Текст книги "Фантастика 2000"
Автор книги: Сергей Лукьяненко
Соавторы: Кир Булычев,Святослав Логинов,Александр Громов,Александр Золотько,Юлий Буркин,Андрей Синицын,Эдуард Геворкян,Дмитрий Байкалов,Сергей Синякин,Сергей Переслегин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
Юные десантники стали разряжать бомбу. В живых остался только парень, который отлучился в сортир.
К счастью, маму оправдали. И тут папа прислал нам вызов в Москву.
Наверное, это было летом.
Меня надо было лечить, а жизнь в Чистополе стала скудной и трудной.
Господи, думаю я теперь – маме было тридцать пять лет.
Двое детишек на руках, один серьезно болен, другая совсем малыш. Работа с утра до вечера…
И к осени 1942 года мы вернулись в Москву.
Пожалуй, одними из первых эвакуированных. В то время вернуться в Москву было очень трудно.
К осени я настолько оправился, что смог пойти в школу.
К осени же я научился читать. Весьма поздно. Я все делаю с опозданием.
Первые книги, которые я прочел, заключали в себе фантастический элемент. Это я сегодня знаю, что они фантастические.
Тогда и не подозревал. «Доктор Айболит» – фантастический триллер, «Домино» Сеттона-Томпсона – фэнтези из жизни животных. А потом мама принесла «Приключения Карика и Вали».
Наверняка между ними мне всучали книжки, которые полезно читать, но я о них ничего не запомнил.
Мы вернулись в свою квартиру на Сивцевом Вражке. Ее папа получил в тридцать девятом году, квартира была трехкомнатной, на бельэтаже, а когда папа развелся с мамой, он оставил нам квартиру, при условии, что в одну из комнат вселится его сотрудник дядя Саша Соколов. Так наша квартира стала полукоммунальной. Но не настоящей коммуналкой, потому что дядя Саша был нашим другом.
В сентябре 1942 года, восьми лет от роду я пошел в первый класс 59-й средней школы в Староконюшенном переулке. Мы все в классе были переростками – зиму сорок первого пропустили. Школа была великолепная, бывшая Медведниковская гимназия, в ней еще доживали свой век настоящие старые учителя, там был физкультурный зал во весь последний этаж, актовый зал с потолком в небесах и такая же громадная библиотека, где хранилась энциклопедия Брокгауза и Ефрона. В историческом кабинете стоял макет дворца Алексея Михайловича в Коломенском – два на два метра; физическая аудитория была сделана, как в университете, амфитеатром…
Недавно я побывал в школе на ее 95-й годовщине.
Никто не мог мне сказать, кому мешал макет дворца и почему его выкинули, почему стены закалякали бездарными фресками из коммунистического будущего и кому мешал чудесный пришкольный сад, который выкорчевали, закатали асфальтом, чтобы ни одна травка не пролезла, и превратили в автостоянку.
А мы учили биологию и ботанику в том саду…
Я плохо помню зимы – в памяти остались летние каникулы.
Именно тогда и случались события, приключения и встречи.
Может быть, так происходило потому, что я был средним и ленивым учеником, и моя жизнь начиналась, когда я приходил из школы.
Особой склонности к писательской деятельности я не проявлял, хотя журналистикой весьма интересовался, в четырнадцать лет начал издавать журнал и в школе числился на постоянной должности редактора стенгазеты.
Мой следующий шаг к фантастике я сделал вскоре после войны. Мы жили тогда на даче в Соколовке, по Ярославской дороге.
Дача была большая, старая, серая, скрипучая.
Половина принадлежала маминому третьему мужу, Льву Михайловичу Антонову, бывшему начальнику бронетанковых сил Сибири, затем торгпреду в Италии, а потом – сидельцу. К тому времени, когда вальяжный и надутый Лев Михайлович появился в нашем доме, он работал начальником цеха на шинном заводе.
У него была дача в Соколовке. Участок был большой и пустой.
Почти напротив дачи начинался лес, дорожка на культбазу, где был двойной пруд, темный, лесной, неглубокий, но купаться мы ходили дальше. В Сирково на карьеры. Они всегда горели – дымок вырывался из-под черных щупальцев сгоревшей травы. Там были славные карьеры для купания, а потом дорога через бесконечное поле на Воронец и даже на Щелково, где оказался книжный магазин, в котором продавались книги, вызывавшие во мне физиологический трепет. Книги, к счастью, были дешевые, и мама давала мне на них денег. Я купил роман Жоржи Амаду и наслаждался им как предметом: переплетом, страницами – это была мальчиковая сексуальность.
На даче было много веселых приключений.
Мама нашла няню, Павлу Афанасьевну, вдову какого-то киномагната, репрессированного и покойного. Это была невероятно ленивая и нечистоплотная женщина. Как мы с Наташкой не померли с голоду, один черт знает. Мама удивлялась, почему мы худеем, на что Павла Афанасьевна, худая и маленькая, утверждала, что на нас действует свежий воздух.
На самом деле все пожирала ее дочка Тамарка с сыном. Дочка, как говорили, только что вернулась из лагеря и отдыхала на нашей даче.
Они не только все ели, но и уничтожали плоды маминых отважных начинаний.
В первое лето мама развела клубнику, и на следующий год шесть длинных грядок, на которых мама заставляла и нас трудиться, дали великолепный урожай.
С раннего утра Тамарка с Павлой Афанасьевной забирались на грядки и набирали корзины на рынок. Тамарка уходила, а Павла Афанасьевна доказывала нам с Наташкой, что доносить родителям на бедных друзей позорно. Мы ей верили.
От Тамарки, высокой и худой, плохо пахло, ее ребеночек лет шести все время ныл и плакал, так что все, кто проходил мимо, затыкали ему рот едой. Он непрестанно жевал. Или рыдал. Или визжал.
Мама не могла понять, почему клубника не уродилась, мы ее жалели. Павла Афанасьевна жаловалась, какие мы с Наташкой прожорливые.
Зато именно в то лето я увидел настоящего писателя и влюбился в процесс писательской работы.
Писатель жил на соседней даче, я дружил с его сыном. Писателя звали Николай Панов. Он написал книгу «Боцман с „Тумана“» о Северном флоте, где он был во время войны. Сын писателя под страшным секретом принес мне плоды папиной сомнительной молодости. Оказывается, писатель Панов в двадцатые годы был левым поэтом Диром Туманным и даже входил в какие-то объединения, но для меня самое главное заключалось в выпусках – тонкие выпуски (потом я увидел такие же – шагиняновского «Месс-Менд») романа приключении с продолжением.
Это было чудо!
Выпуски назывались «Дети Желтого дракона», и речь в них шла о невероятных приключениях на фоне борьбы китайских триад. Совершенно не помню содержания повести Дира Туманного, но когда сам Панов шел с нами, мальчишками, гулять в лес, он был очень обыкновенным, мирным и даже скучноватым человеком, забывшим о детях Желтого дракона. Иногда он останавливался, присаживался на пень, доставал записную книжку и заносил в нее мысли. Сын Панова спокойно уходил вперед, совершенно не понимая того, что Бог дал ему в папы настоящего писателя, а он относится к нему, как к обыкновенному человеку.
Я до сих пор не отказываюсь от мечты завести записную книжку.
Определенная мистика ситуации заключалась в том, что Дир Туманный в 1925 году опубликовал самый настоящий фантастический роман «Всадники ветра» – о межпланетном путешествии.
То есть я гулял по лесу и собирал опята не просто с писателем, а самым настоящим фантастом!
Более того, у него был псевдоним – имя из трех букв. ДИР!
Знал ли я, что через двадцать лет выберу имя КИР?
Наконец, совсем уж недавно, разбирая в Екатеринбурге библиотеку замечательного библиографа Виталия Бугрова, я натолкнулся на книжечку – приложение к «Огоньку» за 1937 год.
Называлась она так: «Стихи и новеллы» Николая Панова.
И лицо на обложке было знакомое, в очках. Только молодое.
Сами понимаете, что можно ждать от посредственного поэта в 1937 году! Но среди опусов, посвященных будущей войне и товарищу Сталину, есть стихотворение (видно, его и именовали новеллой составители книжечки) «В будущей Москве».
Это оптимистическая, социалистическая, утопическая фантастика. Но ближнего прицела… Не сбывшегося. Сбившегося: Как Эльбрус
Из мрамора, стали и света
Как будто взметнувшийся белый костер,
Московская гордость – Дворец Советов
Над зданьями руку вождя простер.
Хочется привести и еще одну краткую цитату: Вчера на заводе мне в премию дали Для телевиденья аппарат.
Я долго об этой конструкции грезил…
Где-то в классе пятом-шестом мне сказочно повезло. Мое приобщение к фантастике пошло быстрыми шагами. Мама отыскала на Арбатской площади библиотеку Красного Креста, которую почему-то не захватили цензурные чистки последних лет.
В библиотеке мама брала потрепанные и совершенно недостижимые в ту пору тома Луи Буссенара, Жаколио и даже Бенуа.
В двенадцать лет я прочел «Атлантиду» Бенуа, и она вышибла из моего сознания первого и доступного кумира – Александра Беляева. А вскоре мне попались две книжки другого Беляева, Сергея. «Десятая планета» и, главное, «Приключения Сэмуэля Пингля». Тут-то я понял, насколько Сергей Беляев был выше классом, чем наш любимый авторитет Александр.
Затем Сергея Беляева сдвинули с первого места в моем сознании Алексей Толстой и Иван Ефремов. Я полюбил новеллы Ефремова конца войны и первых послевоенных лет. Я до сих пор храню эти книжки в бумажных обложках. Особенно «Пять румбов».
Затем случилось вот что: я был с визитом у папы. Папа разрешил мне покопаться в его книжном шкафу, где он держал книги, полученные в распределителе.
Там мне попалась книжка в голубой обложке, с парусником на ней. Называлась она «Бегущая по волнам».
Почему-то случайно один роман Грина был издан вскоре после войны.
Я был потрясен этой книгой. Я и до сих пор потрясен этой книгой. Я ее читаю раз в год.
Я догадался тогда, что этот самый Грин написал не только «Бегущую по волнам». Но что – не мог никак узнать, пока его не принялись громить в журналах и газетах как вождя космополитов, к счастью для него, давно усопшего.
Я узнал о Грине много плохого из статьей Заславского и других зубодробителей. Но потом за него вступился Паустовский, и Грина начали допускать до наших читателей.
Конечно же, о писателях Булгакове, Замятине, Оруэлле, Хаксли, Кафке, Платонове я не подозревал. А вот Чапек мне попался, и я на много лет стал его поклонником. Вот кончу писать этот «отчет» и открою снова «Кракатит». Не читали? А это гениальная (на мой взгляд) фантастическая книга.
Значительно позже, но об этом хочется сказать, я открыл волшебную «Крышу мира» Мстиславского. Мне дала ее почитать Светлана Янина, жена великого нашего археолога, открывателя новгородских грамот. Это было еще тогда, когда Мстиславский был известен лишь как автор революционного романа «Грач – птица весенняя», а ведь был одним из эсеровских вождей, а «Крыша мира» – единственный русский колониальный фантастический роман.
Точно помню обстоятельства создания первого в моей жизни художественного произведения. Это была поэма.
Иные великие поэты пишут первые строчки, потому что влюбляются в сверстницу или ее тетю. Меня же подвигнули на творчество гланды.
На излете тринадцатого года во избежание частых ангин, которые плохо влияли на сердце, мне велели вырезать гланды. Это была самая настоящая операция, я лежал в хирургическом отделении, один в палате, ждал утра и смерти под ножом хирурга.
Вам-то смешно, а мне смешно не было.
Я не мог спать. И вдруг в разгаре ночи я сообразил – есть способ спастись от безвестности! Надо создать нечто гениальное.
Получилась короткая, недописанная (заснул все-таки!) сказка. Весьма напоминавшая размером и отношением к героям «Руслана и Людмилу». Только она была хуже написана, чем «Руслан и Людмила».
Больше я ничего о поэме не помню.
Как писал – помню, как трепетал – помню, а о чем писал – не помню.
Гланды мне вырезали – это было больно и отвратительно. Я ждал, что после операции меня будут кормить только мороженым (легенда, бытовавшая среди моих сверстников), но меня кормили кашей и бульоном.
Тогда я попросил, чтобы мама принесла бумагу и карандаши.
И решил стать художником. Я сидел перед окном и рисовал все, что видел.
С тех пор и по сей день я мечтаю стать художником. Я уверен, что из меня получился бы приличный, но не великий художник и я был бы счастлив. Но судьба, улыбнувшись мне, отвернула взор.
Выйдя из больницы, я стал просить маму отдать меня в художественную школу. Мама подумала и согласилась со мной, потому что пребывала в убеждении, что интеллигентных детей надо чему-то учить вне школы. До этого мама купила кабинетный рояль, который занял ровно половину комнаты, и мы теснились вокруг. К нам ходила три раза в неделю добрая бабушка, и мы играли гаммы. Потом Гедике. Дальше хроматической гаммы я не двинулся. Каждое утро я просыпался в надежде на то, что добрая бабушка попадет под трамвай. Она ни разу не попала под трамвай. А через год бабушка, хоть ей очень были нужны деньги, сказала маме, что не надо идти на материальные жертвы и учить меня тому, к чему я не расположен.
А вот в художественную школу у метро «Парк культуры» я ходил с наслаждением. Я даже запахи художественной школы обожал. Я учился целый год, окончил первый класс, а потом мама достала мне путевку в Кисловодск в сердечный санаторий для детей.
Путевка была на сентябрь. Нас кормили салом и отварной свеклой – до сих пор страшно вспомнить! Зато можно было купаться в щекотных нарзанных ваннах, и по вечерам нас учили бальным танцам. Я танцевал па-де-грас и па-де-патинер со Светой Асмоловой и влюбился в нее. А потом в кино поцеловал ее в щеку, и она не обиделась. На этом роман кончился. Потому что у нас, санаторских, развязался конфликт с детдомовцами. Они пришли нас бить, а мы вытащили железные прутья, которыми на парадной лестнице санатория придерживался ковер. Против их палок и уверенности в себе было оружие следующего поколения.
Детдомовцы ушли.
Ничья.
Через несколько лет судьба снова выкинула кости – на этот раз сплошные шестерки, потому что я увидел самого настоящего Александра Казанцева.
Мне было лет пятнадцать-шестнадцать. Класс восьмой.
Мама снова достала путевку, на этот раз в горный спортивный лагерь в Осетии, в Цейском ущелье. Это был чудесный месяц – мы поднимались на вершины, торчали в языческом святилище осетин, бродили по горному лесу, между камней поблескивала почти черная листва рододендронов. Мы жили очень дружно – москвичи и осетины. А потом взбунтовались. В защиту справедливости. И на ночь глядя ушли из лагеря, в лес. Девушки остались, потому что в лесу холодно, до нуля, а мы выдержали ночь и победили лагерное начальство. У меня была буханка хлеба вместо подушки – так холодно мне не бывало более никогда. Кстати, там я научился курить. Человек с сигаретой мог считать себя почти настоящим мужчиной.
С тех пор я курил сорок лет и даже не собирался бросать, хоть к старости заработал хронический бронхит и полностью потерял обоняние. Но две пачки «Примы» в день – норма.
Только когда у меня случился инфаркт и доктор сказал мне: «Можете курить и дальше, но гарантирую – через год вы у меня снова», – я струсил. Нет, не головой струсил, а внутренностями.
Вышел из больницы и не захотел больше курить.
А начал в Цейском ущелье на Кавказе.
Там я подружился с Олегом Казанцевым, сыном писателя.
Олег не бравировал отцом, я узнал об этом только той холодной ночью, когда мы дрожали, уткнувшись затылками в черствые буханки.
Но когда мы вернулись в Москву, я раз был у него дома.
Мне теперь кажется, что я видел самого Казанцева и был он похож на свои портреты. А может, Казанцева в том доме и не было, но мне всю жизнь кажется, что я его увидел, а он меня благословил. Что совсем уж невероятно, потому что я тогда не подозревал о своем писательском будущем.
Кроме трагедийной ночи перед операцией по удалению гланд, знаком, указывающим на мое будущее, стали события в чулане.
В конце нашего коридора была тесная комната, или чулан.
Дядя Саша, наш сосед, не возражал, мама разрешила мне перетащить туда диванчик из большой комнаты и там стала наша секретная, таинственная комната. Нас было четверо – самый талантливый, добрый и яркий Эрик Ангаров, человек, рожденный поэтом. Леня Седов, Феля Французов и я. Когда нам стало по пятнадцати, то Наташке, моей сестре, исполнилось одиннадцать и она от нас не отставала. А когда мы стали издавать журнал «Ковчег» Общества единомышленников, Наташка писала в него стихи: Г, «Наша Москва, как хороша!
Большие дома упираются в небеса…» Феликс написал целую поэму, в конце которой он подводил итог своей неудавшейся жизни: «Так жизнь прошла, без смысла и без толку.
Уж шестьдесят, а где же в жизни след?» Такой горький итог стал возможен только потому, что лирический герой Фели растратил жизнь в развлечениях:
«А в тридцать уж на девушек не смотришь,
По женщинам пошел – им силы отдаешь…
И к сорока для радостей умрешь».
Недавно кто-то из друзей увидел чудом сохранившийся первый номер «Ковчега» и сказал с некоторым удивлением:
– Странно, что вас не посадили.
А посадить нас не могли, потому что среди нас не было доносчиков. Павлик Морозов родился в другой деревне.
Жестокое испытание выпало на долю «Ковчега», когда в него была кооптирована Света Шкурченко. Мы с Эриком в нее влюбились и не представляли, что делать потом. Мы стали писать дневники и показывать друг другу. Света об этом не знала. И вскоре вышла из «Ковчега», полная презрения к нам с Эриком: мы гуляли с ней по Гоголевскому бульвару, и Света села на лавочку, а мы отошли за зеленый ящик для старой листвы, достали сигареты «Друг» и закурили. До этого мы не смели и заикнуться о таком сладком пороке.
Куря, мы вернулись к Светке.
Она поднялась, посмотрела на нас по очереди.
Вежливо попрощалась и ушла.
6
Жизнь несколько раз примеривалась ко мне, рассуждая, кем бы меня сделать.
Сам-то я хотел одного – стать художником.
Но поездка в кисловодский санаторий и увлечение па-деграсом не прошли бесследно. Когда возвратился я в Москву, школа уже месяц как начала занятия. В обычной школе, в 59-й все было просто. Образование у нас обязательное. А вот в художественную школу я не посмел пойти. Постеснялся, что меня будут ругать и, может, даже смеяться надо мной.
Я робко попросил маму, чтобы она отвела меня в школу.
Мама в тот вечер была смертельно усталой, она пришла с двух работ, и еще надо было нас покормить и постирать, и приготовить еду на завтра. Ей было лет сорок пять, в конце концов, не старая женщина – а она успевала поспать пять часов и мчалась зарабатывать нам с Наташкой на жизнь. Двое детей и оба без отцов.
А что мы с Наташкой понимали? Росли и требовали: «Еще!» Вечером мама брала работу на дом – раскрашивала шелковые платки или диапозитивы для поликлиничных коридоров.
Папа немного помогал нам.
Именно с папиной помощью связан единственный мой в жизни обморок.
В войну папа отдавал нам часть литерной карточки – литера «Б».
Магазин для вельмож второго сорта находился на площади Дзержинского, в самом начале улицы 25-го октября, как бы по левую руку от метро. Он и сейчас там стоит.
И даже не очень изменился с тех пор.
Мама покупала там смалец и сахар – нужные вещи. Но иногда она брала меня с собой. И пока она стояла в небольших и сдержанно вежливых очередях из жен ответственных товарищей, которые не должны были испытывать в войну неудобств, я имел право ходить от витрины к витрине.
И однажды не выдержал и приклеился к витрине с пирожными.
В сорок третьем году на площади Дзержинского в магазине с зашторенными окнами была целая витрина пирожных. А дальше шли шоколадные наборы.
Конечно, я не мог просить маму, чтобы она купила мне пирожное, потому что ей доставалась лишь небольшая часть папиного литера.
А я стоял, смотрел, и во мне росло желание сожрать это пирожное. Был бы посильнее – разбил бы витрину…
Я грохнулся в обморок.
Меня отпоили, а мама на обратном пути все повторяла, что она боялась, а вдруг там, эти люди, подумают, что у меня обморок – голодный! Но ведь это неправда! Мои дети не голодают.
Конечно, мы не голодали и даже могли отказываться от нелюбимых вещей. Я, например, не выносил суфле. Объяснить, что это такое, почти невозможно – скорее всего это было подслащенное соевое молоко. И кокосовое масло, которое иногда давали по карточкам. Зато не было в мире ничего вкуснее американской консервированной колбасы.
А в школе давали пирожки с повидлом. И чай.
Другим было хуже. Но кушать хотелось всегда.
Как я уже говорил, мой папа стал советским вельможей военного времени, которые знали вкус в жизни, ездили на бега и в рестораны, общались с теневыми магнатами – они уже были. Я помню одного из них. У него был магазин «Спартак» как раз под папиной конторой – на улице 25-го октября. Если не ошибаюсь, фамилия этого жизнерадостного толстяка была Маас или Маар.
Богатыми в те. послевоенные дни были и тетя Ксеня с дядей Петей.
Они остановились в новой папиной квартире на улице Воровского. К тому времени у них уже появились первые свои дети.
Двое или трое.
Папа позвал меня к себе, и я поднялся по роскошной лестнице, дверь мне открыл мой младший брат Сергей, у которого глаза сверкали от удивительного зрелища.
Он провел меня к двери на кухню.
Кухня была узкой и длинной, метров семь-восемь длиной – это точно.
В одном конце кухни стоял дядя Петя, в галифе, майке и сапогах. Мне кажется, он никогда в жизни не снимал этих сверкающих сапог.
В другом конце кухни стояла тетя Ксеня.
У каждого под рукой был ящик.
Они вынимали из ящика чашки, тарелки и метали друг в дружку. Пол был устлан разноцветными осколками.
Как я понимаю, эта посуда была привезена ими из Прибалтики, которую они умудрились освободить второй раз за пять лет.
Вскоре семейство разорилось, дядя Петя уехал служить в Польшу, а тетя Ксеня с детьми осталась куковать в Калуге, где трудилась в сети общественного питания, чтобы кушать пирожки.
И тут началась невероятная трагедия.
Если не стать фантастом после того, как ее узнаешь, то, значит, ты недостоин жить в стране Советов.
Дядя Петя в чине полковника и в звании специалиста-хозяйственника убыл по службе в Варшаву.
И там совершенно случайно влюбился в пани Ожидовскую, как говорит Светлана, вдову директора Польского банка.
Русский полковник осыпал пани цветами и продовольственными товарами.
Все были счастливы.
Кроме тети Ксени, которая решила соединиться со своим мужем, от которого долго ничего не получала – ни вестей, ни аттестата.
И вот она снова приехала в Москву.
И остановилась у нас.
Тетю Ксеню сопровождали трое малых детей и подросток Светлана. У нас в квартире было еще двое детей – Наташка и я.
И все голодные.
Мама решила нас побаловать и купила развесного киселя – порошка странного сиреневого цвета.
Тетя Ксеня вызвалась его сварить, и мама выдала ей пакет с сахаром, потому что мы только что отоварились и сахара дома был целый пакет.
Тетя Ксеня варила кисель, размешивала его поварешкой, пела украинскую песню и подсыпала, и подсыпала сахар.
Потом кисель сварился, тетя Ксеня попробовала его и ахнула – бывает же так! Она перепутала сахар с солью и насыпала в кисель пакет соли. Которая тоже была дефицитным товаром.
Представьте себе – кисель ведь был сам по себе кисло-сладким, а соли, было много.
Вкус киселя стал астрономически отвратительным.
Его не смог есть никто из нас.
И я вижу такую сцену: мы, дети, все вшестером, теснимся в двери кухоньки и смотрим на тетю Ксеню. Она сидит на голубой табуретке. На коленях – кастрюля с киселем, в руке поварешка, она черпает поварешкой соленый кисель и заглатывает его. И при том горько плачет – слезы капают со щек. И понятно – ничего отвратительнее киселя представить невозможно.
Пробиться в Варшаву было невозможно.
Но тетя Ксеня боролась за свое счастье. Теперь она его не отпустит!
Верьте – не верьте, но волоча на поводках и веревках своих детей, тетя Ксения дошла до дедушки Калинина, всероссийского старосты. Добрый дедушка Калинин был потрясен, увидев такую мать и такое горе. Он лично вытирал слюни и сопли Ксениных отпрысков и выдал ей документы на медсестру в отпуске, мандат под своей подписью и форму медсестры, почти по размеру.
Затем тете выдали купе в пассажирском поезде, и она как град свалилась на голову влюбленному Пете.
Но делать нечего. Начальство информировано.
Дядя Петя сделал вид, что смирился, но сам тайком бегал от жены под вагонами, чтобы сбить ее со следа, садился в пригородный поезд и мчал к пани Ожидовской.
Тетя Ксеня не выдержала.
Тетя Ксеня выследила его под вагонами и написала куда следует.
Дядю Петю, сердитого на свою прекрасную жену, выслали из Польши и отправили во Львов. Там он и осел на год или два.
Но любовь не утихла.
В сорок девятом году третья папина карьера катастрофически завершилась.
Шла борьба с сионизмом.
Все заместители папы и большинство арбитров были евреями.
Был проведен обыск в конторе, окна которой выходили на Мавзолей. И в подвале, как потом говорил один из папиных друзей, пострадавших на этом, нашли «дежурную лопату». Этой лопатой евреи-арбитры копали подкоп под Кремль, чтобы убить товарища Сталина.
Всех заговорщиков арестовали, а папу сняли с работы и выгнали из партии за утрату бдительности.
И стал мой папа преподавать «государство и право». К концу жизни даже защитил, наконец, докторскую и вызвал меня, чтобы я встречал на вокзале приехавших к нему из других городов оппонентов (это было связано с очередными интригами в мире юристов); я нес их чемоданы, а папа говорил: «Вот мой сын Игорь, кандидат наук».
В то время я уже начал писать фантастику, но этот вид творчества выходил за пределы воображения папы, он так и не догадался, что я почти настоящий писатель.
Он был высоким, полным, могучим мужчиной с глубоким басом, который я не смог унаследовать. Он любил застольные песни. Вставал и пел басом: «Как бы мне добиться чести, на Путивле князем сести». У него всегда были молодые любовницы, хоть он износился, поиздержался и жил последние годы в бедности. У него в квартире были самые дорогие и шикарные вещи – приемник «телефункен», мебель, одежда, – но все было приобретено до 1949 года. В прошлом даже осталась машина «хорьх» – жуткой длины, которая принадлежала раньше какому-то гитлеровскому партайгеноссе.
Будучи человеком здоровым, но толстым, он любил и умел лечиться. Сначала в Кремлевке, а потом в обычных больницах. Я его и помню-то по больницам. И тетя Галя болела всегда, и мой брат Сергей всегда болел, даже средней школы не окончил. А когда папа заболел в последний раз и уже не смог подняться с дивана, то начался обмен партийных билетов. И тут папа вызвал меня, чтобы я достал ему фотографа на дом.
Он страшно боялся, что ему не дадут нового билета и партия уйдет в будущее без него.
Он всегда был обижен на меня за то, что я не хочу вступать в партию и не люблю Ленина. Но полагал, что с возрастом я исправлюсь.
После смерти папы и последовавшей сразу смерти тети Гали, которая всю жизнь терпела папины эскапады и ждала его на кухне, а жить без него не могла, я разбирался в папином письменном столе. Там обнаружились бумаги о строгом выговоре в Ленинграде, материалы о снятии выговора, анкеты, автобиографии, справки и бесчисленное множество пригласительных билетов на Красную площадь на 7 ноября, на Тушинские воздушные парады, на съезды Советов и партии. И книга «Хозяйственный договор в СССР», написанная на основе докторской диссертации, которую он переписывал четыре раза, так как за те годы по крайней мере четырежды изменилось понятие государственного договора СССР.
Последняя катастрофа плохо отозвалась на нашей жизни.
Как я уже говорил, одну из комнат в нашей квартире после развода с папой отдали его сотруднику дяде Саше Соколову.
Это был мягкий, добрый пьяница, а я перед ним глубоко виноват. На антресолях хранился его сундук с дореволюционными бумагами. Я в него залез. Я вытащил из него грамоты на чины и ордена его предков. Я любовался ими, никому не показывал и намеревался возвратить на место. На грамотах были сургучные печати, заклеенные квадратиками бумаги, сам текст был набран в типографии, но подписи императоров и высоких чинов империи были настоящими – можно потрогать.
К дяде Саше ходили друзья – им было лет по двадцать, они пили водку и в трусах бегали по нашему коридору. Потом у некоторых появлялись подружки и эти друзья исчезали.
Дядю Сашу арестовали как раз во времена гонения на папиных заместителей. Я проспал эту трагедию. Проснулся, а мама говорит (вы бы послушали показное спокойствие, с которым произносились такие фразы в бывшие времена): «Игорек, за дядей Сашей ночью пришли».
– За что! – закричал я. У меня еще не было иммунитета.
– Наверное, – придумала мама, – за его связь с молодыми людьми. Ты меня понимаешь?
– Понимаю.
– Честно признаться, я жила в ужасе, – сказала мама. – Мне всегда казалось, что он попытается тебя совратить.
Про корзину на антресолях мама ничего не сказала чекистам. Имела же она права не знать о ней! Но на следующий день позвонила Сашиной сестре, и та увезла плетеный сундук. Положить грамоты обратно я не успел, да и не уверен, что положил бы, будь у меня возможность.
Потому что Оттуда никто не возвращался.
Но когда я через некоторое время полез к себе в ухоронку, чтобы снова провести пальцем по подписи императора Павла, ничего там не оказалось. Мама все вынесла на дальнюю помойку. У нее было хорошо развито воображение.
Я – коллекционер. Все люди делятся на коллекционеров и несобирателей. Это генетическое свойство и оно редко передается по наследству. Девяносто девять процентов коллекционеров – мужчины, лишь один – женщины. И если женщины встречаются среди коллекционеров недорогих вещей, то среди нумизматов их не бывает, потому что ни одна женщина не позволит себе выкинуть большие деньги за кусок металла. Я всегда что-то собирал, сначала марки и спичечные этикетки, потом памятные медали, потом ордена, каски и кивера, эполеты и должностные знаки. Со временем собирательство стало занимать меньшее место, а я предпочитал, писать о знаках или орденах.
О грамотах я тосковал недолго – к ним я был не готов. Но теперь жалею. Очень жалею.
Трагедия России в том, что все предметы памяти – документы, ордена, письма, эполеты, знаки – все это последовательно и непрерывно уничтожалось.
Англичанину этонепонятно, для француза или немца, пережившего весьма тяжкие времена, – нонсенс, когда он узнает, что в нашей стране воевали не только с людьми, но и с вещами.
И еще как воевали!
Гражданская война и революция унесли массу ценных вещей и документов. Затем, что не было уничтожено, вывозилось в эмиграцию.
В двадцатые годы возник Торгсин – «березка» нэповского времени. Туда сдавали золотые вещи – те же ордена, чтобы их переплавили, а сдатчик получал талоны.
А тридцатый год, а год тридцать седьмой и другие годы? А война с фашистами и оккупация половины европейской части страны? А желание продать все, что возможно, в последние годы?
В общем, за орденом Святого Андрея Первозванного лучше сегодня поехать в Париж. Там и купите. Так и делают богатые коллекционеры.