Текст книги "Карточный домик"
Автор книги: Сергей Рокотов
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
9
Заехав в одну, во вторую гостиницу и услышав: «нет мест», мы отвезли вещи на вокзал в камеру хранения и снова попробовали устроиться в гостиницу.
– Двухместный? – переспросил швейцар, сонный дядя с пушистыми усами, похожий на Сталина с той фотографии в газете на потолке у Филиппыча.
– Да, – ответил я, – мы муж и жена.
Швейцар, зевая, долго изучал наши паспорта. Сверил фотографии с оригиналами.
– Только что, значит, расписались?
– Да. Вчера.
– Позавчера, – поправил швейцар, взглянув на часы. – А почему так поздно паспорт получил? – он подозрительно прищурил глаз.
– Да не сидел я, папаш, – улыбнулся я, – в армии служил.
– В армии? А где именно? В каких войсках?
– Это имеет значение?
– Ладно, в армии так в армии. Сам служил, давненько, правда.
– Вы нас поселите?
– Нет, – сказал он, но возвращать паспорта почему-то не торопился.
– Что – нет?
– Двухместных.
– Тогда одноместный.
– И одноместных нет.
– А что есть?
Усы швейцара, глаза, все лицо его поползло вдруг куда-то мимо нас, мы и оглянуться не успели, а он уже расшаркивался у дверей, за которыми маячили яркие одежды. Это были пьяные молодые иностранцы. Один из них поскользнулся и рухнул бы, не подставь ему швейцар, низко пригнувшийся, свою спину. Чаевые, должно быть, выразились в конвертируемой валюте, потому что вернулся дядя улыбающимся.
– Суоми, – с отеческой нежностью в голосе пояснил он. – Так вам надолго, ребятишки?
– Да хоть на ночь.
– А точнее?
– Дня на три, – ответила Оля.
– Паспорта я ваши оставляю. Вот вам ключи. Как ехать – сейчас нарисую. Впрочем, уже поздно. Берите на площади такси и поезжайте. Двухместных номеров нет, зато двухкомнатная квартира со всеми удобствами в наличии, – он подмигнул.
– Цена? – спросил я.
– Ну… по два червончика, скажем, устроит в сутки?
– С каждого?
– Да что я, Змей Горыныч какой, – разулыбался дядя. – Живите – любитесь на здоровье. Мы с женой на дачу перебрались, так что никто вас не побеспокоит. Белье в шкафу. Рядом универсам, лес прекрасный. Хоть весь медовый месяц живите. Только не ссорьтесь, – он снова подмигнул. – По пустякам.
– Хоп, – сказал я.
Мы взяли из камеры хранения чемодан и сумку и поймали такси.
– Не, ребят, – зевнул таксист. – За один счетчик вас туда никто не повезет. Обратно-то порожняком пилить.
– Ладно, два счетчика, – согласился я.
Мы погрузили вещи и поехали по ночному городу.
– Мне так стыдно, – прошептала Оля. – За то, что я в гостинице устроила. Фронтовики, пожилые люди, им ночевать было негде, а я… Но когда она начала про то, что мы как-нибудь переспим друг без друга одну ночь, и все стояли, слушали… Я не выдержала. Я хамка, да? Я эгоистка, да?
– Не бери себе в голову.
– Но все к лучшему. – Оля ущипнула меня за палец.
– Конечно.
– Будем жить одни в двухкомнатной квартире. Я не люблю гостиницы.
– Я тоже.
– В них все чужое, казенное.
– А там, куда мы едем?
– Мы представим себе, что это наша квартира.
– Хорошо, – сказал я, привлекая ее к себе. – Представим.
– А на самом деле, если даже папе и удастся пробить, то все равно квартира у нас будет не раньше, чем через три года. В лучшем случае. Ведь размениваться-то они ни за что не захотят. Ума не приложу, где мы с тобой будем жить?
– Что-нибудь придумаем.
– С родителями? Или в комнате с твоей мамой?
– Снимем.
– Ты не знаешь, что это такое – снять в Москве квартиру или комнату. Да и на какие шиши, интересно? На мою стипендию?
– И на мою.
– Итого – восемьдесят, пусть девяносто. Это если ты еще поступишь.
– Поступлю.
– А квартира стоит не меньше сотни в месяц. И это, естественно, не в центре, а где-нибудь в Конькове-Бирюлеве. Или еще дальше.
– Ничего, – сказал я. – Что-нибудь придумаем.
– Думай, думай… муж. Объелся груш. Я точно знаю только одно: с родителями нам не жить.
– Подрабатывать буду. Может, сразу же на вечернее поступлю.
– Ну и толку? Что ты умеешь делать-то? Вагоны разгружать? Ведь ты до армии ничем не занимался, кроме своего дзюдо.
– Электриком работал.
– Да, я помню, – рассмеялась Оля. – Без году неделю. А знаешь, сколько у папы профессий! Двенадцать! Он и шофер, и плотник, и… Ладно, что об этом говорить. Который час?
– Четверть второго, – сказал я, глядя в окно на темные дома и тускло светящиеся через один фонари.
– Я завтра весь день просплю. А что мы вечером будем делать?
– Посмотрим.
Машина свернула с проспекта на бульвар, потом на узкую неосвещенную улочку, въехала через арку во двор, за которым город кончался и начинался лес.
Я заплатил, и мы вышли. Светились из всего огромного панельного дома только два окна на восьмом этаже.
– Это наши, – со смехом сказала Оля. – Нас ждут.
– Кто?
– Не знаю. Домовой. Или ведьмы. Но я уверена, что ключи у нас именно от той квартиры. Ведь нам везет с тобой.
Мы поднялись и сразу стало ясно, что Оля права. Из-за обитой дерматином двери с номером, который написал нам на листочке швейцар, доносилась рок-музыка, топот и пронзительно, хрипло кто-то визжал.
– А может быть, мы дом перепутали?
– Тридцать девять корпус два.
– Что будем делать?
Сказать я ничего не успел – дверь распахнулась, выбежала зареванная, с размазанной по лицу краской девушка, за ней здоровенный волосан-бородач в свитере и полосатых трусах.
– Заходите, ребят, – басом бросил он нам через плечо и убежал, сотрясая лестницу, вниз.
– Зайдем?
– А что нам остается? – улыбнулась Оля. – Здесь хоть весело, судя по всему.
– День Победы уже отмечают.
– Чем это пахнет?
– Что-то знакомое…
10
Мы вошли и через пять минут сидели на диване между длинноволосыми мутноглазыми сонными девушками и такими же парнями. Пили сухое вино из двух стаканов, потому что больше посуды не было. В соседней комнате ревел магнитофон. На кухне выясняли отношения – кто-то кого-то предал и продал, но пытался доказать, что все как раз наоборот
– Здорово, да? – толкнула меня под локоть Оля. Глаза ее блестели. – Я тебе не говорила, я как раз об этом мечтала, когда мы таскались из гостиницы в гостиницу: чтобы шумная большая компания, чтобы музыка. Я люблю. Мы ведь с тобой совсем еще молодые, да?
– Конечно, – согласился я.
– И мы ведь будем иногда вот так гулять?
– Будем.
– Здорово, что мы никого здесь не знаем, и нас никто не знает, но никто даже не удивился, что мы пришли почти в два часа ночи.
– По-моему, здесь ничем не удивишь.
– Тебе не нравится?
– Нравится.
Подошел волосан-бородач, успокоивший на лестнице девушку, которая оказалась хороша собой, с монгольским разрезом больших глаз. Он посадил ее рядом с нами, она закинула ногу на ногу, демонстрируя белые ажурные колготки, и попросила спички. Я ответил, что не курю. Она стала разглядывать шрам у меня на запястье.
– Больно?
– Нет, – сказал я.
– Я умею снимать любую боль, – она прикоснулась к шраму кончиком мизинца,
– Она правду говорит, – сказал бородач. – Кстати, что вы как не родные сидите? Меня Митя зовут, – он пожал руку сперва Оле, потом мне.
Он оказался племянником переехавшего на дачу швейцара. Мы сказали, что из Москвы, ночевать нам негде. Племянник ответил, что никаких проблем быть не может. И добавил утробным басом: "чуваки".
– Вы танцуете? – он взял Олю за руку и увел.
Сосед, прыщеватый очкастый юноша лет восемнадцати, стал яростно мне доказывать, что лучше "Дип пёпл" в мире группы нет и быть не может. Я согласно кивал, а он хватал меня то за локоть, то за колено, напевая какие-то мелодии. Потом вдруг исчез, вернулся и потребовал, чтобы я слушал, но за стеной сменили его любимую кассету, и он снова исчез. Теплой ногой к моей ноге прижалась девушка с монгольскими глазами, с торчащими розовыми и зелеными прядями завитых волос. Спросила, в чем я вижу смысл жизни и уходит ли, на мой взгляд, талант, если он был; вообще, что такое талант? Парни смотрели сонными нетрезвыми глазами. Оля все не появлялась. Девушка, которую звали Анжела, вывела меня на середину комнаты и мы стали танцевать, не обращая внимания на музыку. Она прижималась ко мне. За столом спорили о каком-то знаменитом гитаристе, который к нам в страну почему-то никогда не приедет, о фильме, который у нас никогда не пойдет. И еще о многом спорили, неожиданно соскальзывая с темы на тему. А я молчал, но не только потому, что мне нечего было сказать. Снова, как в тот вечер в начале февраля, когда мы собирались классом у Андрея Воронина, я чувствовал себя в компании лишним. Мне трудно будет забыть, как смотрели на меня одноклассники, и как я пытался в разговоре под них подделаться, шутить, но ни черта не получалось, и как потом на кухне и на лестнице расспрашивали, будто обязаны были, и девчонки учили танцевать, словно выполняя комсомольское поручение, я чувствовал, что все они и жалеют меня и им скучно, и чувствовал, как постепенно перестают они меня замечать, зациклившегося на смерти, – "Не зацикливайся, старичок, на смерти, – посоветовал мне одноклассник, – жизнь продолжается", – меня, состарившегося за два года лет на двадцать, они, занятые своими разборами, и я уж вовсе чужим, ненужным становлюсь, уйди я – никто бы и внимания не обратил, кроме Оли; но тут подошла Наташка Самкова, что-то сказала и потом вдруг: "мне так жаль всех вас, которые были и теперь там…" – я помню, как потемнело у меня в глазах, не столько от смысла слов, сколько от интонации, от взгляда ее, затрясло всего изнутри, и я едва с собой совладал, а то бы не знаю, что сделал. Анжела, вихляя бедрами, снова потащила меня танцевать и прижималась еще крепче, и спрашивала, нравятся ли мне ее духи. А Оля не появлялась. И потом, совсем недавно встретил у метро Зинаиду Викторовну, нашу классную руководительницу, у которой сын служил в шестьдесят восьмом году в Чехословакии, и она нам много рассказывала на уроках новейшей истории о том, как счастливы были чехи, когда наши танки вошли в Прагу и стали на Вацлавской площади, – а тут вдруг: "мальчик… – и слезы на старушечьих глазах, – я знаю, все знаю, мне девочки говорили, что ты был тяжело ранен… Бедный мальчик…" Взяв меня в углу за руки, глядя в глаза, Анжела читала с придыханием свои стихи без рифмы и без смысла. Потом потребовала, чтобы я сделал критический разбор. Потом потащила меня на кухню и познакомила со своими братьями, один из которых был эстонцем, а другой – жгучим кавказцем. Анжела сказала, что я ей симпатичен, что она порами чувствует во мне то, чего катастрофически не хватает ей в других особях мужского пола. Кавказский брат сверкнул золотыми фиксами. Обругав братьев, взяв с подоконника сумку, Анжела вывела меня на лестницу и, погладив меня ладонью по груди, сказала, что хочет со мной покурить тет-а-тет. Вышел на площадку очкастый юноша, спросил, не могу ли я достать "Хедвотэр" за любые бабки. Анжела лениво покрыла его матом и прогнала. Села на ступеньку. "Хоть с тобой поторчим по-человечески. Ты с войны вернулся?" – "Как ты узнала?! Тебе сказали…" – "Никто мне ничего не говорил. Я осколки в тебе вижу". – "Правда?" – "Глупыш, – прошептала она, облизывая пухлые губы. – Я же экстрасенс. Знаешь, у меня никогда не было мужчины, начиненного железом. В обычном, пошлом понимании у меня вообще мужчин не было, потому что я страшусь пошлости. Я девочка. Пойдем наверх". – "Зачем?" – "Пойдем, дурак, пока я не передумала!" Я покорно поднялся за ней, на лестнице, ведущей на чердак, она усадила меня, а сама встала на колени, но едва лишь прикоснулась ко мне со словами "вот здесь осколок и здесь" – я вскочил. "Боишься?" – "Просто не хочу". – "А как ты хочешь, чтобы я тебя приласкала?" – "Никак". – "Чеки у тебя есть?" – "Чеки тебе нужны?" – "Нужны, – сказала она, глядя мне в глаза, и зашипела, похожая на гюрзу: – Нужны! Импотент проклятый, думаешь, я спесиаль подъездная, да? Ты способен лишь убивать женщин и детей, ненавижу, ты весь в крови и не надейся, не отмоешься, фашист…" "Заткнись!" – я схватил ее за горло, но отпустил, она обмякла, не сопротивлялась и не сказала больше ни слова, открыла трясущимися пальцами сумочку, вытащила папиросу, прикурила – и тут только я понял, почему такой странный, хорошо знакомый мне запах стоит я квартире. Хотя должен был понять и раньше. Бросился по лестнице вниз, в квартиру, в другую комнату и не сразу в полумраке там разглядел Олю, которую с двух сторон обнимали Митя и другой парень с вовсе уже осоловевшим взглядом. Племянник гладил Олино колено, юбка ее была задрана, рубашка на груди расстегнута. Прикрыв глаза, откинувшись на спинку дивана, она курила папиросу – медленно, глубоко затягивалась и еще медленней выпускала густой дым изо рта, изломанного, с размазанной вокруг помадой, обезволенного, согласного на все. Я подошел. Взял папиросу, передал ее Мите, пробасившему: "Присоединяйся, старикаш". Я стал поднимать Олю с дивана, но появилась Анжела: "Куда ты ее тянешь, что ты с ней делать собираешься, импо-82, в ванночке купать?" "Пошла ты!" – рявкнул я, "Ты нашей Анжелочке не груби старикаш", – сказал Митя и, не вставая с дивана, ударил меня ногой в живот. Я отлетел к стене, бросился на него, но сзади шарахнули по голове чем-то тяжелым, вроде кассетного магнитофона, я упал, били ногами, Анжела, визжа, все норовила попасть мне каблуком в висок или в глаз, я откатился под стол, поднял его спиной, припечатал к стене двоих – и тут уж им не светило, племянника я сразу и надолго отключил, остальные волосатые убежали.
11
Светало. Я шел быстро, слыша за собой торопливый, сбивчивый стук каблуков. Я не оборачивался, пока не дошли до бульвара. Там я остановился, чтобы сменить руку – чемодан казался тяжелее, чем днем.
– Подожди, – сказала она со злостью. – Я устала.
Я посмотрел на нее.
– Застегнись.
Она неверными пальцами застегнула пуговицы.
– Извини, – сказала она фальшивым, развязным голосом.
Я пошел по бульвару, и она пошла за мной. Она спотыкалась.
Я шел широким, размеренным шагом и, как на марше, старался не думать о том, что позади, что впереди, уворачиваться от недобрых мыслей, летящих навстречу прямо в лоб из предрассветной мглы. Небо над крышами высвечивалось. Зеркально блестели на верхних этажах черные окна и лужицы на асфальте с отражающимися в них бледно-фиолетовыми фонарями. Пахло городским, с бензиновой примесью, туманом, влажной землей и травой. Я свернул на проспект.
– Я больше не могу, ты слышишь? – сказала Оля четверть часа спустя; голос у нее был уже другим. – Ты слышишь? Коля. Я не могу больше. У меня болят ноги.
Я не оборачивался.
– Коля. Ну пожалуйста… Ну у меня правда очень болят ноги, я не могу! Слышишь? Я не пойду дальше. Иди один.
Шагов через сто, возле клумбы с тюльпанами она опустилась на скамейку и сняла туфли. Я прошел вперед, остановился возле стенда с газетами.
"На фоне знаменитого моста Тауэр в Лондоне был дан старт необычайного морского плавания. В день своего двадцатилетия англичанин Бил Нийл отправился отсюда в дальний путь к берегам Балтики. В качестве средства передвижения он воспользовался… обыкновенной ванной, которую почти каждый городской житель имеет у себя дома. На "корме" ванны установил легкий мотор".
А где я был в день своего двадцатилетия? В санчасти валялся с ангиной, которую заполучил на войне в горах. И ребята притащили мне полный рюкзак винограда, крупного, продолговатого, вроде "дамских пальчиков", и кишмиша, без косточек. Никогда мне больше такого сладкого винограда не поесть. Я об одном жалел – что на дембель нельзя будет с собой пару рюкзачков винограда захватить, чтобы угостить Олю. А какие абрикосы там были! А дыни! Капитан-танкист, приехавший на второй срок, сказал: "Прихожу я у себя в Минске на рынок, приценился – вот это ни фига себе, думаю. Тут же и решил сюда вернуться. Хрена вам лысого, а не двадцать пять рублей за дыню! Одни афгань куда еще ни шло. И то в базарный день. Про гранаты уж не говорю".
О чем я думаю? Нарочно, чтобы о другом не думать. Оглянулся – Оля смотрела на меня. Снова стал читать газету, но не читалось. Прошел еще шагов тридцать. Остановился.
– Коль, – позвала она.
Глупым показалось обижаться на нее, под горлом до сих пор что-то клокотало. Но я чувствовал облегчение после разминки – впервые с тех пор, как вернулся. Я подошел. Она снизу жалобно смотрела на меня.
– Сядь, – тихо сказала она.
Я сел.
– Поближе, – сказала она.
Я подвинулся.
– Еще ближе, – прошептала она, подбирая на скамейку ноги и медленно склоняя голову мне на плечо. – Обними меня. Пожалуйста. Как ты страшно дерешься… Не обижайся. Я не хотела, честное слово.
– Чего не хотела? – сказал я.
– Ничего, – она посмотрела на меня. Глаза ее, усталые, нежные, были так близко, что я отвернулся, потому что голова начала неприятно кружиться. – Ты когда-нибудь сможешь меня простить?
Я молчал. На тополь грузно уселась ворона. Замяукала где-то во дворе кошка. Прогрохотал за домами грузовик, должно быть, с прицепом. Снова сомкнулась над городом тишина.
– Я просто хотела, – едва слышно проговорила Оля, ластясь, как котенок, – хотела почувствовать то же, что и ты.
– Я?
– Я сперва не знала, что они мне подсунули, а потом… Ну прости меня!
– А потом?
– Хочешь, я сяду к тебе на колени?
– Садись. А что было потом?
– Ты мне никогда ничего не рассказываешь. Ты думаешь, я совсем дурочка и не пойму. Но я не дурочка. Нет. И мне больно, что ты так обо мне думаешь Тебе очень нужно кому-нибудь рассказать. Отца у тебя нет… ты его ни разу не видел с тех пор, как вернулся. У мамы своя семья, свои заботы, хотя она и любит тебя. Друзья? Те, с кем ты дружил до армии… в общем, они не друзья уже. Думаешь, я не понимаю? Павел Владычин? Но, во-первых, он старше тебя, а во-вторых, вы были там, теперь здесь… Ты мучаешься, потому что чувствуешь себя одиноким. Совсем одиноким. Я ведь не совсем тебе чужая. А? Ну ответь же!
– Не совсем.
– А я знаю гораздо больше, чем ты думаешь, что я знаю. Про то, как там живут. Знаю, что там курят анашу, потому что ее полно. Она там вроде как у нас приправа к столу.
– Это тебе тоже однокурсник Андрея Воронина рассказывал?
– Нет. Ведь ты курил, правда?
– Пробовал, – сказал я.
– Вот и я захотела попробовать. Чтобы… прорваться, хоть как-то приблизиться к тебе. Ты далеко от меня. Я не говорила, думала, ты постепенно вернешься, станешь самим собой… Понимаешь?
– Не понимаю.
– Не будь жестоким. Я люблю тебя.
– Да. Я видел. Там, на диване.
– Не надо, я прошу. Я тебя очень прошу.
– Ладно. Не буду.
– Расскажи.
– Что?
– Где и как ты ее впервые курил? И что ты чувствовал? – Она устроилась на скамейке поудобней, укрыла ноги юбкой.
– Поспи лучше немного.
– Я не хочу спать.
Что я мог ей рассказать? После двух суток, проведенных под снегом и дождем в засаде, мы начали "операцию возмездия". Но сами попали под пулеметный огонь и реактивные снаряды подошедшего по ущелью со стороны границы подкрепления. Вырвались с потерями. Отбить удалось всех, потому что сколько ушло на боевую операцию, столько должно и вернуться. Вечером, добравшись до лагеря, отправив трупы в Джелалабад, согрели на сухом спирте консервы, поели немного и накурились, и хохотали, вспомнив, как наш молодой – "дух" – Санников, впервые попавший под такой обстрел, пытался укрыться от "утеса" – крупнокалиберного пулемета – за жиденьким кустиком, и как взводный тащил его оттуда за ногу, а "дух" брыкался. Страшен был тот хохот в ночи. Игорь Ленский пел под гитару и после каждой фразы мы взрывались, хотя смешного ничего не было. Миша Хитяев на руках бегал. И как-то вдруг все схлынуло. Почернело на душе. А потом лежали с Юрой Белым рядом в спальных мешках, он рассказывал о мореходке, об океанских теплоходах со многими палубами, с бассейном, с успокоителями качки, а меня мутило, чуть не выворачивало, и я изо всех сил старался держаться, не показать Юрке. Он рассказывал о Флориане, острове, где самые красивые в мире женщины и круглый год цветы, и ананасы с бананами, и луна в полнеба – будь оно все проклято, думал я, видя лунную дорожку, уходящую за горизонт, и как выплескиваются на камешки серебристые языки волн, поблескивают водоросли, и обнаженных, с распущенными волосами мулаток, купающихся при луне. Я все и всех ненавидел в ту минуту. Меня колотило изнутри. В горах хохотали, рыдали и выли шакалы. Шумела под ухом рация. Было очень холодно. Я старался дышать как можно глубже, наполняя легкие воздухом, словно надувая воздушные шары, но чтобы Юрка не услышал. Понемногу дрожь унялась. Я смотрел на звезды и думал о том, что несколько часов назад застрелил человек двенадцать из АКСа[4]4
АКС – автомат Калашникова складной.
[Закрыть] и столько же, если не больше, уложил гранатами, и потом под скалой добил одного ножом в ухо. Но нет во мне жалости. Ничего нет. Жалость, страх, сомнения – все это я погасил в себе давно, еще когда прицелился и выстрелил впервые по живому, а не по мишени на стрельбище, и увидел, что не промахнулся, что бесформенная, окровавленная груда мяса лежит на дороге в том месте, где стоял человек с противотанковой гранатой, предназначавшейся нам. Но теперь другое. Я одеревенел и мог стрелять в таком состоянии сколько угодно и по кому угодно. Анаша? Нет. Ее действие кончилось, остался лишь легкий желтовато-зеленый, как тина, туман в мозгу и под веками. Тогда что? В бою звереешь, это понятно. А теперь? Это не было «чувством охотника», о котором твердил взводный, которое мы должны были искать и воспитывать в себе каждый день и каждую ночь. Я не воспитал. Не нашел. Хоть и не корежили, не выжигали мне душу тогда, как теперь, слова эти – «чувство охотника». Но то было другое. Будто проснулся во мне кто-то первобытно-жестокий, примитивный, дремучий, подчиняющийся лишь инстинктам. Ничего не было – ни детства, ни школы. И никого. А кругом только враги. Я один. И надо спасать себя, потому что никто не спасет и не поможет. Как угодно. Стрелять. Взрывать. Резать. Бить. Зубами рвать. Когтями – и потом выковыривать штык-ножом из-под ногтей застывшую кровь. Я чувствовал, как схожу с ума. Но вдруг горький вкус слез появился во рту – вспомнилось, я плакал в детстве, когда сосед застрелил из двустволки возле нашего забора бездомного рыжего щенка. И я заплакал, глядя в звездное небо. Мне стало легче. Шумела хрипло рация под ухом. Выли, хохотали шакалы. Юра спал.
Что я мог ей рассказать?
– Ты молчишь… – она подняла голову. – Ты знаешь, когда вы встретились с Павлом, с остальными, меня не оставляет чувство… Ты только не обижайся, ладно?
Я кивнул.
– Мне все кажется, что вот отец и его друзья воевали, была настоящая война…
– Ясно, – сказал я и встал. – Пошли.
– Куда?
Я взял вещи и пошел по проспекту. Оля надела туфли и пошла за мной.
– Ты же обещал, что не обидишься.
– Я не обиделся.
– Ну правда, Коль. Мне все кажется, что вы…
– В войну играли, – сказал я.
– Не совсем, конечно, я знаю, там даже убивают, но… Помнишь тот четвертый стакан с вином, который наполнил Павел, когда мы пришли к нему после загса? Зачем? Для кого это? Я видела в кино про войну, что так делают… Ну объясни мне, пожалуйста.
– Этот стакан для нашего командира взвода, – остановившись, сказал я. – Он меня два раза от смерти спас. С Витей Левшой нас окружили в лазуритовых горах, Витя подорвался, а я заполз в штольню, раненый, и уже с жизнью прощался, и тут… Если бы не он, то ничего бы у нас с тобой не было. И не только меня он спасал – наш комвзвода. Поэтому Пашка и поставил стакан. Они с Пашкой были друзьями. Что тебе еще объяснить?
– Командира убили?
– Да.
– Ну а почему ты мне раньше об этом не сказал? Почему ты все скрываешь от меня? Папа и его товарищи, когда собираются, так много рассказывают, а вы…
Моросил дождь. С гор дул пронизывающий ветер. Но мы стояли расстегнутые и не отворачивались. Нас провожали на дембель. "Сынки, – говорил, то и дело прокашливаясь, замполит. – Не пугайте вы там никого, на гражданке, моя к вам просьба. Не надо. Все равно правду не расскажешь. Да и не поверят вам".
– Кто он был, ваш командир взвода? – спросила Оля.
– Что значит – кто?
– Ну, какой?
– Обыкновенный. Старший лейтенант. За его голову миллион долларов давали.
– Кто?
– Они. Им за каждого нашего солдата платят – деньгами, лазуритом, рубинами. За десантника – пятнадцать-двадцать тысяч. За подбитый танк – сто пятьдесят тысяч.
– А за голову командира миллион?
– Да, – сказал я, вспомнив, как ночью, поднявшись в полный рост на выступе в скале, взводный матерился страшным голосом в ответ на приказ сдаваться, а по нему били из автоматов и пулеметов, сверкали трассеры. Он был как заколдованный.
– Почему ты улыбаешься?
– Да так. Ты замерзла, пошли.
– Нет, нет, – сказала Оля. – Подожди. Прости меня. Но ведь ты знаешь, в газетах ничего почти не пишут о том, как вы… Верней пишут, конечно. И по телевизору показывают. Но… Я страшную вещь поняла. Сейчас. Что никогда до конца не пойму тебя. Сколько бы мы с тобой ни прожили.
– А мама твоя понимает отца?
– Война – это было совсем другое дело. Вся страна воевала. Мама сама была на трудфронте. Работали по двадцать часов, голодали… Она мне рассказывала, как впервые попала под бомбежку – повалились друг на друга, а бомба свистит и неизвестно, где упадет… И как за ее подругой по полю самолет гонялся… Скажи, а они, против кого вы воевали, они… совсем на нас не похожи?
– Похожи. Однажды ночью сидели у костра с пленным, моим ровесником из Кабула. Отец учитель, мать врач. О Достоевском говорили – "Братья Карамазовы" любимая его книга.
– Правда?
– И Чехова он читал. И Ремарка. И о поп-музыке говорили. Напевал мне песни Стива Уандера. Они вообще народ музыкальный.
– И что стало с этим пленным?
– Не знаю. Утром увезли. Он у меня все адрес в Москве просил: переписываться, мол, будем.