355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Заяицкий » Судьбе загадка (сборник) » Текст книги (страница 9)
Судьбе загадка (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:53

Текст книги "Судьбе загадка (сборник)"


Автор книги: Сергей Заяицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

Глава VI

СЕРЫЙ ДЫМОК

Уже совершенно стемнело. Было холодно, и начиналась метель. Снег ещё не шёл, но края крыш уже курились снежными смерчами. Люди с санками шли угрюмо и сосредоточенно, глядя под ноги, с завистью посматривая на тех счастливцев, которые входили в подъезды домов. «Уже дошёл. А мне ещё сколько идти?»

Шли красноармейцы и пели песню, которую заглушал крепчавший ветер.

Степан Александрович шёл и удивлялся тому, что ему вовсе не хочется домой. Ему бы, наоборот, хотелось брести так очень долго, ибо внутри у него горело, а холодный ветер так хорошо освежал. На бульваре он сел на скамейку и сидел часа два, пока наконец не явились какие-то люди и не сказали: «А ну-ка, встаньте товарищ!» Люди взяли скамейку и понесли её на грузовик, где лежали другие скамейки. Грузовик уехал, увозя скамейки. Степану Александровичу вдруг стало совсем жутко. Он подумал о том завтрашнем дне, который неминуемо придёт. Так-таки и тащиться изо дня в день.

«А ведь правильно сказал Соврищев, – подумал он, – я ведь действительно все делал всегда только ради себя».

И ему представился вдруг тот призрак его самого, который некогда создал он своей мечтою: знаменитый, богатый, уважаемый и признанный всем миром.

Ему неожиданно стало весело. Он засмеялся, чем обратил на себя внимание двух женщин.

Вон ещё иные смеются…

Он пошёл по каким-то неизвестным переулкам, где было пустынно и мрачно.

Ноги уже сильно заплетались, но домой не тянуло.

Вдруг в большом подъезде с колоннами увидал он женщину, сидевшую в углу с младенцем на руках. Младенец пронзительно кричал, а женщина шипела и укачивала его, утирая глаза свободною рукою.

– Отчего он так плачет? – спросил Степан Александрович.

– Видите, замерзает! – сердито отвечала та.

Степан Александрович вгляделся и увидел, что ребёнок был действительно покрыт только жалким тряпьём.

Он снял с себя шубу и подал её женщине.

– В кармане есть два куска хлеба, – прибавил он, наслаждаясь прохладою, его окутавшей.

– А вы-то как же?., господин…

– Мне и так жарко.

Пройдя ещё несколько пустынных переулков, он сел на случайно ещё не сожжённую дворницкую скамейку. Перед ним был ярко освещённый особняк, Если бы сейчас шёл тринадцатый год, можно было бы подумать, что в особняке бал, фрукты, барышни, цветы. Тогда-то зародился призрак и был он так близок, так действителен.

Из ворот особняка вышел человек с портфелем.

Он поскользнулся и упал.

– Ушиблись? – учтиво спросил его Степан Александрович, поднимая ему портфель.

Нет, ничего. Спасибо.

Человек удивлённо глядел на Лососинова.

– Лососинов?

– Да.

– Не узнаешь? Не узнаете? Мешков… С бородой меня, правда, трудно узнать…

– Мешков. Ну, как же! Отлично помню. Мешков – первый ученик!

– Да вы что? Ограбили вас, что ли?

– Нет… Я просто так… Мне тепло. Так вы Мешков?

– Какое к черту тепло. Морозище и ветер к тому же. Вы бы домой шли.

– Дома мне делать нечего… Я вот тут сижу… Давайте вспоминать.

– Послушайте, – сказал Мешков, взяв его за руку, – вы больны?

– Нет, нисколько.

– Конечно, больны! Где вы живете?

– Где-то там… Наплевать в общем, где я живу… Помните, как мы любили за столбами ходить для карты.

– Ну ещё бы… только… право… Нельзя в таком виде по улицам бродить, ведь вы же замёрзнете… Скажите ваш адрес!..

