Текст книги "Путь Германа Гессе"
Автор книги: Сергей Аверинцев
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Аверинцев С.С.
Путь Германа Гессе
Писательская судьба Германа Гессе (1877–1962) необычна. Она была необычной при его жизни и осталась необычной после его смерти.
В самом деле, каким его видели поколения читателей?
Сначала все было просто. После того, как в 1904 году вышел роман двадцатишестилетнего автора «Петер Каменцинд», около пятнадцати лет не предвиделось причин сомневаться, кто такой Гессе: симпатичный и высокоодаренный, но ограниченный эпигон романтизма и натурализма, неторопливый изобразитель провинциального быта в душевных переживаний самоуглубленного мечтателя, который ведет с этим бытом свою тяжбу и все-таки мыслим лишь на его основе. Что называется, «Heimatdichtung», старонемецкий провинциализм как тема и одновременно как способ подходить к теме. Казалось, вот так он и будет из десятилетия в десятилетие писать роман за романом – может быть, все лучше, все тоньше, но едва ли по-иному…
Однако уже в 1914 году нашлись глаза, которые увидели другое. Известный писатель и публицист левого направления Курт Тухольский писал тогда о его новом романе: «Если бы на титульном листе не стояло имя Гессе, мы не знали бы, что книгу написал он. Это уже не наш дорогой, почтенный старый Гессе; это кто-то иной. Куколка лежит в коконе, и никто не скажет наперед, какой окажется бабочка». Со временем стало ясно для всех: прежний писатель словно умер, и родился другой, поначалу неопытный, почти косноязычный. Книга «Демиан» (1919) – смутное и страстное свидетельство о становлении нового типа человека – недаром вышла под псевдонимом, недаром была принята читателями за исповедь молодого гения, сумевшего выразить чувства своих сверстников, непонятные людям старшего поколения. Как странно было узнать, что эту поистине юношескую книгу написал сорокалетний, давно сложившийся романист! Прошло еще десять лет, и критик писал о нем: «Он на самом деле моложе, чем поколение тех, кому сейчас по двадцать лет». Бывший провинциальный идиллик Гессе становится чутким провозвестником и осмыслителем всеевропейского кризиса.
Что думают о нем читатели в конце 30-х – начале 40-х годов? По правде говоря, у него почти не остается читателей. Еще до 1933 года поклонники его ранних романов в письмах к нему наперебой отрекаются от него и спешат сообщить ему, что он перестал быть «истинно немецким» писателем, поддался «неврастеническим» настроениям, «интернационализировался» и предал «священные сады германского идеализма, германской веры и германской верности». В годы гитлеризма швейцарское гражданство обеспечило писателю личную безопасность, но контакт с немецким читателем был оборван. Нацистские критики то вежливо, то грубо отправляют его в небытие. Гессе пишет почти «ни для кого», почти «для себя». Философский роман «Игра в бисер» был издан в нейтральном Цюрихе в 1943 году и должен был казаться ненужным, как ювелирное чудо среди окопов. Его узнали и полюбили немногие; среди этих немногих был, в частности, Томас Манн.
Не прошло и трех лет, как все перевернулось. «Ненужная» книга оказывается нужнейшим духовным ориентиром для целых поколений, отыскивающих возврат к утерянным ценностям. Ее автор, удостоенный Гетевской премии города Франкфурта и затем Нобелевской премии, воспринимается как живой классик немецкой литературы. В конце 40-х годов имя Гессе – предмет почитания, более того, объект сентиментального культа, неизбежно создающего свои обессмысливающие штампы. Гессе прославляют как благостного и мудрого певца «любви к человеку», «любви к природе», «любви к богу».
Произошла смена поколений, и все снова перевернулось. Досадно маячившая фигура респектабельного классика и моралиста стала действовать западногерманским критикам на нервы (самого Гессе к этому времени уже не было в живых). «Ведь согласились же мы, – замечает влиятельный критик в 1972 году, через десять лет после его смерти, – что Гессе, собственно, был ошибкой, что хотя его много читали и почитали, однако, по сути дела, Нобелевская премия, если иметь в виду не политику, а литературу, была для нас скорее неприятностью. Развлекательный беллетрист, моралист, учитель жизни – куда ни шло! Но из «высокой» литературы он сам катапультировал себя, потому что был уж чересчур прост». Отметим иронию судьбы: когда «Игра в бисер» стала широко известна, она воспринималась скорее как образец трудной и загадочной «интеллектуальной» литературы, но критерии «высоколобости» так стремительно изменились, что Гессе был отброшен носком ботинка в яму для китча[1]1
От немецкого Kitsch – безвкусица, чтиво.
[Закрыть]. Отныне он «чересчур прост».
Все как будто решилось, властители дум западногерманской интеллектуальной молодежи пришли к ненарушаемому согласию: Гессе устарел, Гессе мертв, Гессе больше нет. Но все снова переворачивается – на этот раз вдали от Германии. Все привыкли думать, что Гессе – специфически немецкий или, по крайней мере, специфически европейский писатель; так он сам понимал свое место в литературе, так смотрели на него его друзья, а впрочем, и его недруги, корившие его за провинциальную отсталость. Правда, интерес к его творчеству заметен в Японии и в Индии; дорогая писателю Азия ответила любовью на любовь. Уже в 50-е годы появилось четыре (!) различных перевода «Игры в бисер» на японский язык. Но Америка! В год смерти писателя «Нью-Йорк Таймс» отмечала, что романы Гессе для американского читателя «в целом недоступны». И вдруг колесо Фортуны сделало поворот. Происходят события, которые, как всегда, любой критик без труда разъяснит задним числом, но которые в первый момент были неожиданными до оторопи: Гессе – самый «читаемый» европейский писатель в США! Американский книжный рынок поглощает миллионные тиражи его книг! Бытовая деталь: молодые бунтари в своих «коммунах» из рук в руки передают одну затрепанную, замусоленную, до дыр зачитанную книгу – это перевод «Сиддхарты», или «Степного волка», или той же «Игры в бисер». Пусть западногерманский литературно-критический ареопаг авторитетно постановил, что Гессе ничего не может сказать человеку индустриальной эпохи, – бесцеремонная молодежь самой индустриальной страны мира игнорирует этот приговор и тянется к «архаизаторским» сочинениям запоздалого романтика Гессе, как к слову своего современника и товарища. Такой сюрприз нельзя не найти примечательным. Разумеется, дело и на сей раз не обходится без изрядной дозы бессмыслицы. Новый культ Гессе куда крикливее старого, он развивается в атмосфере рекламного бума и модной истерии. Сообразительные владельцы дают своим кафе имена гессевских романов, так что, например, жители Нью-Йорка могут перекусить в «Игре в бисер». Сенсационный поп-ансамбль называется «Степной волк» и выступает в костюмах персонажей этого романа. Однако, судя по всему, интерес американской молодежи к Гессе включает в себя и более серьезные аспекты. У писателя учатся не только мечтательной интровертивности – углублению в себя, – основательно вульгаризирующейся в умах среднего американца, но прежде всего двум вещам: ненависти к практицизму и ненависти к насилию. В годы борьбы против войны во Вьетнаме Гессе был хорошим союзником.
Что касается западногерманских критиков, они могли, конечно, утешаться ссылкой на дурной вкус американского читателя. Однако время от времени тот или иной критик оповещает публику, что перечитал «Игру в бисер» или другой роман Гессе и наряду с архаизаторством, стилизаторством и просроченной романтикой, к своему изумлению, нашел в книге толк. Даже социологические представления Гессе были, оказывается, не столь уж бессмысленными! Колесо Фортуны продолжает вертеться, и никто не скажет, когда оно станет неподвижно. Сегодня, по прошествии столетия со дня рождения и через пятнадцать лет после смерти, Гессе продолжает вызывать безоговорочный восторг и столь же безоговорочное отрицание. Его имя остается спорным.
Еще раз оглянемся на отражения лица Гессе в чужих глазах. Тихий идиллик 900-х годов и неистовый отверженец буржуазного благополучия в период между двумя мировыми войнами; престарелый мудрец и учитель жизни, в котором иные поспешили увидеть духовного банкрота; старомодный мастер «хорошо темперированной» немецкой прозы и кумир длинноволосых юношей Америки, – как, спрашивается, собрать столь различные обличил в единый образ? Кто был этот Гессе на самом деле? Какая судьба гнала его от одной метаморфозы к другой?
* * *
Герман Гессе родился 2 июля 1877 года в маленьком южногерманском городе Кальве. Это настоящий городок из сказки – с игрушечными старинными домами, с крутыми двускатными кровлями, со средневековым мостом, отражающимся в водах речки Нагольд.
Кальв лежит в Швабии – области Германии, особенно долго удерживавшей черты патриархального быта, обойденной политическим и экономическим развитием, но давшей миру таких дерзновенных мыслителей, как Кеплер, Гегель и Шеллинг, таких самоуглубленных и чистых поэтов, как Гёльдерлин и Мёрике.
Швабская история выработала особый тип человека – тихого упрямца, чудака и оригинала, погруженного в свои мысли, своеобычного и несговорчивого. Швабия пережила в XVIII веке расцвет пиетизма – мистического движения, причудливо сочетавшего культуру самоанализа, оригинальные замыслы и прозрения, отголоски народного еретичества в духе Якоба Бёме и протест против черствой лютеранской ортодоксии – с самой трагикомической сектантской узостью. Бенгель, Этингер, Цинцендорф, все эти глубокомысленные фантазеры, самобытные искатели истины, правдолюбцы и однодумы – колоритные персонажи швабской старины, и писатель всю жизнь сохранял к ним верную любовь; сквозь его книги проходит воспоминание о них – от фигуры мудрого сапожника мастера Флайга из повести «Под колесом» до отдельных мотивов, появляющихся в «Игре в бисер» и господствующих в неоконченном «Четвертом жизнеописании Иозефа Кнехта».
Атмосфера родительского дома была под стать этим швабским традициям. И отец и мать Германа Гессе с юности избрали путь миссионеров, готовились к проповедническим трудам в Индии, по причине недостатка физической выносливости принуждены были вернуться в Европу, однако продолжали жить интересами миссии. Это были старомодные, ограниченные, но чистые и убежденные люди; их сын мог со временем разочароваться в их идеале, но не в их преданности идеалу, которую называл самым важным переживанием своего детства, и потому самоуверенный мир буржуазного практицизма всю жизнь оставался для него непонятным и нереальным. Детские годы Германа Гессе прошли в другом мире. «Это был мир немецкой и протестантской чеканки, – вспоминал он впоследствии, – но открытый для всемирных контактов и перспектив, и это был целый, единый в себе, неповрежденный, здоровый мир, мир без провалов и призрачных завес, гуманный и христианский мир, в котором лес и ручей, косуля и лисица, сосед и тетки составляли столь же необходимую и органическую часть, как рождество и пасха, латынь и греческий, как Гете, Матиас Клаудиус и Эйхендорф».
Таков был мир, уютный, как отчий дом, из которого Гессе ушел, подобно блудному сыну притчи, куда силился вернуться и откуда снова и снова уходил, пока не стало совершенно ясно, что этого потерянного рая больше не существует.
Отрочество и юность будущего писателя были наполнены острой внутренней тревогой, принимавшей подчас судорожные, болезненные формы. Можно вспомнить слова Александра Блока о поколениях, переживших мужание накануне прихода XX века: «…в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое, ценою бесконечных потерь, личных трагедий, жизненных неудач, падений и т. д.; ценою, наконец, потери тех бесконечно высоких свойств, которые в свое время сияли, как лучшие алмазы в человеческой короне (как, например, свойства гуманные, добродетели, безупречная честность, высокая нравственность и проч.)». Подросток Герман Гессе утратил веру своих родителей и отвечал неистовым упрямством на кроткое упрямство, с которым они навязывали ему свои заповеди, восторженно мучился и горестно наслаждался своей непонятостью, своим одиночеством и «окаянством». (Заметим, что не только тогда, но и в зрелые годы, в пятидесятилетнем возрасте «ребра и беса», Гессе курьезным образом сохранил нечто от представлений мальчика из благочестивой семьи, – представлений, позволяющих человеку, засидевшемуся в кабачке, предпринявшему эскападу в ресторан или танцевавшему с незнакомой женщиной, не без гордости ощутить себя избранником Князя Тьмы; читатель не раз почувствует это даже в умном романе «Степной волк»). Навязчивые видения убийства и самоубийства, выплывающие в том же «Степном волке», в книге «Кризис» и особенно в «Клейне и Вагнере», восходят к тем же годам. Первая душевная буря разразилась в старинных стенах готического аббатства Маульбронн, где со времен Реформации размещается протестантская семинария, видевшая среди своих питомцев еще юного Гёльдерлина (альбомы по истории немецкого искусства часто дают фотографии маульброннской надкладезной капеллы, где под стрельчатыми сводами, возведенными в середине XIV в., плещутся родниковые струи, перетекая из одной чаши в другую). Эстетически притягательный образ средневековой обители, воспитанники которой среди благородных старых камней из поколения в поколение занимаются культивированием своего духа, оказал неизгладимое воздействие на фантазию четырнадцатилетнего Гессе; художественно преобразованные воспоминания о Маульбронне можно проследить вплоть до поздних романов – «Нарцисса и Гольдмунда» и «Игры в бисер». Подросток поначалу с увлечением учился древнегреческому и древнееврейскому, выступал с декламациями, музицировал, но оказался непригодным к роли послушного семинариста; в один прекрасный день он неожиданно для самого себя бежал «в никуда», ночевал морозной ночью в стогу сена, как бездомный бродяга, затем несколько мучительных лет, к ужасу родителей, обнаруживал полную неспособность к социальной адаптации, навлекал на себя подозрение в психической неполноценности, отказывался принять какой бы то ни было готовый и предначертанный жизненный путь, нигде не учился, хотя прилежно занимался широким литературным и философским самообразованием по собственному плану. Чтобы как-то зарабатывать на жизнь, он пошел в обучение на фабрику башенных часов, затем некоторое время практиковался в антикварной и книжной лавках в Тюбингене и Базеле. Между тем в печати появляются его статьи и рецензии, затем первые книги: сборник стихов «Романтические песни» (1899), сборник лирической прозы «Час после полуночи» (1899), «Посмертно изданные записи и стихотворения Германа Лаушера» (1901), «Стихотворения» (1902). Начиная с повести «Петер Каменцинд» (1904), Гессе становится постоянным автором знаменитого издательства С. Фишера, что само по себе означало успех. Вчерашний неприкаянный неудачник видит себя признанным, респектабельным, обеспеченным писателем. В том же 1904 году он женится и во исполнение давней руссоистско-толстовской мечты оставляет все города на свете ради деревни Гайенхофен на берегу Боденского озера. Поначалу он снимает крестьянский дом, затем – о, торжество вчерашнего бродяги! – строит свой дом. Свой дом, своя жизнь, им самим определенная: немного сельского труда и тихая умственная работа. Один за другим рождаются сыновья, одна за другой выходят книги, заранее ожидаемые читателями. Кажется, что между этим беспокойным Германом Гессе и действительностью заключен мир. Надолго ли?
* * *
Период, предшествовавший «Петеру Каменцинду», может рассматриваться как предыстория творчества Гессе. Писатель начинал под знаком неоромантического эстетизма «конца века». Его первые этюды в стихах и в прозе редко идут дальше фиксации беглых психологических состояний и настроений индивида, несколько но в меру занятого собой. Только в фиктивном дневнике Германа Лаушера Гессе подчас поднимается до исповедальной беспощадности самоанализа, столь характерной для его зрелых произведений.
Что, однако, было достигнуто писателем почти сразу, так это безупречное чувство прозаического ритма, музыкальная прозрачность синтаксиса, ненавязчивость аллитераций и ассонансов, естественное благородство «словесного жеста». Таковы неотчуждаемые черты прозы Гессе. В этой связи скажем наперед несколько слов об устойчивом отношении его поэзии к его прозе. Стихам Гессе предстояло становиться все лучше, так что наиболее совершенные стихи были им написаны в старости, но в существе своем его поэзия всегда жила силой его прозы, служа лишь более откровенному и очевидному выявлению и так присущих ей, прозе, свойств лиризма и ритмичности. У Гессе поэзия накоротке с прозой, как это обычно для писателей второй половины XIX века, например, для швейцарца Конрада Фердинанда Мейера, но совсем не характерно для поэтов XX века. Можно утверждать, что стихам Гессе недостает исключительно поэтической, мыслимой только в стихах «магии слова», недостает «безусловности», «абсолютности» в отношении к слову; это как бы все та же проза, только возведенная в новую степень своего высокого качества.
Повесть «Петер Каменцинд» – для раннего Гессе важный шаг вперед уже потому, что это повесть, сюжетное произведение, герой которого переживает свою жизнь, а не только переходит от настроения к настроению. Гессе впервые усваивает эпическую энергию своих образцов (прежде всего Готфрида Келлера), он твердой рукой прочеркивает контур биографии крестьянского сына Каменцинда, приходящего от любовных терзаний юности к спокойствию зрелости, от разочарования в суете городов к возврату в сельскую тишину, от эгоцентризма к опыту сострадательной любви, наконец, от мечтаний к терпкому, скорбному и здоровому ощущению реальности. Биография эта имеет одну черту, в той или иной мере присущую биографиям всех позднейших героев Гессе (и чем дальше, тем больше): она похожа на притчу, что отнюдь не случайно. Начиная с «Петера Каменцинда», писатель переходит от эстетства и самоцельного самовыражения к морально-философским поискам и к морально-философской проповеди. Положим, Гессе со временем далеко уйдет от духа толстовства, проглядывающего в его первой повести; но все его последующее творчество будет непосредственно, явно, откровенно ориентировано на вопрос о «самом главном», о смысле жизни (ибо изображение бессмыслицы жизни в «Степном волке» или в книге «Кризис» – не что иное, как попытка подойти к проблеме «от противного», и гессевский «имморализм» 20-х годов – составная часть его морализма). Можно восхищаться последовательностью, с которой Гессе подчинял свое вдохновение высоким гуманистическим целям, можно, пожалуй, подосадовать на нескромность его проповедничества и дилетантизм его философствования, но Гессе был таким, и никакая сила на свете не могла бы сделать его иным. В поздний период творчества писатель не раз готов был отчаяться в своем литературном мастерстве и пути, но он никогда не отчаивался в своей человеческой обязанности – упорно, не смущаясь неудачами, искать утраченную целостность духовной жизни и рассказывать о результатах поисков на пользу всем ищущим. Чего в его проповеди почти нет, так это доктринерства, и вопросы в ней преобладают над готовыми ответами.
Следующая повесть Гессе – «Под колесом» (1906); это попытка рассчитаться с кошмаром юношеских лет – школьной системой кайзеровской Германии, попытка подойти к проблеме педагогики с позиций «адвоката личности», как назовет себя писатель много лет спустя. Герой повести – одаренный и хрупкий мальчик Ганс Гибенрат, который во исполнение воли своего отца, грубого и бессердечного филистера, вкладывает свою впечатлительную душу в пустую погоню за школьными успехами, в истерию экзаменов и призрачные триумфы хороших отметок, пока не надламывается от этой противоестественной жизни. Отец принужден забрать его из школы и отдать в подмастерья; выход из честолюбивой суеты и приобщение к народной жизни поначалу действуют на него благотворно, однако нервный надрыв, превращающий первое пробуждение эмоций влюбленности в безысходную катастрофу, и панический страх перед перспективой «отстать», «опуститься» и «угодить под колесо» зашли непоправимо далеко. То ли самоубийство, то ли приступ физической слабости – автор оставляет это неясным – приводят к концу, и темная вода речки уносит хрупкое тело Ганса Гибенрата (герои Гессе обычно находят смерть в водной стихии, как Клейн, как Иозеф Кнехт). Если добавить, что школа, составляющая место действия повести, – Маульброннская семинария, то автобиографичность повести будет совсем очевидной. Конечно, ее нельзя преувеличивать: родители Гессе представляли полную противоположность Гибенрату-отцу, да и сам Гессе в юности был мало похож на кроткого и безответного Ганса (в повести есть еще один персонаж – бунтующий юный поэт, недаром несущий в своем имени «Герман Гейльнер» инициалы Германа Гессе). В этой связи заметим, что главный и самый реальный конфликт юности писателя – выпадение из круга домашней религиозности – никогда не становится в его рассказах, повестях и романах предметом непосредственного изображения: были вещи, которых он не мог касаться даже через десятки лет. Лучшее в повести – великолепные картины народного быта и образцы народной речи, предвосхищающие «Кнульпа». Ее слабость – несколько сентиментальное отношение к герою; в ее атмосфере есть нечто от умонастроения «непонятого» юноши, растравляющего себе сердце мечтами о том, как он умрет и как его тогда все будут жалеть.
Налет сентиментальности не чужд и роману «Гертруда» (1910), отмеченному влиянием прозы Штифтера и других элегических новеллистов XIX века (не без воздействия Тургенева). В центре романа стоит образ композитора Куна, сосредоточенного меланхолика, чья физическая ущербность лишь подчеркивает и делает наглядной дистанцию между ним и миром. С грустным раздумьем подводит он итог своей жизни, предстающей перед ним как цепь отказов от счастья и равноправного места среди людей. Еще отчетливее, чем в повести «Под колесом», выявляется прием, характерный для всего творчества Гессе: набор автопортретных черт распределен между парой контрастирующих персонажей, так что духовный автопортрет писателя получает реализацию именно в диалектике их контраста, спора, противостояния. Рядом с Куном поставлен певец Муот – дерзкий, чувственный, страстный человек, умеющий добиться своего, но неизлечимо отравленный внутренней тревогой. Куна и Муота объединяет главное: оба они – люди искусства, как их представляет себе романтическое мышление, то есть глубоко одинокие люди. Именно их одиночество делает их пригодными для перенесения на них конфликтов и проблем самого автора. Если Куну Гессе доверяет свою самоуглубленность, свою тягу к аскезе, свою надежду на прояснение жизненного трагизма усилием духа, дающим силу слабому, то Муот воплощает также присущее Гессе начало бунтарства, бурного внутреннего разлада. От каждого из них путь ведет к длинному ряду персонажей из более поздних книг: от Куна – к Сиддхарте, Нарциссу, Иозефу Кнехту, от Муота – к Гарри Галлеру, Гольдмунду, Плинио Дезиньори.
В начале 10-х годов Гессе переживает первые приступы разочарования в своей жизни, в гайенхофенской идиллии, в попытках заключить перемирие с общественными нормами, в семье и писательстве. Ему кажется, что он изменил своей судьбе бродяги и странника, построив дом, основав семью, скрывая от самого себя бездны и провалы, но также особые возможности гармонии, присущие именно его жизни – только ей и никакой другой. «Блажен обладающий и оседлый, блажен верный, блажен добродетельный! – писал он тогда. – Я могу его любить, могу его почитать, могу ему завидовать. Но я погубил полжизни на усилия подражать его добродетели. Я тщился быть тем, что я не есмь». Внутренняя тревога гонит Гессе, убежденного домоседа и провинциала, чрезвычайно неохотно покидавшего родные швабско-швейцарские края, в далекое путешествие (1911 г.): его глаза видят пальмы Цейлона, девственные леса Суматры, суету малайских городов, его впечатлительное воображение запасается на всю жизнь картинами восточной природы, жизни и духовности, но владеющее им беспокойство не избыто. Сомнения Гессе в праве художника на семейное счастье и домашнее благополучие выразились в его последнем довоенном романе («Росхальде», 1914). Затем личные горести и неустройства оказались решительно отодвинуты на задний план, хотя и обострены, как бы подтверждены в своем зловещем смысле великой бедой народов – мировой войной.
Снова повторилось в стократно усиленном виде переживание отрочества и юности писателя: целый мир, уютный, любимый и почитаемый мир европейской цивилизации, традиционной морали, никем не оспариваемого идеала человечества и столь же бесспорного культа отечества, – весь этот мир оказался иллюзорным. Довоенный уют был мертв, Европа дичала. Уважаемые профессора, литераторы, пасторы Германии встретили войну с восторгом, как желанное обновление. Такие писатели, как Герхарт Гауптман, такие ученые, как Макс Планк, Эрнст Геккель, Вильгельм Оствальд, обратились к немецкому народу с «Заявлением 93-х», в котором утверждалось единство немецкой культуры и немецкого милитаризма. Даже Томас Манн на несколько лет поддался «хмелю судьбы». И вот Гессе, аполитичный мечтатель Гессе, оказывается один против всех, поначалу даже не замечая, что это произошло. 3 ноября 1914 года в газете «Нойе цюрхер цайтунг» появилась статья Гессе «О друзья, довольно этих звуков!» (заглавие – цитата, оно повторяет возглас, которым предварен финал Девятой симфонии Бетховена). Позиция, выраженная в этой статье, характерна для индивидуалистического гуманизма Гессе. Скорбя о войне, писатель протестует, собственно, не против войны, как таковой; против чего он протестует, и притом с редкой ясностью и чистотой нравственной эмоции, так это против лжи, сопутствующей войне. Ложь вызывает у него искреннее, непосредственное, импульсивное недоумение. Что, собственно, случилось? Разве вчера еще все не были согласны, что культура и этика независимы от злобы дня, что истина высоко поднята над раздорами и союзами государств, что «люди духа» служат сверхнациональному, всеевропейскому и всемирному делу? Гессе обращается не к политикам и генералам, но и не к массам, не к человеку с улицы, он обращается к профессиональным служителям культуры, обвиняя их в отступничестве, требуя неумолимой верности идеалу духовной свободы. Как они смеют поддаваться всеобщему гипнозу, ставить свою мысль в зависимость от политической конъюнктуры, отрекаться от заветов Гете и Гердера? Статью можно назвать наивной, она и впрямь наивна, но в ее наивности ее сила, прямота поставленного в ней вопроса: не готова ли немецкая культура изменить самой себе? Этот вопрос был задан почти за двадцать лет до прихода Гитлера к власти… Выступление Гессе привлекло, между прочим, сочувственное внимание Ромена Роллана и дало толчок к сближению обоих писателей, окончившемуся их многолетней дружбой. Еще одна статья, продолжавшая линию первой, навлекла на Гессе разнузданную травлю «патриотических кругов». Анонимный памфлет, перепечатанный в продолжение 1915 года двадцатью (!) немецкими газетами, именовал его «Рыцарем печального образа», «отщепенцем без отечества», «предателем народа и народности». «Старые друзья оповещали меня, – вспоминал Гессе впоследствии, – что они вскормили у своего сердца змею и что сердце это впредь бьется для кайзера и для нашей державы, но не для такого выродка, как я. Ругательные письма от неизвестных лиц поступали во множестве, и книготорговцы ставили меня в известность, что автор, имеющий столь предосудительные взгляды, для них не существует» («Краткое жизнеописание»). Гессе не был ни трибуном, ни левым политиком, он был замкнутым, старомодным человеком, привыкшим к традиционной лояльности, к респектабельной тишине вокруг своего имени, и газетные нападки означали для него необходимость мучительной ломки жизненных навыков. Между тем кольцо одиночества вокруг него смыкалось: в 1916 году умер его отец, в 1918 году сошла с ума его жена. Работа по организации снабжения военнопленных книгами, которую писатель вел в нейтральной Швейцарии, истощила его силы. Во время тяжелого нервного расстройства он впервые обратился к помощи психоанализа, что дало ему впечатления, далеко уводившие от идиллического консерватизма довоенных лет.
Жизнь была кончена, жизнь надо было начинать заново. Но перед этим надо было подвести итоги. Цикл рассказов о Кнульпе – это итог истекшего периода творчества Гессе. Символично, что он появился во время войны, в 1915 году. Его герой – бродяга, непутевый странник, овеянный меланхолической поэзией шубертовского «Зимнего пути» и мягким юмором старых народных песен, человек без дома и крова, без семьи и дела, сохраняющий в мире взрослых секрет вечного детства, «детского сумасбродства и детского смеха», упрямо отказывающийся занять свое место в благоразумном мире расчетливых хозяев. Замерзая в пути под хлопьями снегопада, он видит всю свою жизнь как на ладони, ощущает ее оправданной, а себя – прощенным, утешенным и свободным, беседует лицом к лицу с богом, и это вовсе не бог теологии, не бог церкви, который требует человека к ответу, это бог сказки, бог детской фантазии, детского сновидения. Кнульп задремывает последним сном, как в теплой, уютной колыбели. Бездомный вернулся домой.
Внешний облик рассказов о Кнульпе характеризуется той старомодной, если угодно, простоватой, но скорее симпатичной непритязательностью, исключающей натугу и напряжение, которая так свойственна раннему творчеству Гессе и которую почти невозможно отыскать в поздних его вещах. Однако внутренняя установка этих рассказов обнаруживает некую сложность, даже раздвоенность, состоящую в том, что автор одновременно как бы движется по направлению к своему герою, соединяя и даже отождествляя себя с ним в акте определенного жизненного выбора, но одновременно расстается и навсегда прощается с ним. За самоотождествлением стоит окончательный отказ от благодушно-тяжеловесной «бюргерской» стабильности, от дома и уюта, от принятия всерьез всякого рода однозначных прописей и приход к решимости бродяги принять свое отщепенство просто и без жалоб. Самоотождествление это заходит у Гессе довольно далеко: в одном из лирических стихотворений этого же времени он обращается к Кнульпу, как к своему товарищу и двойнику, мечтая о том, как они уснут, взявшись за руки и глядя на месяц, усмехающийся им, как их могильные кресты будут стоять рядом при дороге, под дождями и снегами… Но Гессе и уходит от Кнульпа, который видим читателю уже сквозь «магическую даль». Среди героев Гессе Кнульп – последний, кто еще сохранил народную скромность и веселость, даже нечто от патриархального смирения, и запас простодушной чистоты, не растраченный в самых беспутных странствиях. Персонаж одного из рассказов Бунина говорит о себе, что у него «душа не нонешнего века»; это мог бы сказать про свою душу и Кнульп. Другой гессевский бродяга, Гольдмунд, будет совершать свой путь среди внешней обстановки средневековья, но это не он, а простодушный Кнульп не порвал еще связь с тысячелетней традицией странников и вагантов, веселых нищих и бродячих скрипачей. Судьба писателя, однако, влекла его к изображению психологии интеллигента XX века, куда менее целомудренной, куда более патетичной и разорванной, чем душа Кнульпа, и былое простосердечие, ставшее духовным анахронизмом, должно было отойти для него самого и его читателей в область утешительных воспоминаний. Писатель не выбирает своих тем – темы выбирают его, подчас против его воли; Гессе никогда не чувствовала этого так отчетливо, как в смутный, переломный момент, когда Европа подошла к концу мировой войны, а он – к своему сорокалетию. Старая поговорка, на которую он с удовольствием ссылался, утверждает, что шваб набирается ума к сорока. Набраться ума в данном случае означало – родиться заново.