Текст книги "Эволюция философской мысли"
Автор книги: Сергей Аверинцев
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Аверинцев С.С.
ЭВОЛЮЦИЯ ФИЛОСОФСКОЙ МЫСЛИ
Философское творчество грекоязычного мира на переходе от античности к средневековью являет собой довольно пеструю панораму[1][1]
Подробное изображение этой панорамы см.: The Cambridge History of Later Greek and Early Medieval Philosophy / Ed. by A. H. Armstrong. Cambridge, 1970. Достоинства плана этой книги – во-первых, обстоятельное рассмотрение предыстории изображаемого периода, «затакта» к нему («от Платона до Плотина») в энергично акцентируемой связи с тем, что пришло после; во-вторых, отказ от разделения единой истории философии на историю языческого неоплатонизма и историю христианской патристики, благодаря чему обнажаются и становятся наглядными соответствия между тем, как реализовывались одни и те же мыслительные возможности в той и другой конфессиональной сфере.
[Закрыть]. Однако есть некоторые общие черты, характеризующие всю панораму в целом. Их необходимо отчетливо осознать, чтобы правильно оценивать контекст каждого конкретного явления.
Во-первых, философия IV-VII вв. – непосредственное продолжение позднеантичной философии. Она перенимает школьную традицию последней, ее понятийный аппарат и рабочие навыки мышления, ее терминологию, распорядок ее дисциплин. Конечно, акценты неизбежно передвигались, но само передвижение соотносилось с заданной точкой отсчета и проходило в рамках заданной системы. Сознательный традиционализм, определявший формы профессионально-философского мышления, проявлялся, между прочим, в том, что новое сплошь да рядом преподносилось как комментарий к старому – к какому-нибудь античному тексту. Не только Фемистий пересказывал Аристотеля; важнейшие работы Прокла написаны как толкования на отдельные диалоги Платона. Позднее тексты ранневизантийских христианских мыслителей сами становились объектом комментирования, подчас по-своему творческого; так, Максим Исповедник в своих "Затруднительных местах" толковал Григория Назианзина и Псевдо-Дионисия Ареопагита, широко развивая при этом свои собственные взгляды, но лишь по ходу дела, "к случаю". Экзегеза, интерпретация текста – ходовой способ заниматься философией. Другой способ – собирание, сопоставление, сопряжение чужих мыслей, силящееся подняться от эклектики к синтезу. Все это не закрывает путей оригинальности, но ставит ее в специфические условия.
Во-вторых, философия эта – поле безраздельного господства объективного идеализма. И здесь она продолжает позднеантичную философию.
В III-IV вв. еще встречались немногочисленные эпикурейцы, но они не занимались философским творчеством и оставались совершенно непродуктивными; их наличие – факт истории нравов, а не истории идей[2][2]
Единственный памятник эпикуреизма, вообще дошедший до нас от времен Римской империи (II в.), – надпись Диогена Энандского (Diogenis Oenoandensis Inscriptio / Ed. I. William), и она не содержит ничего, кроме самых общих формул, выбранных из Эпикуровых сочинений, и предваряющей их восторженной похвалы.
[Закрыть]. Позднее и эти тени славного прошлого исчезают. Если в чем были согласны представители всех без исключения разновидностей и оттенков ранневизантийского мировоззрения, так это в решительном отказе от материалистической традиции. Вопрос о «безбожии» Эпикура (см.:. Clement. Alexandr. Stromata, I, I, 2, S. 116) был недискуссионным", язычники относились к нему ничуть не лучше, чем христиане. Таком поборник языческой древности, как император Юлиан, выражал живейшее удовлетворение по поводу утраты сочинений Эпикура: «...впрочем, боги сами к нашему благу уничтожили их, так что большая часть книг погибла» (Ер. 89В, p. 301G)[3][3]
См.: ВДИ, 1970, №3, с. 235. Пер. Д. Е. Фурмана.
[Закрыть]. Дискуссия шла исключительно внутри объективного идеализма, между различными его вариантами – более рассудочными или предпочитавшими мистическую интуицию, более персоналистическими или тяготевшими к безличному абсолюту, более спиритуалистическими или дававшими известные права чувственной эмпирии и т.п. Постольку, поскольку люди той эпохи вообще желали мыслить философски, они мыслили платонически. Понятия и термины платонизма образуют общий язык, на котором противоборствовавшие доктрины могли объясняться и спорить между собой. Платонизм был воспринят в двух вариантах – стоическом, более старомодном, и неоплатоническом, более новом. Рационалистический корректив к Платону давал Аристотель.
В-третьих, философия IV-VII вв. – порождение эпохи, когда основной формой идейной борьбы была борьба религий и религиозных исповеданий. Уходящее язычество сопротивлялось христианству. Гностические и хилиастические ереси отстаивали себя в споре с церковью. Арианство выступало против никейской ортодоксии, несторианство – против эфесской ортодоксии, монофиситство – против халкидонской ортодоксии, оспаривая авторитарный статус церковной доктрины. Каждая религиозная общность создавала свою теологию как знамя борьбы и одновременно оружие в борьбе; даже язычество, никогда не обладавшее настоящей: теологией в строгом смысле слова[4][4]
К уточнению понятия «теология» в его отношении к понятию «язычество» см.: Философская энциклопедия, т. 5, с. 189-191, 200-202, 611-612.
[Закрыть], торопилось наверстать упущенное. Конфликт теологических доктрин – это контекст ранневизантийского философского творчества, дававший последнему стимулы и полагавший ему границы. Ранневизантийская философия есть философия теологизирующей эпохи; не учитывая этого, мы ничего в ней не поймем.
Такова одна сторона вещей; но есть и другая. Теология – это все же особый тип мышления, ежеминутно пересекающийся с идеалистическим философствованием, но отличный от него. Философию и теологию интересующей нас эпохи невозможно до конца размежевать, но их не следует смешивать. Поэтому "христианская философия" – методологически сомнительное понятие. Существовала христианская теология, шире – христианская мысль (на уровне популярного аскетического поучения порой обходившаяся без школьных форм профессионального философствования); существовали христианские философы, т.е. философы, объединенные по признаку конфессиональной принадлежности, по признаку очень важному, во многих отношениях решающему, но все же лежащему вне собственно философского ряда. Но христианской философии как величины, сравнимой с такой величиной, как неоплатоническая философия, не существовало – хотя бы потому, что философия христианского философа также могла быть неоплатонической, но могла и не быть. Границы философских направлений не совпадают с границами вероисповеданий: например, Прокл Диадох и Псевдо-Дионисий Ареопагит не согласны между собой в теологической плоскости, как язычник и христианин, но согласны в философской плоскости, как два неоплатоника; с другой стороны, Немесий Эмесский – христианин, но его философские интересы имеют крайне мало общего с философскими интересами Псевдо-Ареопагита. Разумеется, важно, что христианская теология подтверждала своим авторитетом некоторые философские тезисы (например, тезис об иерархии бытия, увенчанной "истинносущим")[5][5]
Ср.: Аверинцев С. С. Предварительные заметки к изучению средневековой эстетики. – В кн.: Древнерусское искусство. Зарубежные связи. М., 1975. с. 371-396, особенно с. 382 – 387; Lotz B. Sein und Wert... Paderborn. Hf. l, 1938; De. Vogel J. C. Antike Seinsphilosophie und Christentum im Wandel der Jahrhunderte. Baden-Baden. 1958; Körner F. Das Sein und der Mensch... München. 1959; Kremer K. Die neuplatonische Semsphilosophie und ihre Wirkung auf Thomas von Aquin. Leiden, 1966.
[Закрыть] и с порога отвергала другие (например, тезис о вечности физического космоса). Важно, что она создавала социальный заказ, подталкивавший постановку некоторых философских проблем (например, проблемы личности, обсуждавшейся в контексте тринитарных и особенно христологических споров, прежде всего по ходу монофелитской контроверзы)[6][6]
Эта потребность находилась в противоречии с наличными возможностями отнюдь не «персоналистической» философской системы понятий, которая была заимствована от античности. Ср.: Lossky V. La notion théologique de la personne humaine. – In: Lossky V. A l'image et à la ressemblance de Dieu. P., 1967, p. 109-121.
[Закрыть]. Все это важно, – но это предпосылки для философской работы, а не сама философия. У язычников были иные предпосылки. Но создавалась ранневизантийская философия в невольном сотрудничестве христиан и язычников.
Сотрудничество это облегчалось им тем, что, в-четвертых, создатели ранневизантийской философии принадлежали хотя к различным вероисповеданиям, но по большей части к одному и тому же социальному кругу. Символично, что такие антагонисты, как император Юлиан, с одной стороны, Василий Кесарийский и Григорий Назианзин, с противоположной стороны, были товарищами по годам учения в Афинах. Привилегия мыслить по школьным законам философии принадлежала людям образованным и состоятельным, насыщенным старой культурой. Это не значит, что у низов не было мыслителей; но мыслители эти не были философами. Время делало их популярными аскетами, и они оставались в памяти потомков либо как прославленные святые, либо как проклятые еретики. Оборванный чудак-резонер, которому когда-то была бы прямая дорога в киники или стоики, теперь становился монахом, юродивым, столпником. Он поучал народ аскетической морали и обличал сильных мира сего, как уличный философ времен Эпиктета, и его подвижнический образ жизни по традиции называли "философией"; но к философии как науке его "философия" не имела прямого отношения[7][7]
О диапазоне значений слова «философия», употреблявшегося для обозначения аскетической жизни вообще, в частности жизни монашеской, см.: Malingrey A.-M. «Philosophie»: Etude d'une groupe des mots dans la littérature grecque des Présocratique? au IVe siècle après J.-C. P.. 1961; Leipoldt J. Griechische Philosophie und frühchristliche Askese. В., 1961.
[Закрыть]. Диалектика Платона, логика Аристотеля, учение о природе Посидония, онтология Плотина и Прокла были доступны только элите. Силами элиты и велась научная работа в области философии.
К этому, в-пятых, надо добавить, что элита эта была предана идее империи как авторитарной вселенской державы, вмещающей в себе религиозные, государственные и культурные ценности; так обстояло дело и для языческой, и для христианской части элиты. Например, Юлиан не менее решительно, чем христианские императоры, усматривал долг самодержца в том, чтобы являть собой защитника "истинной веры"; только "истинная вера" для него – язычество. Отнюдь не для заполнения досуга, но по праву и долгу императора он богословствовал, сочинял славословия богам, предписывал нормы поведения служителям культа[8][8]
Опыты догматизированпя в «гимнической» прозе представляют собой речи Юлиана «К дарю Солнцу» и «К Матери богов». Чтобы вернее оценить их культурно-исторический фон, полезно помнить, что 1) «вторая софистика» давно вобрала в себя традиционный жанр гимна божеству, усвоив его риторической прозе (ср. речь Ливания «К Артемиде»), и так продолжалось вплоть до нового расцвета поэзии в V в.. давшего христианские стихотворные гимны Синесия и языческие стихотворные гимны Прокла (см. ниже главу о литературе IV-VII вв.); 2) нормальное христианское песнопение с точки зрения античных норм также должно быть причислено к риторической прозе; 3) христианские песнопения также соединяли «гимническое» восхваление божества с философствующим догматизированием, подчас довольно сложным; 4) философская проза такого христианского теолога, как Псевдо-Дионисий Ареопагит, также «гимнична». Это ставит речи Юлиана в их реальный контекст. Что касается инструкций жрецам (языческому «клиру») касательно того, как они должны вести себя, какие книги читать, каких мыслей держаться π какие речи держать, они содержатся в письмах Юлиана, скорее похожих на папские «бреве» будущих времен, чем на письма других римских императоров, например в письме 84 (Арсакию, главному жрецу Галатии) или 89б (неизвестному жрецу).
[Закрыть] – как предстоятель священной державы, каким будет через два века чувствовать себя Юстиниан[9][9]
Ср.: Downey G. Julian and Justinian and the Unity of Faith and Culture. – Church History, 1959, XXVIII, p. 7-35.
[Закрыть]. Мало сказать, как было сказано выше, что контекст ранневизантийской философии – созидание и борьба теологических систем; контекст определялся связью каждой из авторитетных для элиты теологических систем с идеей священной державы, взаимосоотнесенностью державы и веры. Не просто империя, но «благоверная» империя; не просто религия, но «господствующая» религия. Без лишних слов ясно, как эта взаимосоотнесенность ограничила свободу духовных исканий. Но ее воздействие на условия философской работы не сводится к этому. «Господствующей» религией стало христианство; идеология священной державы[10][10]
To, что обозначается немецким словом «Reichstheologie». Ср.: Deinpf A. Sacrum Imperium. Geschichts– und Staatsphilosophie des Mittelalters und der politischen Renaissance. München, 1929; Idem. Geistesgeschichte der frühchristlichen Kultur. München, 1964.
[Закрыть] и христианская идеология оказались сцепленными в единую систему «политической ортодоксии»[11][11]
Ср.: Beck H.-G. Byzantinistik heute. В.; N.Y., 1977, S. 17-18 u. a.
[Закрыть], – а между тем дело шло о двух разных идеологиях с различным генезисом, различным прошлым, различной структурой. Их сопряжение могло происходить не иначе, как при посредстве платонически окрашенного символизма. Для христианизированной «политической ортодоксии» император сам по себе – только человек (недаром же христианские мученики в свое время проливали кровь за отказ поклоняться божественному императору[12][12]
Попытки отрицать эту антиномию, без оговорок отождествляя идеологию христианской теократии с древневосточной и античной идеологией обожествления властителя (например, Ziegler A. W. Die byzantinische Religionspolitik und der sogenannte Cäsaropapismus. – In: Münchener Beiträge für Slavenkunde. Festgabe für P. Diels. München, 1953, S. 89, 90, 97 u. а.), не воздают должного реальной диалектике исторического процесса.
[Закрыть]); но, с другой стороны, власть над людьми не может принадлежать человеку и принадлежит только богу (и богочеловеку Христу как абсолютно правомочному «царю» всех верующих). Вывод из этих посылок один: небожественный государь «участвует в божественной власти», как, по доктрине Платона, тленная вещь «участвует» в нетленной идее. Так через концепцию μέ-9-εξις философское умозрение увязывается с политической реальностью эпохи.
Воздействие этого двуединого теологико-политического контекста на ранневизантийскую философию было всепроникающим; но важно отметить – и это в-шестых, – что оно отнюдь не всегда было прямым. Оно могло быть сколь угодно косвенным. Это значит, что далеко не все направления философской работы, стимулировавшиеся практическими запросами теологических контроверз, сами по себе являли сколько-нибудь необходимую связь с теологией или вообще с религиозным мировоззрением; и то же самое можно сказать о стимулах, исходивших от имперской идеологии. Например, в логической проблематике как таковой нет ровно ничего специфически конфессионального; однако именно рождавшаяся в конфессиональных распрях потребность утверждать свою веру и разоблачать чужую веру жестким ведением аргументации толкала к суховатой, рассудочной, дотошной работе с понятиями и силлогизмами. Так была подготовлена духовная и психологическая атмосфера будущей схоластики. Парадоксально, что вера нуждалась в логике именно постольку, поскольку была авторитарной: на "принудительность" логики были возложены примерно те же (обманчивые) надежды, что на принуждение силой, на религиозное законодательство и репрессивные меры[13][13]
Стоит вспомнить, что на Западе в период средневековья одному и тому же ордену доминиканцев была поручена и силлогистическая отработка форм церковной доктрины для диспутального отстаивания последней, и организация насильственной борьбы с ересью; это орден схоластов и орден инквизиторов.
[Закрыть]. И шире – не только перед лицом противника и в споре с ним, но и в кругу ортодоксального единомыслия дух догматизма, страшащийся даже невольных отступлений, занимал умы поисками непогрешимо логических выводов из заданных внелогических посылок; эта – «акривия», или «акривология»[14][14]
Важно, что эти же слова употреблялись для обозначения строгости аскетической жизни (см.: Lampe G. W. H. A Patristic Greek Lexicon. Oxford, 1956, p. 64-65). Теологическая «акривия» – как бы аскеза ума, но и аскетическая «акривия» – методическая тщательность в поведении; одно отвечает другому. Параллель из другой эпохи – употребление слова «метод», которое в интеллектуальной плоскости было ключевым словом эпохи, начавшейся с «Рассуждения о методе» Декарта, но в религиозно-моралистическом переосмыслении дало имя секте «методистов», основанной в Англии в 1729 г.
[Закрыть], была высшей добродетелью теологизирующего рассудка в течение всего средневековья, от языческой протосхоластики Прокла до католической схоластики Фомы Аквинского. Даже утрированная жесткость «геометрического метода» у такого могильщика схоластики, как Спиноза, примыкает к средневековой традиции, являя собой диалектическое отрицание последней[15][15]
О приближении византийской мысли к идее Спинозы о философствовании по геометрическому методу см.: Вальденберг В. Философские взгляды Михаила Пселла. – В кн.: Византийский сборник. М.; Л., 1945, с. 249-255.
[Закрыть]. Так обстоит дело с логической проблематикой.
Далее, теория знака, эстетика символа, философия имени – также "вечные" задачи познания, независимые от конфессиональной идеологии. Если о символе хоть можно утверждать, что в этой категории особенно заинтересованы идеалистическое умозрение и мистическое созерцание – хотя, конечно, не они одни[16][16]
Ср.: Лосев А. Ф. Проблема символа и реалистическое искусство. М., 1976.
[Закрыть], – то знак есть категория мировоззренчески нейтральная. Однако в специфических условиях рассматриваемой нами эпохи вся эта проблематика стала необычайно популярной потому, что оказалась соотнесена с религиозной и политической жизнью: с задачами интерпретации Писания (для христиан – Библии, для язычников – иных текстов, принимавшихся за сакральные)[17][17]
Античное язычество никогда не было «религией Писания». Собрания оракулов, о которых говорится в Аристофановых «Всадниках», или Сивиллины книги, с которыми справлялся римский сенат, вызывали чисто прагматический интерес, как информация о будущих событиях; в них никогда не искали «слова божия», самораскрытия мира богов, устанавливающего основы вероучения. Нечто вроде Писания было у некоторых восточных религий, вливавшихся в позднеантичный синкретизм, а также у орфиков и пифагорейцев. И все же потребность в сакральных текстах ради теологической борьбы с христианством застала язычество последних веков врасплох. Происходили странные вещи. Все знали, например, что так называемые Халдейские оракулы были сочинены неким Юлианом в царствование Марка Аврелия; это не мешало, возможно, уже Нумению и, во всяком случае, Ямвлиху и Проклу воспринимать их как основополагающее откровение седой древности. Орфические тексты принимаются из обихода замкнутой религиозной группы в обиход неоплатоников; если бы дело Юлиана Отступника победило, они стали бы доктринально-литургическими текстами всеобщей, императорской языческой «церкви». Но, с другой стороны, издавна чтимые памятники культурной традиции, никогда не имевшие религиозного значения, например поэмы Гомера, тоже приравниваются к «богооткровенным» книгам. «В самом деле, – утверждает император Юлиан, – ведь для Гомера и Гесиода, и Демосфена, и Геродота, и Фукидида, и Исократа, и Лисия боги были наставниками во всяком учении. Разве не считали себя одни из них – служителями Гермеса, другие – муз?» (письмо 61с. Пер. Д. Е. Фурмана).
[Закрыть], с затруднениями при попытках формулировать «неизъяснимое» мистическое содержание, с нуждами теории культа, вообще с потребностью в осмыслении всей «видимой» и вполне земной реальности государственных и церковно-иерархических институтов как некоей «иконы» иной реальности, «невидимой» и неземной[18][18]
По формуле Псевдо-Дионисия Ареопагита, "вещи видимые суть образы (εικόνες – «иконы») невидимых" (Pseudo-Dionysii Areopagitae ep. X. – PG, t. 3, col. 1117). К. Шнейдер не без основания говорил о византийском понимании власти, как о "платонически-христианской" идеологии (Schneider С. Geistesgeschichte des antiken Christentums. München, 1954, Bd. II, S. 324).
[Закрыть]. Так обстоит дело с семиотическими и символологическими темами философии IV-VII вв.
Наконец, культивирование античного наследия как будто и подавно не может иметь ничего общего с официозной идеологией византийской "политической ортодоксии". Ясно, однако, что классицистические тенденции никогда не встретили бы в Византии столь благоприятных условий, если бы престиж античной культуры не рассматривался как один из аспектов престижа ромейской государственности. Мало того, это был один из аспектов престижа ромейской церкви как церкви имперской. Конечно, ориентация на античное наследие скрывала в себе возможность ностальгической тоски по язычеству, даже духовного возврата к язычеству, весьма страшившего ревнителей христианской ортодоксии. Но в широкой перспективе минус перекрывался плюсом: ведь ориентация эта состояла в неразрывном союзе с центростремительными культурно-политическими тенденциями, с пафосом империи, порядка, законопослушности, бюрократической цивилизованности. Она была преградой против напора "невежественности" плебейской мысли, незнакомой со школьными правилами, с античной системой терминов (об элитарном характере философской образованности говорилось выше). Она была преградой и против "варварского" партикуляризма, который постоянно грозил перейти в конфессиональный раскол и в политический сепаратизм, а в конце концов действительно отторг восточные провинции как от константинопольской ортодоксии, так и от константинопольской государственности. У светских и духовных властей были весьма реальные причины быть осторожными при ниспровержении авторитета языческой культуры.
Логицизм, символизм и антикизирующий традиционализм – лишь некоторые из результатов косвенного воздействия, оказанного на строй философской мысли IV-VII вв. ее общественным контекстом.
Как уже говорилось, философия IV-VII вв. – продолжение позднеантичной философии. Поэтому необходимо сказать несколько слов о ее важнейших предшественниках.
Первый из них жил еще на рубеже эллинистической и римской эпох; это платонизирующий стоик Посидоний из Апамеи (ок. 135 – ок. 50 до н.э.), универсальный мыслитель, указавший пути культурной эволюции на исходе античности, ознаменовавший собою, по формулировке А.Ф.Лосева, "переход от раннего стоицизма через стоический платонизм к неоплатонизму"[19][19]
Лосев А. Ф. Посидоний. – Философская энциклопедия, т. 4, с. 324.
[Закрыть]. Влияние Посидония на философию IV-VII вв. было очень широким; к сожалению, определить границы этого влияния удается далеко не всегда, ибо сочинения самого Посидония утрачены. За последние три четверти века Посидоний привлекал к себе лучшие силы историко-философского анализа, и попытки реконструировать эту доктрину отчасти превосходны[20][20]
Прежде всего следует назвать: Jaeger W. Nemesios von Emcsa. В., 1914: Reinhardt K. Poseidonios. München, 1921; Idem. Kosmos und Sympathie. München. 1926.
[Закрыть]; но спорного остается очень много[21][21]
Ср.: Тарн В. Эллинистическая цивилизация. M., 1949, с. 316-317: «Но Посидоний ли это, или это только имя, условное для духа I века? Его личность, может быть, неясна, чтобы высказать на его счет слишком догматические утверждения; вряд ли можно распутать тот клубок влияний, который носит имя Посидония». Еще более скептически настроен П. Мерлан (The Cambridge History of Later Greek and Early Medieval Philosophy, p. 126-132). Ср. также: Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука. М.. 1927, с. 454, примеч. 211; В. Йегер оценивал роль Посидония в подготовке неоплатонизма прежде всего в связи с засвидетельствованной Секстом Эмпириком, Плутархом и Феоном Смирнским комментаторской работой Посидония над «Тимеем» Платона. Эта точка зрения была широко принята в науке (ср.: Блонский П. П. Философия Плотина. М., 1918, с. 14: «Историко-философская позиция Посидония определяется тем, что он был стоическим комментатором „Тимея“»). Однако К. Рейнхарт нашел доводы, позволяющие поставить под сомнение самое существование Посидониева комментария к «Тимею».
[Закрыть]. Здесь уместно сообщить лишь наиболее несомненные данные.
Опираясь на переосмысленное стоиками учение Гераклита о мировом огне и на идеи платоновского диалога "Тимей", Посидоний в последний раз за всю историю античной мысли предпринял попытку построить всесторонне разработанный натурфилософский образ мира. По размаху замысла, по широте эрудиции попытка эта заставляет вспомнить Аристотеля, хотя по способности к трезвой научной самопроверке Посидоний стоял гораздо ниже. Он в изобилии привлекал данные естественных наук (особенно географии и астрономии, которыми сам серьезно занимался), но перерабатывал этот материал в угоду умозрительным представлениям мистического, подчас оккультно-магического свойства. В центре стояла доктрина о таинственной акаузальной связи всех вещей – о "всемирной симпатии", одушевляющей природу. Вселенная Посидония – живой организм, аналогичный человеческому организму, проникнутый трепетными истечениями тончайшего огня, и каждая часть этого организма наделена отзывчивой чуткостью к судьбам других частей. Исходя из этих допущений, можно было философски обосновывать астрологию, гадание и прочие виды популярного суеверия.
В защиту Посидония можно сказать, что его представление о живом, чувствительном, одухотворенном космосе обладает несомненным эстетическим обаянием и даже способно захватить, как произведение искусства; недаром отголоски доктрины о "всемирной симпатии" можно встретить у Гёте и Шеллинга, у Новалиса и Тютчева – вплоть до Т.Манна и Юнга[22][22]
Как известно, Ф. Тютчев воспринял идею «всемирной симпатии» через посредство Ф. Шеллинга и вообще мыслителей немецкого романтизма («Не то, что мните вы, природа»). В психоаналитических теориях К.-Г. Юнга важную роль играет понятие «акаузальной синхронной зависимости».
[Закрыть]. Но для заката античности этот сплав мифа и науки был тем, чего искали все выразители духа времени. Можно сказать, что ни один образованный человек IV-VII вв. не мог всерьез задуматься о тайнах природы, об устройстве человеческого тела, избежав при этом прямого пли косвенного воздействия концепций Посидония.
Второй предшественник ранневизантийской философии – Филон Александрийский (ок. 25 до н.э. – ок. 50 н.э.). Он был верующим иудеем и жил в то самое время, когда в Палестине закладывались основы христианства. В нем сочетались вера в Библию и глубокая любовь к философии Платона; он видел абсолютную истину в том и в другом, а истина не может противоречить истине. Это поставило его перед проблемой, с которой столкнулись поколения теологизирующих философов христианства. У него впервые появляются некоторые мысли, которые стали в круге христианской теологии общим достоянием; например, именно он отождествил платоновские идеи с творческими замыслами в уме библейского бога-творца[23][23]
Ср.: Völker W. Fortschritt und Vollendung bei Philo von Alexandria. Leipzig, 1938; Bréhier E. Les idées philosophiques et religieuses de Philon d'Alexandrie. 2-me éd. P., 1950; Daniélou J. Philon d'Alexandrie. P., 1958.
[Закрыть]. Аллегорический метод интерпретации, отчасти заимствованный у стоических толкователей Гомера, однако приведенный к небывалой систематичности и последовательности, позволял Филону на каждом шагу находить в тексте Библии абстракции греческой метафизики и этики; он соотносился со спиритуалистической онтологией (буквальный смысл – тело, аллегорический – дух) и предвосхищал экзегетическую практику христианских теологов Александрийской школы. Наконец, в своей теории мистического экстаза Филон решал задачу соединения платоновской мысли о созерцании духовных реальностей с библейскими представлениями о «живом» боге, с которым возможна личная встреча[24][24]
Например: De opificio mundi, 17; 20; De confusione linguarum 63; 172; De specialibus legibus, I, 47-48; 329; De Cherubim, 49.
[Закрыть].
Философия Филона эклектична; приспособляя Библию к Платону и Платона к Библии, он не мог избежать натяжек, банального морализирования, глубокомысленных общих мест. Но он первым вступил на путь, по которому шло теологизирующее философствование средневековья. Многое, что у него еще неоформлено и бесстильно, приобретает в позднейшем культурном творчестве (не только в философии, но также в церковной риторике, поэзии, искусстве) большую строгость стиля; апеллирующая к глубинам души символика со временем сильнее пробивается сквозь поверхностно-аллегорическую игру рассудка[25][25]
Ср.: Lewy H. Sobria Ebrietas. Untersuchungen zur Geschichte der antiken Mystik. Giessen, 1929.
[Закрыть]. Однако исторический приоритет – за Филоном.
Третьему предшественнику ранневизантийской философии пришлось мыслить уже в обстановке тотального кризиса, постигшего античный мир в III в.: это Плотин (204/5-270)[26][26]
Ср.: Блонский П. П. Философия Плотина; Лосев А. Ф. Античный космос и современная наука; Он же. Диалектика числа у Плотина. М., 1928; Он же. Плотин. – Философская энциклопедия, т. 4, с. 275-277; Wundt M. Plotin. Studien zur Geschichte des Neuplatonismus. Leipzig, 1919, I; Mehls G. Plotin. Stuttgart, 1924; Inge W. R. The Philosophy of Plotinus. L., 1929. I-II; Schwyzer H. R. Plotinos. – RE, 1951, XLI Hbbd., Sp. 471-592; Bréhier E. La philosophie de Plotin. P., 1961.
[Закрыть]. В каждом изложении истории философии Плотин фигурирует как основатель неоплатонизма. Конечно, так оно и есть; но для точности в нюансах полезно иметь в виду, насколько озадачен был бы философски образованный человек IV-VII вв., если бы ему сообщили, что, во-первых, существует такой предмет, как «неоплатонизм», и что, во-вторых, именно Плотин – его «основатель». Начать с того, что термин «неоплатонизм» – позднейшего происхождения[27][27]
Ср.: The Cambridge History of Later Greek and Early Medieval Philosophy, p. 14.
[Закрыть]; сам Плотин считал себя попросту платоником, без всякого «нео» верным истолкователем доктрины Платона[28][28]
Plot. Enneades, V, 1, 8; VI, 2, 1; 3, 5.
[Закрыть], и его наследники вплоть до Ренессанса включительно смотрели на него так же[29][29]
Ср.: Блонский П. П. Философия Плотина, с. 260 – 262.
[Закрыть].
Для сознания ранневизантийской эпохи не существовало неоплатонизма, а существовали понятия как более широкого, так и более узкого объема: с одной стороны – платонизм вообще, платоновская традиция как целое, с другой стороны – отдельные местные (нео-) платонические школы как институциональное оформление преемства между поколениями адептов. Лишь применительно к этим уровням представление об основателе приобретало наглядность и осязаемость. Платон основал платонизм вообще (а также дал начало цепочке школьного преемства Академии в Афинах), и потому он "божественный"; но Ямвлих (о нем ниже) основал традицию конкретных (нео-) платонических школ – Сирийской и дочерней по отношению к ней Пергамской, которые процветали в IV в., и потому Ямвлих тоже "божественный", как предмет культа для адептов этих школ и школьный авторитет, которому, так сказать, клялись на верность учившие от его имени преемники. В этом смысле, единственно понятном для того времени, Плотин не был "основателем", и его реже называли "божественным". Он оставил по себе сочинения, посмертно изданные Порфирием[30][30]
Как известно, Порфирий объединил трактаты учителя по шести девятерицам («Эннеады» – по-гречески «Девятерицы»), которые соответствуют шести основным темам философии Плотина: этика философской жизни – материальный мир – творящая природа – Душа – Ум – Единое. О смысле этого плана см.: Блонский П. П. Философия Плотина, с. 38-40. Допустив в игру мистику чисел (девятерица – квадрат триады, шестерка – «совершенное» число, равное сумме своих множителей), Порфирий, несомненно, обеспечил именно этим полноту, с которой сохранились творения его учителя; невозможно было что-нибудь выкинуть, ибо тогда нарушился бы магический числовой распорядок, действовавший на воображение.
[Закрыть], читаемые и почитаемые, но не оставил школьной организации. Вольный дружеский кружок его учеников распался еще при его жизни, когда тяжелая болезнь принудила его уйти в уединение[31][31]
Porphyr. Vita Plotini, 2; ср.: The Cambridge History of Later Greek and Early Medieval Philosophy, p. 215.
[Закрыть]. Эта оглядка на бытовые реалии тогдашней философской жизни хотя бы отчасти объяснит нам, почему в текстах греческих неоплатоников так нечасты и так невыразительны упоминания мыслителя, чья фигура в наших глазах господствует над целой историко-философской эпохой.
Тем не менее эпоха действительно начинается с Плотина. Он вернулся к интеллектуальной четкости платоновского объективного идеализма, изгнав расплывчатую эклектику, присущую стоическим мыслителям, которые позволяли себе интерпретировать животворящие "семенные логосы" мира одновременно как духовные начала и как прорывы гераклитовой огненной стихии. Это была победа последовательного идеализма над перемешанными с мистикой остатками материализма, действенными еще у мыслителей типа Посидония; но прежде всего это была победа последовательности над компромиссом, победа строгой мысли над умственной аморфностью – событие плодотворное и прогрессивное. До какой степени это было единоличным делом Плотина, мы не знаем и никогда не узнаем, ибо тексты других платоников III в. утрачены; в любом случае роль Плотина значительна. Постулировав примат духовного бытия над материей (по мнению Плотина, пустой и бессодержательной возможностью бытия), философ поставил себе задачу – набросать архитектонику этого духовного бытия, диалектически выводя низшие ступени из высших.
Для эпохи крайне характерны два момента коренной установки неоплатонизма: онтология должна быть иерархической, а ее разработка – систематической. Некогда Платон непринужденно рассыпал намеки и прозрения по своим диалогам, вводя их в контексте спора, оставляя результат открытым, чего-то не выговаривая до конца, что-то приберегая, может быть, для «эзотерических» лекций в кругу Академии, где-то позволяя себе вообще заменить ответ вопросом. Теперь, когда античная философия подошла к своему пределу и к своей исторической трансформации в философию средневековую, настало время все выговорить, все довести до авторитарной школьной ясности, все привести в систему, так же отличающуюся от умственных построений классической эпохи, как жесткая симметрия фронтальных фигур с мозаик Равенны отличается от вольной композиции какой-нибудь краснофигурной вазы. При желании можно назвать это «окостенением» греческой мысли или употребить иную метафору; в самом деле, атмосфера открытого спора, характерная для диалогов Платона, и привлекательнее, и плодотворнее, нежели та схоластическая систематичность, к которой двигался неоплатонизм от Плотина до Прокла. Но всему свое время. Тончайшим мыслительным моделям, отшлифованным за тысячелетие философской работы лучших греческих умов, просто не удалось бы пережить социально-идеологических катаклизмов на пороге средневековья, если бы они не получили у неоплатоников этого качества усиленной жесткости, тяжкой плотности. К самому Плотину это относится меньше, чем к его наследникам. Но он уже не мог удовлетвориться таким состоянием идеализма, при котором высшее духовное начало предстает то как особая идея (например, идея Блага из шестой книги Платонова «Государства»), то как Ум (Нус, по Аристотелю, – «форма форм и живая совокупность идей»), то как Единое (анализируемое в диалоге Платона «Парменид»). Все надо было обособить в рамках иерархической системы, указав, что выше, а что ниже, и все надо было связать движением эманационно-диалектического процесса, укореняя низшее в высшем.
Выше всего для Плотина Единое. Оно выше мысли, так что о нем ничего нельзя сказать. Оно выше бытия, так что о нем нельзя произнести даже простейшего суждения: "Оно есть". В этом смысле Единое не есть; однако все, что есть, обладает бытием через приобщение к Единому, поскольку быть – значит быть единым и отличным от иного, составлять из множества своих частей и аспектов некое целое (диалектика единства и множественности, тождества и инаковости). В контексте умонастроения неоплатонизма это означало, что Единое – неизреченная полнота, из которой все "изливается"[32][32]
Plot. Enneades, III. 2.2; V, 2.1.
[Закрыть] и мысль о которой способна была внушать мистические восторги.
Неразличимость Единого приходит к различению на уровне чисел, являющих собой самый первый синтез единства и множественности[33][33]
Ср.: Лосев А. Ф. Диалектика числа у Плотина; Guyot H. Plotin et la génération de l'intelligence par l'Un. – Revue néoscholaslique, 1905. p. 55-59.
[Закрыть].
Через числа совершается диалектический переход от Единого ко второй ипостаси плотиновской триады – к Уму. Ум тождествен всей совокупности идей, которые мыслят самих себя; на уровне Ума субъект и объект мышления тождественны, а само мышление – не дискурсивная деятельность рассудка, но интеллектуальное созерцание, целостная интуиция. Смысловое функционирование Ума за пределами самого себя, в сфере становления, есть Душа, понимаемая, как Мировая Душа; являя собой синтез принципов неделимости и делимости, она объемлет своим единством множественные души звезд и планет, душу Земли, одушевляющую растения и животных, души демонов, людей и прочих разумных индивидов (в этом контексте Плотин возрождает доктрину Посидония о всемирной симпатии). Лишь на уровне души объект мысли расходится с субъектом, и мышление становится мышлением инаковости, т.е. расчленяющим дискурсивно-логическим мышлением.
Нетрудно заметить сходство между неоплатонической триадой и троицей христианской теологии. Единое, как начало "беспредпосылочное" (ανυπόστατον), как «Родитель» и «Первое Рождение»[34][34]
Plot. Enneades, V, 2.1.
[Закрыть], соответствует «безначальному» Отцу. Ум, как выявление невыявленной самотождественности Единого и полнота смыслового содержания, соответствует Сыну-Логосу, т.е. божественному «Смыслу», или «Слову», в котором раскрывает себя безмолвие Отца[35][35]
Как говорится у Мария Викторина, из неоплатоника ставшего христианским богословом, «Отец глаголет молчанием, Сын же – речью» (Ad Candidum, XVII, 23).
[Закрыть]. Наконец, душа, одушевляющая мир и сопрягающая смысл с жизненно-стихийным принципом становления, соответствует Духу, который назван в никейско-константинопольском символе веры «животворящим» и который, как сказано в другом ранне-византийском тексте, «везде присутствует и все наполняет» [36][36]
Эти слова употреблены в известном тропаре Косьмы Маюмского на воскресенье Пятидесятницы Βασίλευ Ουράνιε, Παρακλητε (Πεντεκοστάριον, 219), употребительном и вне «чинопоследования» этого праздника. Однако еще ранее те же слова составили рефрен кондака Романа Сладкопевца (см. ниже гл. VI) на среду пятой недели Великого поста (Romanos le Mélode. Hymnes/Texte critique etc. par I. Grosdidiér de Matons. P., 1967, IV, p. 243-260).
[Закрыть].
Неоплатоник и христианин были совершенно согласны в том, что хотя ипостасей три, божественных начал мира не три, но одно; на языке эпохи это называлось "единоначалием", или "монархией" (совпадение метафизической и политической терминологии довольно знаменательно). Однако различие еще важнее, чем сходство. Ипостаси неоплатонической триады – это безличные сущности, ступени диалектического процесса, закономерно спускающиеся вниз от беспримесного света к теням становления, от чистого единства к хаотическому, случайному множеству. С точки зрения языческого неоплатонизма, бог как таковой с миром как таковым встретиться не может, и притом именно потому, что мир – инобытие бога, диалектически полагаемое бытием бога в качестве необходимого противоположного полюса. Ни одной ипостаси Плотиновской триады невозможно как-то особо явиться в мире, поскольку мир и без того есть их явление; они вечно и повсеместно присутствуют, но в модусе своего отсутствия, своей отчужденности от себя[37][37]
Характерно, что одним из наиболее неприемлемых пунктов христианской догматики для неоплатоников был догмат о конкретном боговоплощении (ср. похвалу императора Юлиана Аэтию).
[Закрыть].
Тьма физического космоса не может быть просвещена лучами Единого, ибо она возникает от закономерного исчерпания этих лучей в конечной фазе их пути от истока. Именно поэтому для неоплатонизма "будущее материи безнадежно"[38][38]
Блонский П. П. Философия Плотина, с. 95.
[Закрыть]. Мир тел всегда существовал и всегда будет существовать как синтез бытия и небытия, смысла и бессмыслицы, полного совершенства и неисправимого несовершенства[39][39]
Это прежде всего тема знаменитого антигностического трактата Enneades, II, 9.
[Закрыть], он вечен, ибо вечна его причина в онтологической структуре самой триады. Не то в христианстве. Ипостаси христианской троицы – не только и не столько диалектические категории, сколько «лица», личности (πρόσωπα);); как говорится в «Исповедании правой веры против Трех Глав» императора Юстиниана I, "христиане славят единое божество, или единое естество, или единую сущность, в трех ипостасях, или лицах[40][40]
Iustiniani Confessio rectae fidei adversus tria capitula. – PG, t. 86.
[Закрыть], между тем как Леонтий Иерусалимский говорит просто о «трех святых лицах»[41][41]
Leant. Hierosolym. Adversus Nestorianos, I, 6. – PG, t. 86, col. 1421 C.
[Закрыть]. (Термин πρόσωπον употреблялся часто и употреблялся бы много чаще, если бы не одно случайное обстоятельство: в греческом языке это слово означает не только «лицо», но и «личину», и доктрина еретиков-савеллиан акцентировала именно этот смысл, одиозный для ортодоксии.) Отношение, соединяющее эти «лица», – не только безлично-бытийное, как отношение истока и струи, светила и луча, корня и цветка, вообще выявляемого и выявляющего (хотя все эти образы важны как огромный пласт общности между неоплатонической и христианской фразеологией); на первом месте стоит личностное отношение (например, жертвенное послушание Сына Отцу). Структура христианской троицы не вертикальна, т.е. чужда принципу субординации, ставящему Ум ниже Единого и Душу ниже Ума: как настаивала ортодоксия в спорах с арианами и евномианами, ипостаси равны по божественному достоинству – «равночестны».
Далее, отношение ипостасей к миру как в акте сотворения мира, так и в акте прихода Сына в мир не подчиняется законам диалектического самодвижения категорий; это область свободной воли, область чуда. Там, где неоплатоническая теология предполагает процесс, христианская теология предполагает поступок, обладающий всем драматизмом поступка («так возлюбил бог мир, что отдал сына своего единородного», – Ioan., III, 16). Это давало человеку надежду: в мир приходит не помрачившееся в пути излучение бога, но сам бог во всей полноте своей божественности[42][42]
Согласно новозаветному тексту, во Христе «обитает вся полнота (πλήρωμα) божества телесно» (Col., II, 9).
[Закрыть]. Для неоплатонизма именно эта надежда была абсурдом.