– Арбат, Спасо-Щегловский… восемь…

– Далеко… Вы вот что… зайдёте ко мне… я вам дам… куртку, что ли… потом пришлю за ней. Так невозможно. Я вон тут рядом живу. В большом доме.

– Ну что ж, я пойду… Если это, конечно, удобно.

– Удобно… я холостяк… Только вам надо немедленно врача… Уж идёте скорее. На вас лица нету.

Они поднялись по тёмной лестнице.

– Вот куртка, – сказал человек, когда они вошли в маленькую комнату с диваном и двумя стульями возле кривого стола. – Она довольно тёплая, из телёнка. Это нам выдали. Скажите, у вас тифа не было?

– Нет.

– Гм… Дайте адрес… или лучше уж я вас доведу… Вы идти-то можете?..

Степан Александрович сел на мягкий диван и вдруг сам для себя неожиданно лёг.

– Могу, – прошептал он, сладко потягиваясь.

– Вы отдохните…

– Заметьте это, – вдруг перебил его Степан Александрович, – а ведь если бы все люди были абсолютно честные и думали только о справедливости, то прекрасна была бы людская жизнь… Но только как сделать так, чтобы все стали честными?

– Чудак, чего захотели. Да из-за этого в мире спокон века весь кавардак происходит. Попали пальцем в небо.

– А по-моему, можно это сделать… Надо только все время думать… Я вот всю жизнь думал о разных вещах… а о важном… о самом важном не думал… А теперь я буду думать и придумаю…

– Уж вы лежите… Слушайте… Я сейчас схожу в соседнюю квартиру… там живёт врач… Все-таки посоветует, что и как.

Мешков вышел из комнаты.

Степан Александрович лежал на мягком диване и говорил, пощёлкивая себя по виску:

– Вот я отдал женщине пальто, вы даёте мне куртку, это вот справедливость… Понять это очень просто, но нужно, чтобы все поняли. А за сим, как говорил физик, приступим к рассуждению на тему смерти. Я, предположим, умру, а ребёнок, которому я дал шубу, будет жить. По существу, не все ли равно, жизнь или смерть? Ведь если взять все кладбища и все гробницы во всем мире, то покойников окажется в миллион раз больше, чем живых. Вы знаете, что мне пришло в голову: живые это интернациональное меньшинство.

– У вас что болит? – спросил чей-то незнакомый голос.

Лососинов с трудом открыл глаза.

Лысый человек в очках был похож немного на Анатэму.

– Мне очень приятно лежать.

– Гм… Голова у вас болит?

Но Степана Александровича не интересовал этот разговор. Он снова закрыл глаза.

– Нехорошо только, что мёртвых зарывают в землю, – сказал он, – сжигать гораздо лучше.

И вдруг сама собою объяснилась причина утренней тоски. Ему представилась Москва в ясное морозное утро. Над снежными крышами неподвижные серые дымки… Хорошо и вовсе не страшно стать таким тоже дымом и в морозное утро застыть под самым небом… Может быть, там встретится тот счастливый призрак… Он, вероятно, будет сиять, как огонь, и на него больно будет смотреть… Вот он близится. И уже в глазах в самом деле горят золотые и зелёные огни.

Он открыл глаза.

В комнате было темно, но какие-то светлые тени пролетали по потолку.

– Что это, – спросил Степан Александрович, – на потолке?

– Лежите смирно, – отвечал голос, – это автомобиль в переулок заворачивает… Я потушил свет, чтоб вам было спокойнее. Сейчас приедут за вами.

– Хоронить?

– Ну зачем хоронить! Поправитесь великолепным образом. Только уж молчите!

Но Степану Александровичу хотелось говорить.

– Я, знаете, – сказал он, – только сейчас понял смысл жизни.

– Да уж вижу – вы лучший русский человек… Горе с вами…

– Смысл жизни в том, чтобы делать своё хотя бы самое маленькое дело… Но делать честно.

– Открыл Америку!

– Что ж, если для меня она не была ещё открыта. И надо быть обыкновенным человеком… Знаете, совсем простым… без всяких запросов… без всяких Наркомпросов…

– Лежите вы, а поправитесь, будете это своё маленькое дело делать… Ладно!

– Да, да. Ты будешь ко мне по вечерам приходить чай пить… Я женюсь на простой девушке… т. е. все-таки пусть она будет со средним образованием, но, понимаешь… без штук… И будут приходить друзья… тоже совсем обыкновенные и честные… и шутки будут такие простые, но смешные… Скажи… что ты мне положил на грудь? Мне трудно говорить.

– Ничего не положил. Помолчи!

Он опять закрыл глаза и опять увидал дымки над московскими снежными крышами. Один маленький дымок был особенно мил и уютен. И что-то было в нем даже родное и знакомое. Чтоб не терять из виду этот дымок, Степан Александрович не открывал больше глаз. Он не открыл их даже тогда, когда его подняли и понесли, приятно раскачивая.

«Меня везут в больницу, – подумал он, – это очень хорошо. Мешков молодец. Вообще все очень хорошо».

Почувствовав свежий морозный воздух, он на миг открыл глаза и увидел прямо над собой яркие зимние звезды.

«Значит, метель кончилась и идти домой будет легко, – подумал он. – Какие яркие звезды. Вот… вот в чем дело. Я же говорил, что это очень просто».

Он с трудом приподнялся.

– Тебе чего? – спросил, наклоняясь над ним, Мешков.

– На звезды надо смотреть. Чаще смотреть на звезды!

И прошептав это, он с удовольствием лёг, а дымок все разрастался и вот уж чёрной тучею окутал вселенную…

Возвращаясь из больницы, Мешков долго стоял на углу своего переулка и смотрел на ясное ночное небо.

– Гм! – сказал он. – Если поправится, нужно будет в самом деле зайти к нему как-нибудь вечерком.

На этом обрывается рукопись.

Конец

Баклажаны


I. Судьба на верёвочке

Разве не говорили все и разве не утверждали, что украинские ночи сотворены для любовных восторгов?

Разве Гоголь не восклицал патетически: «Знаете ли вы украинскую ночь?» – и разве не отвечал он сам, видя, что язык отнялся у заробевшего читателя: «О, вы не знаете украинской ночи».

И разве Куинджи кусок этой ночи, втиснутый в золотую раму, не передвигал по всем губернским городам Российской империи, пока не пригвоздил его гвоздем вечности к стене Третьяковского прибежища?

Да. Пленительна и сластолюбива украинская ночь. Но в сто, в тысячу, в миллион раз пленительнее и сластолюбивее знойный украинский полдень.

Беззвучно и тихо скользит хрустальная река. Где-то вдали, словно чье-то бестревожное сердце, постукивает мельница, огромный, как майн-ридовский кондор, аист-лелека мерно пролетает над водою.

О, счастливые любовники, обитающие в Советской Украинской Социалистической Республике! Усталые, раскинулись вы среди лоз, разросшихся на песке, и перебираете пальцами золотую солнечную сетку и грезите о тех временах, когда у человека отец был уже человек, но дедушка еще шимпанзе.

Да. Прекрасен украинский полдень, и не угнаться за ним, никогда не угнаться куинджевской ночи.

* * *

Двадцатого июля тысяча девятьсот, кажется, двадцать пятого года на белом пляже у реки Ворсклы грелись и отдыхали после, купанья три голые – вполне можно сказать – красавицы, с телами не светлее той медной посуды, которую продают у нас цыгане, и волосами такими же черными, как цыганские бороды. Три красавицы эти были на три различных вкуса, и появись сейчас среди них древний Парис, он, пожалуй, опять затруднился бы, которой вручить свое историческое яблоко, вернее, предложил бы каждой по очереди отведать понемножечку.

Одна была очень пышна и очень тяжела и лежала между своими подругами, как массивная библия с рисунками Дорэ лежит между непереплетенными брошюрами.

Другая была стройна, как кедр ливанский, обращенный к востоку. Похожая на Суламифь, она посыпала горячим песком свое смуглое бедро и презрительно жевала стебель.

Третья была вертлява и костлява, она совсем не лежала спокойно, но то падала ничком, словно плавала но песку, то, раскинувшись, распластывалась на спине, отдаваясь солнцу, то садилась на корточки, опираясь руками о землю, как кенгуру, готовый прыгнуть.

Вокруг красавиц валялись белые рубашки и пестрые платья, туфли и еще ханки – пустые высохшие тыквы, заменяющие украинским Веверлеям пузыри.

Красавицы уныло пели на мотив известного танца баядерки:

 
Омоложенье – это радость, мечта.
Вернется юность и красота.
Исчезнет рад морщен,
Исчезнет ряд седин,
И буду к опять пленять мужчин.
 

– Соломон вчера опять приходил и искал моей руки, – сказала Суламифь, – он до того в меня влюблен, что мне даже стыдно, тем более, что замуж я за него никогда не выйду.

– Почему же ты никогда за него не выйдешь, Рая? – спросила самая полная, переворачиваясь осторожно, чтобы не перекувырнуть вселенную.

– Потому что у него характера не больше, чем у половой тряпки. А я люблю жестких мужчин. И потом у него смешная фамилия: Поднос.

– Но если ты не выйдешь за Соломона, то за кого же ты выйдешь?

– А зачем мне вообще выходить?

– Не говори так. Когда я вышла замуж, я в первый же год прибавила на восемнадцать кило. А ты видела Мышкику. Когда она вчера купалась, на нее было симпатично смотреть. У нее все тело словно перевязано ниточками.

– Мышкина не от замужества потолстела. Я же знаю: она пьет пиво с медом, с маслицем и с желтками.

Красавицы умолкли и потом опять запели:

 
Омоложенье – это радость, мечта…
 

– Я сегодня была на базаре, – заговорила порывисто и страстно та, которой не лежалось спокойно, – и видела, как в фаэтоне проехал такой интересный человек. Он ехал со станции, потому что у него в ногах лежал чемодан.

– Это приехал к Кошелевым их родственник из Москвы. Кошелева вчера приходила к нам в магазин и спрашивала, когда приходит поезд. Мы ей сказали.

– Он приехал жениться на Вере Кошелевой? – спросила Рая.

– Пш… Разве он дурак или душевнобольной? Такой мужчина может жениться на богатой и совсем молоденькой девушке. Он как принц.

– Ты, Зоя, готова влюбиться в простой пень. Разве ты не сказала, что новый провизор самый красивый человек в мире?

– При чем тут я? Это говорят все.

Полная в это время села и стала натягивать на могучие ноги длинные палевые чулки.

– Я ухожу, – сказала она. – Лева скоро придет домой. Ай, какой он смешной в своей любви ко мне. Он каждый день мерит меня сантиметром. Ему все хочется, чтоб я была совсем толстушкой.

– Молодой Кошелев гладко выбрит и похож на артиста, – сказала Зоя, расправляя и надевая на шею рубашку. – Таких мужчин приятно целовать в губы.

Они стали одеваться и скоро ярко запестрели на фоне зеленых холмов.

А на зеленых холмах в полуденной дымке застыли Баклажаны – город белых одноэтажных домиков и голубых деревянных церквей, родной брат Хороля и Кобеляк, племянник Миргорода, город акаций, фруктовых садов и пирамидальных тополей, маленький город с единственной мощеной улицей и кирпичными тротуарами. Из его кудрявого зеленого букета торчала, словно палка из цветочного горшка, худая мачта-антенна на крыше единственного сознательного товарища.

По тропинке, спускающейся к берегу, в это самое время шли два человека, один высокий, весь в белом, без шляпы, другой низкий, сутулый, какой-то серый, едва поспевавший за белым.

– Вот он, – прошептала Рая, – это с ним идет Бороновский – я его боюсь. Папаша сказал, что от него можно заразиться чахоткой. Посмотри, какое желтое у него лицо, как лимон.

Полная одернула сзади платье, чтоб кверху подтянуть декольте.

Они, потупившись, прошли мимо Кошелева и Бороновского и не оглянулись, только полная теперь одернула декольте вниз, чтобы побольше закрыть спину.

Они обернулись к Зое, которая шла сзади, но ее не было.

– Где же она? – удивленно спросили обе друг друга и воспользовались случаем внимательно оглядеть белую спину, исчезавшую в зелени.

