смей! Никакой то не герой отечества, а наш расстрига дьякон Иван Коровин. Вот до чего довел себя питием да буянством. Ни рожи, ни тела. А борода – грязи больше, чем волос! Деток небывших себе примысливает, в военные страдальцы причислился. Спрячь свой грош, Марфа!

– Ферапонт Иваныч, узнаю тебя, нечестивца! – прогремел бас. – Конец тебе вскорости лютый, а как душу к вечному мытарству готовишь?

– Да уж не по-твоему, Иван Коровин, – ответил язвительный голосок. – Руки не протягиваю. У нас своя доля, не жалуюсь.

– Руки не протягиваешь, верно. Да зато блудливой своей пятерней в хозяйский кошель по ночам… Все о тебе знаю! И как прилюдно и всенародно зад Якову Лукичу лижешь, и как потом втихарька… Вот встану на больные ноги да пойду, да всем о тебе оглашу!

– Не встанешь, Иван, не пойдешь. Вот кликну городового – и дальше караулки не добредешь. И быть тебе биту, а не выслушану. Так-то.

– Изыди, проклятый! Сказал бо господь наш: изблюю из уст своих! Не засти светлого неба!

Слава слушал, не вмешиваясь – и его все больше одолевало смятение. Это не были голоса со стороны, это все были его голоса, он и вправду стал един в трех лицах. На диване лежал славный парень Станислав Соловьев, вполне положительный товарищ, и одновременно он же в образе Ферапонта Ивановича, старшего приказчика купца первой гильдии Самсонова Якова Лукича, злорадно издевался над самим же собой – недавно вышибленным из собора дьяконом Иваном Коровиным. И происходило это почти сто лет назад в хорошо ему знакомом родном уездном городке, тесно заполненном одним собором, тремя церквами, шестью трактирами, тридцатью тремя городовыми, восемнадцатью пожарными и двумя тысячами иного населения, раскиданного примерно в четырехстах одно– и двухэтажных домах на двадцати двух улочках и тупичках. И спор его образов происходил на пыльной травянистой улице у дверей самой захудалой из трех городских церквей. И он, Соловьев, лежащий на диване; отчетливо видел двух ДРУГИХ СЕБЯ – невысокого, толстенького, ехидного трезвенника Ферапонта Иваныча и огромного, лохматого, вечно пьяного Ивана Коровина. И сам он, редкобородый, глумился над собой, звероволосатым:

– Изыди! Небо ему не засти! Хоть и не велеречив, но громогласен. А еще недавно тебя самого это самое: изыди!

И Слава вспомнил – и событие, о каком напоминал Ферапонт, и все, что было перед тем событием и что было после него, чего он, Ферапонт пока не знал, но что хорошо знал Слава Соловьев, ибо оно происходило с ним, Славой-Иваном, задолго до того, как он стал просто Славой.

Нет, не удалась жизнь, мне, хорошему человеку Ване Коровину, – горестно думал Слава. – Какой великолепный бас даровал мне господь! Как пелось на клиросе! Слава вспоминал, как дрожали языки свечей в соборе от мощи голоса. А когда на словах “Господу нашему Иисусу Христу миром помолимся!” голос переходил в рычание, даже полицмейстер жмурился и шептал: “Хорош, шельма”, сотворяя крестное знамение, ибо ругаться в храме – грех. И были тогда у него, у Ивана, жена, маленький домик, коровенка, пара свинок да птица… Только детьми не благословил господь. На бога, а более того на божью матерь, уповая, он, Иван Коровин, частенько поколачивал неродиху-жену, чтобы истовей заботилась о женском своем естестве, а поколотив – шел в кабак и пил там одну за другой, пока не начинало из него бормотаться вслух:

– Не сподобил, господь, не сподобил… Сказано бо в писании: “Бесплодная смоковница!”

Потом он плакал, выпивал еще и следом за тем давал в морду любому близ сидящему. В конце концов его били и выкидывали во двор.

Хотя сие пьянство и недостойно было сана, однако голоса ради Ивана терпели и увещевали всякожды, и эпитимью накладывали суровую.

И услышал его Господь, и родила Гликерья на пасху сына. Счастливый соборный дьякон вознес богу горячую благодарность, а по слабости плоти, отдал дань диаволу, напоив, а затем и разгромив весь кабак. С того пошло – уже не от горести, а от счастья. Пил я, вспоминал Слава, все чаще, соборный октоих потерял, а книга была древняя, по преданию, святыми отцами писанная. И наконец вовсе впал в грех, возгласив однажды не “аминь”, а “выпьем”. Ох, что было, что было! День-то был какой – соборный праздник! У площади перед собором ни проехать, ни пройти. Сердобольные купцы щедро сыпали медь в подставленные грязные, корявые ладони, мятые картузы, рваные тряпки. Блестевшие шитьем парадных мундиров чиновники, мастеровые, мужики – весь город собрался на широкой площади перед собором Крестовоздвижения и оделял собравшихся много против обычного нищих. Те вопили, показывали раны, изувеченные конечности, и детей, завернутых в мешковину. Визг, крики, ругань и благодарности…

И вдруг благолепие праздника прервал строгий глас, донесшийся из приотворенных дверей собора:

– Изыди! Изыди бо отвержен от таинства служения есть!

Двери собора распахнулись и на паперти показался здоровенный детина в изорванной и до невероятности грязной рясе – таким он, Иван Коровин, предстал в тот скорбный для него день народу. Его тащили за руки два ражих служки, а он молча упирался. Из собора же доносилось:

– Сказал бо Господь наш: изблюю из уст своих!..

И кто-то из нищих вслух пожалел:

– Иван-то опять пьян! Вне всякого подобия нализался. А какой дьякон был!

– Все прах и тлен, – подтвердил другой. – Он же вознесет, он же опустит. Аминь!

Сколько времени утекло с момента позорного изгнания из храма до встречи у захудалой церквушки с язвительным Ферапонтом Ивановичем? Неделя? Месяц? Год? Этого Слава не знал. Зато он знал о себе, Иване Коровине то, чего ни тот он, прошлый Иван, ни язвитель его, ловкач и прохиндей, ни знать не знали, ни догадываться не могли. В тот вечер нехорошего их разговора Иван, воротясь, крепенько поучит жену, а она, не снеся, утречком, до его пьяного просыпа, уйдет с сыночком на руках из дома и пропадет навеки его Гликерья, самый дорогой и всетерпимый его человек, – то ли христарадничать по великой Руси, то ли, потеряв сыночка – бог дал, бог взял, – сама уберется туда, где несть ни печали, ни воздыхания. И ему, громогласному и непутевому Ивану, уже срок подходит в скорой скорости ухнуть в хмельном обалдении с откоса в реку и впервые за много дней воистину досыта напиться – по горло, по полную смерть.

И так как Славе было об Иване куда больше известно, чем знал о себе сам Иван и его недруг Ферапонт, то ему наскучила их перебранка. И он – мысленно, впрочем, – зычно рявкнул на обоих:

– Кончай ругню. Расходись по домам!

Иван смолчал, стал тяжело подниматься, а Ферапонт не удержался:

– Что это вы, молодой человек, расшумелись? Живете в советское время, а рявкаете по-старорежимному? Несоответственно.

Слава искренне удивился:

– Откуда вы знаете, что я советский человек? Ведь вы умерли еще в прошлом столетии. Да и к тому же, сама ваша смерть…

Ферапонт Иваныч не был обделен природным умом.

– А как мне не знать, когда мы – одно? Вам, молодой человек, кажется, что я незаконно вошел, так сказать, в ваше естественное состояние. А ведь и вы в меня вошли нежданно-негаданно, но явственно и ощутимо. Как же мне вас не знать, коли вы – это я, хотя, между прочим, в ином летоизмерении. Да и обычаи ваши, и язык в смысле благолепия речи… Но судить не буду, не удостоился таких прав. Ибо сказано: не суди да не осужден будешь. Удивляться – другое дело.

Слава внезапно рассвирепел:

– Вали в берлогу, вот тебе благолепие речи! А я погляжу, как ты пропадешь.

Ферапонт не пропал, но, подхватив Марфу под руку, с благородством удалился. Жена, похоже, не слышала их разговора, Слава ей не являлся, хотя изгнанного дьякона Ивана она видела и даже пыталась сказать бедняге пару сострадательных слов.

Слава шагал по улице Ферапонтом и, по-прежнему валяясь на диване, размышлял о себе, Ферапонте, шагающем по заросшей травой улочке. Слава знал о себе-Ферапонте все. Сейчас он придет в свою квартирку, в захудалом Заовражье, выпьет малость по случаю праздника, семью перед собой посадит и начнет ругать хозяина, да так, что Марфа пойдет иконы завешивать. “Раз в неделю для отпущения души!” – именует он сам ругательную вечерню по хозяину. Ибо всю неделю надо в холуях ходить и речи вести елейно-холуйские. Как лиса всюду вертеться, все вынюхивать, все хозяину нести. Грозен он, ох, грозен Яков Лукич, купец первой гильдии, кожевенник и владетель извоза Самсонов-Второй! Недаром губернатор зовет его дружески Кабаном, а родная жена, тоже лихая бабища, Придурком-самодурком, а уж как приказчики и кучера честят – не при Ферапонте, ясно, – того не всегда и вслух выговоришь.

И Слава знал, а Ферапонт Иваныч еще не знал, что именно в эту праздничную ночь, перед рассветом, еще поздние петухи не кричали, примчится на бричке в Заовражье дворник от Самсонова и вытребует Ферапонта к хозяину. А в доме Самсонова сам Яков Лукич признается старшему приказчику, что вконец растерялся, просто не знает, как быть – ровно час назад убил человека, да нехорошо убил, при свидетелях, – трое их было, двое убежали и крик подняли на всю улицу, а третий, голубчик, лежит, юшкой исходит.

– Да не хотел я его кончать! – чуть не рыдал расстроенный Яков Лукич. – Бог свят, и мысли такой не было. Сказал им с приличностью посторониться, они дерзостно ответили. Ну, я не стерпел, одному нос расквасил, другому скулу своротил, а этому не повезло, – хряпнул его вне нужной меры и восприятия. Как мыслишь, Ферапонт? Сойдет?

– Это смотря по усердию, Яков Лукич, – дипломатично оценил обстановку Ферапонт Иванович. – Так сказать, по званию. Чтобы тысячью – другой обошлось – большое сомнение. И главное – не мешкотно надо, пока свидетели не обнесли. Прокурор, в смысле, судья, пристав… Кто еще?

– Ферапонт, выручи! – взмолился Яков Лукич. – Денег не жалко, только бы вывернуться! Верю тебе – на, бери – и мигом! Так, мол, и так, просьба от хозяина, с хорошим подкреплением просьба, а после еще будет. Одна нога здесь, другая там, ясно!

Ферапонт Иванович деньги взял, но обе ноги оставил здесь. Битых три часа стоял он неподалеку от конторы и терпеливо ждал. И дождался. Сам полицмейстер приехал брать буйного купца. Самсонов все же вывернулся, хотя не сразу. А Ферапонт, объявив: “Не хочу больше служить у Придурка-Самодура, убийцы. Грех это!”, открыл собственную небольшую торговлю – отступные за убийство легли фундаментом. Но этого еще не знал сам Ферапонт. И, естественно, не знал он, что проклятие Ивана Коровина – предсказавшего вскорости лютый конец – пророческое. А Слава, лежа на диване, видел, как жутко погибло его “второе я” – притиснуло волной баржу с товарами к пристани, а с палубы упал Ферапонт Иванович и прижало его железным бортом к балкам пристани. И жутко вопил он, предавая льстивую и нечистую душу свою всевидящему господу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю