Текст книги "Как затеяли мужики за море плыть"
Автор книги: Сергей Карпущенко
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
– А, Мориц-Август пожаловал! – обрадованно воскликнул Нилов при виде входящего Беньёвского. – Точен ты, брат, как немецкие часы! А ведь немцы все наипрекраснейшим образом делают, поелику рукомесленный, недюжинный народ! Брату моему, глаз в детстве потерявшему, хрустальный глаз такой отменной чистоты поставили, что, будучи водворен на должное место, не токмо не разнствовал с природным оком, но и был много краше. Разбил он его, правда, к большому огорчению, и посему скорбит досель, ибо не может подыскать замену.
– О, я полагаю, мы поможем брату вашему, – поклонился Нилову Беньёвский. – У меня сведены знакомства с лучшими протезерами Европы, докторами Шранком и Функом. Мне стоит лишь отписать, и они незамедлительно вышлют хоть дюжину первосортных стеклянных глаз любого цвета и размера.
Нилов был тронут:
– Вы этим спасете брата.
– Ну что вы! Сие безделка, любезность!
Не знакомя Беньёвского ни с поручиком, ни с казацкими старшинами, Нилов всех позвал за стол, сервированный по-русски обильно, но неприхотливо или просто грубо. Полная женщина, бывшая экономкой и женой камчатского начальника, принесла чугунок со щами. Все без церемоний и лишних разговоров принялись за еду и выпивку, не забыв, однако, осенить себя знамением, повернувшись к образам. Закусили с чавканьем и мычанием, после чего Нилов поинтересовался:
– А скажи-ка, Мориц-Август, как поживает там Россия? Воюет с турками?
– Воюет, и весьма успешно. – Беньёвский отложил вилку и вытер рот своим кружевным платком. – Еще в июне российский флот одержал славнейшую викторию над турецким близ Чесмы и совершенно сжег последний. Государыня со свойственным ей красноречием писала, я запомнил, что наш флот подобен Исааку, который, женясь семидесяти лет, оставил потомство, кое видится и до сего дня. Прекрасно сказано!
– Недурно! – воскликнул Нилов. – Господа, сие событие следует омыть вином!
Все сидящие за столом, и без того не забывавшие наполнять свои стаканы, радостно поддержали капитана.
– Двадцать же первого июля, – продолжал Беньёвский, – об оном я узнал уже в Охотске, наш славный фельдмаршал граф Румянцев при реке Кагуле всего с семнадцатью тысячами войска разбил и в совершенное бегство обратил за берега дунайские сто пятьдесят тысяч турецкой сволочи. Все сие возбуждает равномерный страх неприятелям и ненавистникам нашим.
– Блестящая, Богом дарованная победа! – с восторгом принял известие Нилов и снова воздал наполненным бокалом должные почести славному русскому оружию, после чего, внезапно загрустив, сверкая пьяной слезой, заговорил: Какие славные дела чинятся российским воинством, а я, обер-офицер, воевавший с Минихом Очаков, принужден в сей срамотной дыре сидеть, командуя шайкой пьяных казаков! Горчайшая несправедливость!
– А разве ж мы здеся не обороняем границы империи Российской? Али совсем не надобен Большерецк?
– Да от кого её оборонять-то? – с горечью в голосе прокричал Нилов и, обращаясь уже только к Беньёвскому, заговорил: – Японец сюда никогда не придет, агличанам да французам далече и ненужно, португалам не по силам. Одним камчадалам на пугало сижу, сволочи оной грязной, чумичкам, которые токмо ради водки одной и живут на белом свете. Ведь ты, Мориц-Август, ещё не знаешь, что сие за народ! Они за водку отца родного продадут, не то что всю свою годовую добычу пушнины. А ты чьей земли будешь, Мориц-Август? Поляк? – спросил неожиданно Нилов, нетвердо и пьяно.
– Во Франции называли меня Морисом де Бенёв, в Польше – Беньёвским, а в Венгрии и в цесарской земле имел я прозвание Беневи. Мориц Беневи.
– Выходит, венгерец ты?
Ссыльный опять неопределенно двинул плечами:
– Наверное, немало держав могли бы назваться моим отечеством. Скорей всего, весь мир – мое отечество.
Нилову не понравились слова Беньёвского. Он укоризненно нахмурил хохлатые брови, покачал головой:
– Нехорошо сие. Не по-людски. Всяким человекам Бог отечество определил. Стало быть, не блохой с места на место прыгать надобно, а на своей земле сидеть. Ну да ладно, я тебя не для поучений сюда позвал. Ты мне вот что ответь – сосед твой, Хрущов, приличным ли тебе лицом представился? Не заметил ли чего особенного?
Беньёвский улыбнулся озорно:
– Я, ваша милость, Лафатеровой физиогномике хоть и доверяю, но не много в оной искушен. Так что простите. В общем, человек вполне изрядный.
Нилов мутными глазами посмотрел на ссыльного, подозрительно и немного робко.
– Изрядный! А у меня есть подозренье, что собирается он с приятелем своим, Семеном Гурьевым, устроить мне шабаш, каверзу, не пойму какую. И тебя я, Мориц-Август, очень просить хочу...
– О чем же?
– Сердце у меня болит, – с неожиданной мольбой в голосе заговорил Нилов, – чую, грядет мой час последний, позорный, страшный. Заговор какой-то чую, а спознать о нем доподлинно все не могу. Вот и прошу тебя... присмотри за ним, за Хрущовым. Ежели заметишь что, сразу ко мне беги. Государыне о твоем усердии отпишу, не забуду, а уж императрица памятлива, тоже не забудет. Ну, обещаешь?
– Обещаю, – чуть-чуть помедлив, сказал Беньёвский твердо.
– Вот и отменно, вот и отменно! – возликовал немало охмелевший капитан и приятельски схватил Беньёвского за руку: – Ты, Мориц-Август, мне ещё скажи – можешь ли сына моего, недоросля-дурачка, арифметике и языкам обучить?
Ссыльный кивнул:
– Да, мне приходилось бывать наставником у детей в некоторых знатных домах Европы.
– Ну-ка, Пахомыч! – пьяно крикнул капитан кому-то. – Кольку моего скорей сюда востребуй. Неча ему по двору шляться!
Скоро привели Кольку, дурковатого с виду парня, губастого, с ленивыми, лживыми глазами. Представили ему Беньёвского, на которого он выпучил свои жалкие глаза рожденного спьяну, забитого подростка и неведомо отчего заплакал.
– Ну тебя, дурак! – толкнул его Нилов. – Пошел прочь! – И сам, уронив голову на руки, тонко заплакал, не вытирая текущих слез. Но потихоньку рыдания его сменились сопением, а потом и громким храпом.
Беньёвский, понимая, что обед завершен, поднялся, взял с лавки, на которой сидел, свою шляпу и пошел к выходу. Он был доволен произведенным на воеводу впечатлением и тем, что узнал от него.
4. В АМБАРЕ И РЯДОМ
Растут на Камчатке травы высокие и сочные до хруста, поэтому и сено из этих трав, если высушить хорошенько, получается пышное и мелкое, да такое душистое, что если с полчаса полежать на этом сене, то от духа его с непривычки голова трещать будет.
В амбаре отца Алексия, священника большерецкой церкви, что построена и освящена была во имя Николая Чудотворца, того мягкого пахучего сена, приготовленного для зимнего корма единственной козы попа, навалено до самой крыши. В тот час, когда служил отец Алексий вечерю в церкви, сын его, Иван, двадцатилетний вьюнош, три года уж как пристроенный к острожской казацкой службе, лежал на том сене с девкой Маврой, дочерью канцелярского писаря, сытой и красивой, гордой за свежую прелесть свою, что рвалась со всех сторон из нарядного платья.
Шуршало сено. Шептали голоса.
– Вон, вон, гляди, паук ползет! – показывал Иван.
– Ну так что ж? – не желала смотреть на паука прелестница и гладила возлюбленного по груди широкой, мягкой своей ладонью.
– Да как же! Ловить его надо! Ведь бабы пауков перед мужиком едят, чтобы вернее зачреватить. А ты чего ж?
– Чего надумал, зачреватить! – улыбалась Мавра. – И откель ты ведаешь о том, про пауков-то?
– Рассказывали.
– Кто? Али я не первая у тебя?
– Первая. А рассказывала мне о том моя бабуся, и ещё говорила, что второго нужно по зачатии съесть, а третьего перед родами, чтоб способней разрешаться было.
– Вот и ешь своих пауков, Ванятка, а мне они покамест за ненадобностью. Я не от полюбовника, а от мужа свово зачать хочу.
– Не любишь, значит, – простодушно вздохнул Иван, а Мавра тихонько рассмеялась:
– Ох, и дурачинка ты еще! Кабы не любила, так в амбар бы с тобой не полезла. Я не из тех, кто в штанах казацких счастье свое ищет. Я не бесстыдница какая, и отдалася я тебе, Ванятка, токмо в залог долгой любви нашей, а не утех паскудных ради. Ты обвенчаться со мной хотел...
Иван, словами Мавры обожженный, полное девичье тело крепче к себе прижал, прошептал на ухо:
– Так когда же свадьба, Маврушка?
Мавра, травинку сухую покусывая, ответила не сразу.
– Хочу тебя, Иван, последний раз проверить, коль уж в такой далекий, долгий путь с тобой собралась. Принеси мне, Ивашка, медвежью шкуру, токмо не ружьем убей медведя, а рогатиной. Да и шкура в избе нашей не лишней будет, ноги в зазимье согреет. Дело сие для тебя, я думаю, не хитрым окажется. Вона ты у меня какой! Сам, яко медведь, здоровый! Всем сила Устюжинова Вани ведома, не сдюжить! – И Мавра, прижимаясь своей тугой колышащейся грудью к груди Ивана, прошептала: – На масленой свадьбу сыграем, не обману.
...А Мориц-Август Беньёвский, выйдя тем временем из дома камчатского начальника, пошел вдоль низких казенных строений к палисаду, через мостик на другой берег речки перешел и уже недалече был от дома своего, как вдруг услыхал он гомон двигавшейся ему навстречу толпы. По звонким, ретивым вскрикам и черной матерной брани догадался, что шли те люди во хмелю немалом, оттого и рассудительно решил под горячую их руку не попадаться и куда-нибудь свернуть. Но ватага эта – человек примерно с двадцать – как раз и выкатила из-за того забора, к которому Беньёвский норовил прижаться. Шли они теперь прямо на него, распоясанные и пьяные, кто в чем, иные в исподних рубахах даже, размахивающие без дела здоровенными своими руками. Бороды всклокочены, красные, рассерженные лица. Люди качались и, чтобы не упасть, держались друг за друга, а увидели Беньёвского – все, как один, остановились и уставились на незнакомца. Огромный бородатый мужик с серьгой в ухе и побитым оспой лицом, державший под мышкой немалого размера треску, поднял руку и громко сказал:
– Стойте, братцы! Да то ж, как будто, Холодилова человек.
Товарищи его, юля на нетвердых ногах, вгляделись в Беньёвского пристальней.
– Ей-ей, Холодилова, – еле ворочая языком, подтвердил кто-то.
– Приказчик его новый, немец Франтишек, – заявил другой уверенно.
– Сущая правда! – звонко выкрикнул третий. – Видели, как он к Нилову в дом заходил. Ябеду на нас отнес!
Беньёвский, не говоря ни слова, хотел было обойти пьяную ватагу, но дорогу ему загородили. Мужик, что нес треску, передал рыбу стоявшему рядом с ним товарищу, вытер руки о штаны и сказал кому-то в глубь толпы:
– Федька, а ну-кась, наперед выскочи.
И тут же откуда-то с задов ватаги протиснулся вперед человек в разорванной рубахе, худосочный, с сутулиной, на открытой груди которого висел большой медный крест. В человеке этом Беньёвский с изумлением узнал сеченного сегодня мужика, которому следовало бы сейчас лежать где-нибудь под образами если и не при смерти, то, по крайней мере, в полубесчувственном состоянии. Но мужик этот, без сомнения, был Федькой Гундосым, с виду целым и невредимым, хмельным и даже будто веселым.
– Не сумневайтесь, робя! – заорал Федька, едва лишь взглянул на Беньёвского. – Франтишек сие! Истинно говорю вам! Надо ему, братцы, тотчас кровь кинуть, чтоб знал, яко жалобы на нас капиташке-собаке таскать! Через таких вот стрижей залетных и трут нас здешние купцы, и секут, и секут!
Он, видно, вновь пережил боль и позор сегодняшней казни, потому-то последнее слово прокричал слезливо и длинно, быстро повернулся к Беньёвскому спиной, задрал рубаху с пятнами крови и показал свою ужасную, измолотую кнутом Евграфа спину.
– Надо, надо кровь ему кинуть! – загалдели мужики, переживая обиду товарища. – А то не будет спасу от них, кровососов!
Беньёвский понял, что мужики не намерены шутить.
– Люди добрые! – громко и решительно сказал он. – Я – не есть купец или купецкий приказчик. Я – ссыльный польский конфедерат, иду на свою квартиру к господину Хрущову.
Однако мужики хоть и знали Хрущова, но совсем не разумели слово "конфедерат", поэтому на речь незнакомца внимания не обратили, а тихонько, нетвердым шагом стали подходить к нему. Бить человека с ходу, запросто, им, видно, не хотелось, и ждали мужики какого-то нового повода, должного явиться неизвестно откуда, чтобы оправдать их неправедное намерение. Беньёвский смущение своих нежданных противников видел, и что уж он тогда задумал, останется вовек неизвестным, но, вдруг ощерившись зло, рванулся к забору с желанием, как догадались мужики, оторвать лесину. И тут же, растопыривая руки, с воем бросились они на него, сбили с ног и, повалив на землю, понимая, что бьют за дело, стали яростно охаживать его руками и ногами.
Но Большерецк городишко маленький и тесненький. Бывало, заплачет ребенок на одном конце его, а на другом уже слыхать. И лежали Иван с Маврой как раз в том амбаре, близ которого остановили мужики Беньёвского. Слышали парень и девка сквозь худо заделанные в стенах щели каждое их слово и, видя, что дело к дурному идет, второпях одевались. Когда же артельщики с азартным кряканьем стали лупить человека, они выскочили на улицу. Ваня, несмотря на поспешный запрет любимой своей, подбежал к уже звереющим мужикам, толкнул одного, другого и прокричал:
– А ну-ка стой! Кончай в одну минуту душегубство чинить! Не то сейчас команду покличу – всех за оную проказу засекут!
Быть посеченными мужикам, похоже, не хотелось. Они оставили лежащего и, шатаясь, плечо к плечу подступали к Ивану, но человек с серьгой, тот, что нес треску, валявшуюся теперь в пыли, поднял руку:
– Хана проказе, братва! Ваньку Устюжинова трогать не сметь, а то он опосля нас по одному разделает. Да и Франтишеку за ябеду досталось уж. Гайда в избу!
Мужики послушались, не стали Ивана трогать, но против приказа к дому идти забарабошили, желая снова наведаться в кабак. Но старшой грозно рявкнул на них, сказав, что приняли они сегодня на душу довольно, и мужики, унылые, с опаской поглядывая на лежащего в грязи Беньёвского, двинули прочь. Старшой дольше всех смотрел на окровавленного Франтишека, над которым хлопотали Иван и Мавра, после поднял с земли перемазанную грязью треску и побрел вслед за своими товарищами.
5. ХРУЩОВ И ГУРЬЕВ, ВИНБЛАН И МАГНУС МЕЙДЕР
Петр Алексеевич Хрущов, купив в кабаке штоф водки, постучался в избу, стоявшую недалече от острожского частокола, где жил бывший поручик Ингерманландского полка Семен Гурьев, пустивший, к сильному неудовольствию Хрущова, первые корни в камчатскую землю, – женился, да ещё на камчадалке.
Дверь Петру Алексеевичу отворила сама Катя, низкорослая, широкоплечая, но улыбчивая и добрая, с недавних же пор ещё и беременная, что прибавило ей уродства. Хрущов Катю не любил, она же, не ведая о неприязни, заулыбалась, увидев приятеля мужа своего, закланялась:
– Заходи, Петра Лексеич, заходи, голупчик!
– Зайду, зайду, – хмуро отозвался Хрущов, – и без тебя б зашел, токмо под ногами крутишься.
Приятеля застал он сидящим за столом, что стоял у самого оконца. Шельмованный поручик, лысоватый уже, в очках, с накинутым на плечи тулупом, книгу читал. Перед книгой – плошка с тюленьим жиром, в жире – фитиль пеньковый.
– Здорово живешь, Семен Петрович, – вошел Хрущов в покой. – А я к тебе, братец, с гостинцем. – Гвардеец поставил на стол граненый штоф с двойным вином. – Хочу развлечь тебя и внушить истину, что древние мудрецы ещё рекли: и многоумные человеци сущими дураками помирают.
Гурьев неожиданно для гостя обозлился:
– А читал-то я, Петруша, Лейбницев трактат "Против варварства в физике за реальную философию", в коем пишут, что дураками да невеждами, как ты, дорога к погибели мостится!
– Премного тебе за то, Семен Петрович, благодарен! – шутовски поклонился обиженный Хрущов. – За то тебе спасибо, что старинного дворянина по невежеству с подлыми хамами сравнял. А ведь я, Сема, в корпусе-то не хуже твово учился – и физику, и математику, и фортификацию знавал, и языки иноземные.
– Знавать-то знавал, да, поди, ни аза в глаза уже не помнишь.
– А с чего ж мне помнить-то? – вконец рассердился Хрущов. – Я же здесь, как жук навозный, безо всякого для моих знаний полезного применения уже семь лет сижу, и сидеть мне тут, разумею, до самой могилы, как новоприезжий ссыльный мне сегодня сказал. Так на кой же хрен мне знания сии?
– Какой такой ссыльный? – с интересом повернулся к Хрущову Гурьев.
– А польский конфедерат Мориц-Август Беньёвский, как он себя величал. Не слыхал о таком?
– От единого тебя о нем и слышу.
– Ну так я тебе об нем ещё кой-чего расскажу. Прикажи-ка свой чумичке грибов соленых подать да стаканы.
Гурьев покривился на "чумичку", но ничего не сказал, а кликнул Катю и попросил принести закуску. Когда с аппетитом выпили водки и заели осклизлыми, крупными грибами, Хрущов прикрыл плотнее дверь и начал:
– Новоприезжий сей у меня по приказу Нилова остановился. Любезной своей натуры сразу явил он знаки. Вначале спирт свой аптечный с легким сердцем отдал, потом десятью рублями ссудил.
– Эх, любишь ты просить! – сморщился Гурьев.
– Ну, сие дело мое, не тебе отдавать придется. Слушай дальше. Не по нраву мне сразу то пришлось, что потащился тот Мориц-Август к Нилову на ужин. Ну по какому такому сердечному расположению пригласил его капитан, да ещё в первый же день? Нас-то к воеводе не звали. Ладно, надумал я к тебе идти, а перед сим променадом решил свою особу облагородить малость парой капель его духов, что лежали в сундучке...
– Да, оподлился ты, брат! – презрительно заметил Гурьев.
– Пусть оподлился, пусть! В соседстве с нами, подлыми, вы свое благородство с наивящей выгодой показать сумеете! Ну, открываю я его сундук, а там... – И Хрущов подробно рассказал о пистолетах, найденных в имуществе конфедерата. Но Гурьев не удивился.
– Ну и что же из оного? – равнодушно спросил ингерманландец, отпивая водку. – Почему бы дворянину пистолетов не иметь?
– Да потому, что ссыльный он! – громко воскликнул Хрущов. – Таковых сюда по пунктам строжайшей инструкции препровождают! Нас-то помнишь, как чистили? Ножик перочинный и тот отобрали, чтобы мы, упаси Боже, жилки себе от огорчения не порезали и тем самым уготованную нам неприятность ссылки не прекратили. А здесь – пистолеты заряженные, да ещё с припасом на тридцать выстрелов. Сам видел!
Гурьев задумался.
– Право, и мне теперь сие довольно странным казаться начинает. Ты при нем ничего ещё по простоте своей языком не чесал?
– Про что? – смутился Хрущов.
– Да о прожектах наших.
Хрущов запустил в кудрявые волосы обе руки, досадливо скривил лицо:
– Да в том-то и дело, что сказал сгоряча!
– Что сказал? – мигом побледнел Гурьев.
– А то, что жить я здесь долго не стану. Убегу, едва случай представится.
Гурьев презрительно покачал своей плешивой головой:
– Ай-ай, ну и дурак же ты, братец! Сущий у тебя младенческий ум! Как ты ещё в корпусе-то фортификацию учил? Сдается, сечен был нещадно по причине великой глупости. Ведь ты, Петр Лексеич, не токмо себя – черт с тобой, раз уж на языке нечистого имеешь, – но и меня, который спит и видит себя свободным, и Катю чреватую на казнь, полагаю, вывел! Ведь сей конфедерат не кто иной, как фискал, от тайной экспедиции за нашим поведеньем наблюдать присланный, а ты ему с ходу такие-то апельцины в рот и положил. Дурак ты, дурак!
– Да я ж не знал! – слезливо воскликнул Хрущов, ударяя себя в грудь огромным кулаком. – Он же сам пострадавшим себя изобразил. И зачем, скажи, если высмотрень он, свой сундук открытым бросил? Будто нарочно предложил по тем пистолетам свою тайную командировку открыть?
– А разве не ты замок на сундуке отпирал?
– Не я! Открыт он был!
– А пистолеты что ж, на виду лежали?
– Наверху! Да и не прикрытые ничем!
– Ну так сие воистину дивно, – задумался Гурьев. – Неужто нарочно он знак нам какой дает али на провокацию нас вызывает?
– Не знаю, что и думать, – вспотел от волнения Хрущов. – А может, ежели хочешь, исправить мне вину свою подушкой, ночью?..
– Убереги тебя Христос от душегубства! – схватил его за руку Гурьев. Ничего мы ещё о сем Морице не знаем. Возможно, послан он к нам Провидением. Ведь мы с тобой, Петр Алексеич, одни турусы языками разводили семь лет, а дело и не подвигалось. Морица сего трогать не смей, покуда не сведаем доподлинно, что за человек. Рот же свой на замок запри. Понятно? Ну а теперь плесни-ка мне вина – ухудушила что-то новость твоя.
* * *
Лекаря Магнуса Мейдера прислали в Большерецк через три года по воцарении императрицы Екатерины Алексеевны. Целителем был он честным и аккуратным, больных в мир лучший собственными стараниями отправлял нечасто и, если бы не ввязался в политику, так и умер бы у себя дома, в кругу семейном. Но умничанье и всезнайство, а главное – охота сыграть чуть более важную роль, чем ту, на которую предопределила его природа и происхождение, сказались скоро и верно. Не успел он оглянуться или, как сам говаривал, поправить галстук, сидел лекарь в кибитке, мчавшей его тщедушное тело по бесконечному русскому простору в ссылку. В Большерецке же ничего лучшего для себя он не придумал, как продолжить практику врачебную, и оказался в остроге единственным дипломированным лекарем (диплом захватить не позабыл), а так как по причине дурного климата и легкомысленного смотрения за собственным здоровьем обыватели большерецкие страдали от хворей часто, то практика Мейдера оказалась обширной и очень выгодной. Платили ему за врачеванье и лососем, и битым зверем, и пушниной, и золотым песком – те, кто тайком старательствовал. И хоть не многих излечил Магнус Мейдер от тяжких болезней – на все воля Божья, – но и в нанесении особого вреда замечен не был, а поэтому и шли к нему охотно казаки, купцы и камчадалы. Он же на травяном богатстве здешней флоры содеял всю свою фармакопею, собирая материал для микстур и декоктов прямо у крыльца своей большой избы.
Август Винблан, прибыв к нему на квартиру, первым делом попросил у запасливого лекаря мелкие сапожные гвозди и прибил оторванную подошву. Через час они были так близки, что знали даже незначительные подробности в генеалогии обоих родовых дерев. Вечером, сидя за кофе, привезенным лакомкой-шведом, они разговаривали так дружелюбно, словно прожили по крайней мере с год.
– Я, – говорил Винблан, – служил под знаменами Иосифа Пулавского, в конфедерации. И поначалу дела наши шли весьма успешно, но судьбе угодно было расплесть венок первоначальной славы нашей, и я, увы, стал вскоре несчастным пленником русского общипанного орла.
– Как вас ещё не казнили! – качал своей крупной головой Магнус Мейдер. – Этот народ так любит казни. Мне кажется, увлечение это проистекает от постоянного раздражения, как следствия скопления у них в желудках большого количества газов, – грубая пища, чего вы хотите! Поэтому искоренение диких нравов жителей Московии надо начинать с ветрогонных средств, которые освободят их желудки от лишних газов. Лучшее снадобье в этом случае укропная вода. Думаю, она им поможет.
– Не знаю, что там у них в желудках, – качал головой Винблан, – но их гренадеры сущие дьяволы. Итак, нас пленили и сослали на жительство в Казань, но мой приятель, чье имя я не могу пока назвать, предложил мне бежать в Петербург, откуда на купеческом судне мы бы могли уйти за границу. Так и сделали, но были пойманы в самой столице России и теперь по указу императрицы сосланы сюда, чтобы, как говорилось, могли сыскать пропитание своим трудом.
– О, здесь для вас найдется широкое поле деятельности, – кивал Мейдер, выпячивая нижнюю губу. – Можете сделаться перекупщиком мехов у местного населения с целью продажи их в казну. Камчадалы столь привержены к пьянству – это они переняли у русских, – что за штоф водки вы бы могли накупить так много пушнины, что сразу стали бы весьма состоятельным человеком. О, русские – хитрый и безбожно бессовестный народ! Впрочем, я уверен, и у вас получится.
– Нет, – мотал патлатой головой Винблан, – торговля не для меня. Зачем здесь богатство? Уверен, что в самом скором времени мне удастся бежать отсюда.
– А куда отсюда бежать? – снисходительно улыбался Мейдер, отхлебывая кофе. – На запад – тысячи миль пустыни, а на восток или на юг – нужен корабль с надежной командой, а где вы его возьмете? Так что успокойтесь, мой милый Винблан. Господь Бог создал всю нашу землю, а значит, создал и Камчатку. Все же Господни творения совершенны есть. Везде можно жить, имея природную смекалку, которой Творец отнюдь не обделил германское племя. К тому же не сегодня-завтра партия законного наследника российского престола цесаревича Павла возьмет в Петербурге верх, и мы получим амнистию, как это делалось во все века, дабы убедить народ в своем великодушии. Чернь всегда падка на разные благодеяния. Пока вы можете стать моим помощником или даже напарником. Я научу вас пускать кровь, что очень помогает здешним жителям облегчать страдания от неумеренного употребления водки. Вы станете варить декокты и микстуры, делать пластыри и вскрывать нарывы. Да и если вас мучит геморрой, то имею честь предложить вашей милости прекрасные свечи собственного изготовления. Угодно ли?
Но Винблана геморрой не мучил, и он лишь вежливо поклонился и спросил:
– А есть ли в Большерецке приличные дамы?
– Дам приличных в остроге нет, – с сожалением в голосе отвечал Мейдер, – но и среди камчадалок встречаются порой такие интересные особы, что если их хорошенько вымыть горячей водой с фиалковым маслом, то они ничуть не уступят европейской женщине. Оставайтесь здесь, господин Винблан.
В дверь забарабанили нетерпеливо и властно. Мейдер, слыша стук, всякий раз вспоминал свой арест, а поэтому вздрагивал. Испугался он и на этот раз, но отворять побежал сразу. Винблан услышал, что в дверях чей-то женский голос взволнованно и быстро что-то говорил по-русски, потом вернулся Мейдер и сказал:
– Мой Бог, что делается в этом Содоме! Дня не пройдет, чтобы кого-нибудь не прибили. Какой народ! Какой народ! – и стал не торопясь собираться.
– Кого же прибили на сей раз? – отпивая кофе, спросил Винблан.
– Мавра, дочь здешнего писаря, недурная, между прочим, особа, говорит, что пьяные мужики до полусмерти избили какого-то немца, ссыльного. Просит помочь.
Винблан испугался так, что, вздрогнув, пролил свой кофе:
– Уж не Морица ли Августа, товарища моего? – и, вскочив со стула, затряс кулаком. – У-у, злые собаки! Скорей же, господин Мейдер, скорей!
* * *
Когда Иван Устюжинов, Винблан, Мавра и Мейдер заносили избитого Беньёвского в его квартиру, Хрущов уже вернулся от своего приятеля и лежал на кровати с ногами, заброшенными на спинку. Рядом с клеткой из ивовых прутьев стоял недопитый штоф, не забытый Петром Алексеевичем в доме ингерманландца.
– Вишь ты! Угораздило же человека в первый день приезда и на казнь поспеть, и на собственное побитье. Долго жить будет!
– Замест того чтоб языком трясти, – строго посоветовал хозяину Иван, помогли бы лучше больного уходить. Чан-то сыщется у вас али лохань какая?
Хрущов глотнул из штофа и пошел греть воду.
Все пятеро около часа возились с пострадавшим. Мейдер делал припарки с настоями трав, клал пластыри, прижигал раны ляписом и командовал остальными. Беньёвский вскоре лежал на шуршащем тюфяке в чистом белье, весь залатанный, заклеенный, но положение его казалось безнадежным. Через два часа Мейдер развел руками и сказал, что человек сделал все от него зависящее и пускай теперь потрудится Господь Бог. Раненого он предложил оставить в покое до утра, когда он уже наверняка сможет сказать, будет ли покалеченный жить. Если положение больного будет не слишком безнадежно, он применит другие средства, для выздоравливающих, а если безнадежно полностью, то совсем воздержится от дачи лекарств, бесполезных для умирающих. Но все это будет завтра. Мейдер, Винблан, Иван и Мавра, уходя, с надеждой посмотрели на Хрущова, который снова взгромоздился на кровать. Швед напоследок помянул грязных, вонючих собак, и они вышли.
Но и на следующий день ученый лекарь, найдя больного в полубесчувственном состоянии и с усиливающимся жаром, не смог сказать ничего определенного, однако по острогу пошла гулять молва, что умирает немец, побитый безвинно ватагой пьяных мужиков.
Через три дня, в глухую ночную пору, проснулся бывший гвардейский капитан от скрипа половиц. С тяжестью великой разлепил Хрущов один свой глаз и увидел умирающего идущим по горнице, да и не с трудом, а резво так идущим, проворно и здорово. Слышал Петр Алексеич, как вышел в сени его жилец, как пил там воду, черпая ковшиком из бадьи. Потом вернулся в горницу, уселся на кровать и с улыбкой стал глядеть на притворяющегося спящим капитана.
– Не стоит притворяться, господин Хрущов, – сказал вдруг Беньёвский. Я знаю, что вы не спите. Скажите, не сыщется ли у вас чего-нибудь поесть я чертовски голоден. Да и от стакана водки не отказался бы.
– Сыщется, пожалуй, – ответил просто бывший капитан. – Да токмо любопытно знать, на что затеял ты весь оный машкерад?
Беньёвский тихо рассмеялся:
– Без машкерадов, сударь, жизнь сия была бы чересчур скучна. Или я не прав?
6. МУЖИКИ НИЗКО КЛАНЯЛИСЬ
Артель зверодобытчиков – всего двадцать шесть душ, народец, тертый в деле, бывалый, крепкий, – после неудачного вояжа на острова решила в Охотск не возвращаться, а зазимовать в Большерецке. Обстроились – срубили просторную избу об одном покое, с печью в самой середке, в пупе, чтоб во все стороны грела. У артели этой и правила жизненные артельными были, общими для каждого, что держало их вместе крепко, как держатся семена в кедровой шишке. Поднимались утром не вразброд, по одному, а по зову старшого, после третьих петухов уже не спавшего. Варили кашу в общем котле, перед завтраком молились на один артельный образ и принимались за еду. Потом отправлялись кто куда. По двое, по трое, а то и по одиночке уходили на мелкий свой промысел за обязательным коштовым пятаком – добычей, возложенной на каждого. Кто зверя шел стрелять, кто, подрядившись на казенных службах, – в поденную работу, кто шлындал по острогу, продавая что-то или меняя. Собирались к обеду, а потом и к ужину, приготовленному дневальным кашеваром. Добычу сдавали артельному казначею, который в приходную книгу записывал на каждого поименно. Утайка считалась провинностью неизвинительной – узнают артельщики о заначке хоть одной деньги, побьют и прогонят. Принес с излишком – тоже сдавай, на будущее в зачет пойдет, когда пятак добыть не сможешь. В конце каждого месяца делал казначей расчет, смотрел, кто с избытком внес, кто с недостатком. Никого при этом не корили, а вместе думали, где сыскать недоимщику промысел более выгодный. Но недоимщиков, по правде сказать, было мало. Каждый о деле общем радел с душой, потому что знал: между своим и общим в артели разницы нет. Вот так и жили они, как прутья в метле – крепкой, густой вязанкой.