– Она верно пошла другою дорогою, она всегда боится тех, в кого влюблена: она глупа.

– А он, правда, красив, – прошептала пышнейшая из пышных.

– Мужская красота – фикция, – презрительно отвечала Рая, – у всех русских плоские лица.

Ну, конечно, Кошелев не был красавцем в том смысле, как рисуют на картинках, да и в самом деле не фикция ли мужская красота? Но уж он вовсе не был похож на баклажанских мужчин и выделялся среди них, как в столице нашей выделяется заезжий англичанин. Все на англичанине не такое, и портфель у него с машинкой, и башмаки невообразимо острые, и пальто зеленое нескладностью своею складное, и шляпа аппетитная, как шоколадный торт, и очки черепаховые огромные, не для человеческих глаз, и ни разу локтем в толпе даму наотмашь не саданет. Клином врезалась в революционную столицу буржуазная штука. И таким же клином в Баклажаны вонзился Кошелев. Баклажанские мужчины бреются редко, а то и вовсе не бреются, а он через день, у баклажанских мужчин брюки гармошкой болтаются, а у него складка впереди сверху донизу, и рубашка прозрачная особой спортивной выработки – от блаженной памяти – Альшванга. Да как же это возможно, воскликнут иные скептики, чтоб на восьмой год рабочей власти подобная рубашка, как же не смел ее вихрь революции! А вот не смел, и дело тут, очевидно, не в слабости вихря, а в прочности материи; да что ж вы рубашке удивляетесь, если и сам Кошелев – носитель ее – уцелел. Уцелел и в Баклажаны приехал поездом прямого сообщения.

Кошелев и Бороновский вышли между тем на берег.

Река ослепительно сверкала на солнце.

Таким миром и такою тишиною полно было все кругом, что Кошелев замер, исполненный восторженного благоговения. А Боронований, страшно запыхавшийся, схватился руками за грудь и стоял, бессмысленно выпучив глаза и глотая воздух, словно выброшенная на песок рыба.

– Какая благодать, – воскликнул Кошелев, – какая красота! Я понимаю, что Карамзин иногда падал ниц и восторженно целовал землю. Стоит поцеловать. Вы знаете, когда я сейчас шел по городу, у меня было впечатление, что я перенесся на машине времени в мирные гоголевские дни.

– Подобно фантастическому рассказу Уэльса, – проговорил Бороновский, несколько отдышавшись.

– Да. И как было чудно на одном домике, в котором по всем правилам следовало бы жить Ивану Ивановичу или Ивану Никифоровичу, увидать серп в молот. Я даже в первый момент не мог сообразить, что это такое.

– А… это вы очевидно имеете в виду нашу почту.

– Как, вероятно, уютно жить в этих маленьких домиках. Всюду ставни, огороды… На некоторых крышах я видал даже аистов. Стоят себе на одной ноге, как сто лет назад, и наплевать им на сдвиги, происшедшие в человеческом миросозерцании.

Бороновский тихо рассмеялся.

– Вы это очень остроумно выразились, – произнес он, – а уж если мы заговорили об аистах, так у нас тут есть один замечательный аист. Ему добровольцы приладили к ноге офицерскую кокарду. И вообразите, аист прилетает до сих нор все с кокардой. Его тут так и прозвали: Деникин.

–. Забавно. Да. Я смотрю и удивляюсь. Ведь это же прямо картина Пимоненко или Кондратенко под названием «Полдень в Малороссии». А что это там белеет?

– Хутор.

– Поселиться бы на этом хуторе с какою-нибудь Оксаною и есть галушки.

Легкое облачко набежало на солнце, и все сразу кругом поблекло и потускнело. Так тускнеет прима-балерина, когда тушит старый Вальц – театральный волшебник – озаряющий ее прожектор и зажигает обычную рампу.

– Удивительно, – сказал Бороновский, – до чего явления природы иногда совпадают с мыслями. Смотрите, как все потемнело. Степь словно нахмурилась под наплывом неприятных воспоминаний. А я как раз хотел вам рассказать, до чего не повезло хозяину того хутора. Его во время гражданской войны ночью раздели, облили керосином и подожгли. Мы все видели, что огонек по степи бегает, но не донимали, в чем дело, потому что крики относило ветром в другую сторону.

Кошелев сочувственно покачал головою. Но странный рассказ как-то легко прошел сквозь его уши и улетел вместе с белым облачком.

– А женщины, – опять заговорил он, – у нас в Москве они словно сработаны по ватерпасу. А здесь, я нарочно обратил внимание, – какие груди, даже у интеллигентных.

Бороновский конфузливо улыбнулся.

– А вы, Степан Андреевич, – сказал он, – должно быть, крупный Дон-Жуан.

– Да ведь правда. Ну, возьмите хоть мою двоюродную сестрицу. Разве плоха?

Бороновский вдруг оживился, он не стал менее бледным, ибо румянец, повидимому, навсегда покинул его лицо, но глаза его блеснули восторженно.

– Вера Александровна божественно красива, – сказал он, – и блистает умом. Вы попробуйте поговорить с нею о литературе; вы будете поражены ее начитанностью.

– Не понимаю, как она до сих пор не выскочила замуж.

– Она чужда мирских интересов и к тому же крайне независима. В прежнее время за ней ухаживало много молодежи, но она никому не подарила своего внимания.

– Ну, теперь-то, я думаю, она бы подарила. Ведь ей скоро тридцать стукнет. С этим не шутят.

Бороновский встал.

– Я извиняюсь, – сказал он, – мне вредно быть на солнце.

– Ну, а я посижу еще немножко. Уж очень тут здорово.

– Да, – сказал Бороновский, – находясь здесь, лишний раз убеждаешься, как прекрасна жизнь. Вы обратили внимание, как всякий человек уверен, что он не умрет, а если умрет, то очень не скоро. Я раньше удивлялся, как это, например, восьмидесятилетние старики могут думать и говорить о чем-нибудь другом, кроме смерти… И еще меня всегда поражал факт погребения… Теперь у меня и в том и в другом есть, некоторый опыт…

– То есть как? Ведь вам же не восемьдесят лет, и погребены вы, вероятно, никогда не были…

– Совершенно верно, мне не восемьдесят лет… но доктора предсказывают мне смерть очень скоро.

Степан Андреевич смутился.

– Ну, доктора постоянно ошибаются, – сказал он, – один мой родственник тоже вот так был приговорен к смерти, а между тем жив до сих пор…

Кошелев с ловкостью благовоспитанного человека соврал про родственника и потому несколько сконфузился, увидав, как радостно вздрогнул и сделал к нему шаг Бороновский.

– И давно это ему предсказали?..

– Да лет… десять тому назад.

– И он в Давос не ездил?

– Да нет… само прошло.

– Вот и я думаю, что тут леченье не поможет, тут судьба. А еще мне кажется, что если очень хотеть жить, то можно и смерть преодолеть. Не знаю, как вы, а я большой сторонник личного бессмертия.

– Правильно, – воскликнул Кошелев. – К черту смерть!

Он закрыл глаза, закинул ногу за ногу, а руки заломил под голову.

Бороновский долго смотрел на него, словно любовался этим удивительным человеком в белом костюме, который так ловко перескочил через грозное восьмилетие, даже не замарав своих пикейных брюк.

– Не сожгите с непривычки кожу, – сказал он, медленно удаляясь, – впрочем, от ожогов помогает холодная сметана.

Кошелев лежал неподвижно и чувствовал, как пришивают его к земле горячие лучи солнца. Он в это время ни о чем не думал, вернее, думал о том, что ни о чем не думал и предавался пороку праздности, бездельем наслаждался.

Поодаль бухнула вода. Кто-то купался за кудрявым мысом. Степану Андреевичу тоже захотелось влезть в серебристую воду. Он снял три предмета, из которых состояла его одежда: рубашку, брюки и сандалии. Снял, не оборачиваясь по сторонам, со спокойствием и уверенностью, ибо очень любил и уважал свое тело. Это было хорошее мужское тело, в меру мохнатое и в меру мускулистое, от природы немножко смуглое, первобытною наготою хорошо сочетавшееся с бритым лицом и гладким пробором. Солнце, между тем, с добросовестностью банщика поливало зноем голую спину. Кошелев встал во весь рост и еще раз оглядел зеленые берега. И в этот самый миг громкий зов пронесся над рекою.

– Спасите! – кричал женский голос.

– Те, те, те, – взволнованно тараторило эхо.

– Тону!

– Ну, ну, ну!

Степан Андреевич умел плавать и любил плавать, но он никак не мог сообразить, откуда несется крик. На всякий случай он побежал по берегу вправо.

Тут на траве увидал он полотняное голубое платье, две желтые туфельки и белую, как снег, рубашку. Серые деми-шелк длинные чулки висели на сухой ветке куста.

С реки явственно доносился крик. Кошелев увидал что-то золотое, что исчезало и вновь появлялось на поверхности. В стороне по течению медленно и самодовольно уплывали, очевидно, оторвавшиеся ханки.

– Держитесь! – крикнул Кошелев и бросился в воду.

С воды река казалась очень широкой и в самом деле страшной. Утопающая, очевидно, умела плавать, но, растерявшись, она бессмысленно бухала но воде, забывая об архимедовом законе, рекомендующем при плавании погружать в воду все, кроме носа. Она, напротив, выскакивала, чтобы громче крикнуть, и после крика немедленно погружалась и опять выскакивала.

– Оэ! – крикнул Кошелев, отплевываясь от реки.

Два больших глаза с жадностью уставились на него. В календаре Степан Андреевич читал, что при спасании на водах нужно прежде всего утопающего оглушить ударом кулака по лбу, чтоб он не мешал барахтанием, а затем тащить его непременно за волосы. Но такой способ по отношению к даме Степан Андреевич справедливо почитал грубым и неприличны. Поэтому он ограничился тем, что обнял (не без удовольствия) мягкий стан и поплыл к берегу, задыхаясь немного с непривычки от этого плаванья с препятствиями. Нащупав ногами дно, Кошелев поднял на руки блондинку – которая била не то что в обмороке, а как-то обомлела с перепугу и не шевелилась, и посадил ее на песок.

Да, эта была сработана не по ватерпасу. Золотые волосы – было их по крайней мере на четыре головы – растрепалась и рассыпались. Брови были темны и гениально очерчены, должно быть, природа в припадке вдохновения создала это свое творение и не поскупилась на лучший материал. Modele dе luxe. Блондинка, между тем, спешно протирала глаза, затопленные водою. Потом она с ужасом уставилась на голого человека, загораживавшего своим мокрым телом весь зелено-голубой мир. Голый человек наклонился и хотел довольно-таки смело поцеловать ее в губы. Но она рванулась, и поцелуй скользнул как-то по всему телу – начавшись с губ, он кончился где-то возле коленки. Блондинка с большой для нее силою ударила спасителя кулаком в грудь и кинулась за кусты, где была разбросана ее одежда, но не остановилась, а, схватив ее, побежала дальше, в гору, на бегу напяливая одежду, как невиданная сирена: наполовину женщина, наполовину платье. Впрочем, напрасно так спасалась блондинка, ибо Степан Андреевич и не думал ее преследовать. Нахохотавшись, дошел он к своему платью и тут по дороге увидал забытые на кусте серые деми-шелк чулочки. Он снял их с веточки, свернул, а когда оделся, положил. в карман.

Он почувствовал в себе вдруг не больше одного золотника весу.

Откуда-то вдали из зелени вдруг, словно дразнящий язык, высунулся и пропал красный флаг на здании исполкома.

И Степан Андреевич тотчас же в ответ показал ему язык и пошел в гору, приплясывая и напевая:

 
J'aime les beaux dimanches,
Dimanches de Paris,
quand les femmes sont blanches
Et que les hommes sont gris. [13]13
  Я люблю погожие воскресенья,
  Парижские воскресенья,
  Когда женщины одеты в белое,
  А мужчины в серое (фр.).


[Закрыть]

 

И вообразите, гражданин, – шестнадцатого какого-то века парижская песня национальным гимном прозвучала в этот миг в Баклажанах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю