Текст книги "Дмитрий Донской"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Глава 6
ГОНЕЦ
Скачет лесом гонец из Москвы в Троицу.
Как медведица шерстью, Русь густо заросла лесами. Леса стояли сырые, дремучие, из края в край по всей Русской земле.
Земля была влажной, реки полноводны и обильны рыбой, дороги непроходимы; не дороги – тропы. Коннику те дороги гожи, пешему – хороши, но колесам неодолимы: и в ведрое-то лето вязли колеса в колеях, а задождит – не вылезешь. Но дорога, как палка о двух концах: тяжела лесная колея русскому колесу, а вражьему степному сброду и совсем нету в лесу проходу.
Дремучий лес высился плотной стеной, живой городьбой вокруг московских земель.
В темных глухих лесах много таилось зверья и всякой дичины – вепри и лоси, олени, козули и рыси, медведи и волки, белки и лисы, барсуки и бобры, куницы и зайцы. Казалось, что диковинные неодолимые звери и лихая языческая нечисть таятся в дебрях. И беглый человек в лесу ютился, и озорные шайки уходили в лес.
Кто зверя боялся, тот сквозь леса шел днем – днем зверь спит, днем зверь опасается человека.
Кто человека опасался, тот ночью шел – человеку от человека укрыться легче во тьме.
По тем дорогам и версты считали. Далек был от Москвы город Можай; темным-темны леса разрослись по можайской дороге, а Москвой-рекой путь извилист; Серпухов считали ближе: серпуховской путь понаезженней, посветлей.
И до Троицы не всяк добрести мог: топи, мхи, вековечная заросль, бурелом. Там видимо-невидимо лютого зверья, а местами из земли дым струится – кто-то, видно, свою жизнь пасет. Из-под дубовых замшелых корней текут родники там. И крик в том лесу не откатывается вдаль, а возвращается вспять.
В том глухом лесу поселился Сергий, разоренного ростовского боярина сын, Радонежа-города житель. Ушел от родителей в те леса, выбрал высокое место над водой, на горе Маковце, срубил себе незавидную хороминку захотел обрести тишину. Бортничал ли, рыбу ль ловил, питался ли корнем и орехом, но жил. Лазоревый дым растекался по тишине лесной, а молва о Сергии – по окрестным городам. Не одному ему недоставало в городе спокойствия. Начали к нему стекаться люди, просили пристанища, селились рядом. Каждый своей достачей жил. Сообща поставили церковушку во имя Троицы. А помалу из затхлых землянок в изрядные срубы перешли. Нищее было житье, пока Московский князь про ту обитель сведал. А сведавши, помог. Всея Руси митрополит Алексей уразумел Сергия: бескорыстен, но в замыслах упорен, в писании начитан, но гордыни чужд.
Паче же того оценил митрополит Сергия по единомыслию: сильны у русского народа враги. Татары – с востока, Литва – с заката, свеи – с полуночи – всяк норовит оторвать от Руси клок, иные же и сердце норовят нечистой рукой из Руси вырвать. А князья усобятся, Руси не блюдут, только о своем добытке пекутся. Не разумеют, что добыток князя от народа течет.
Калита покойник мудр был – понял. На верный путь стал – обиженных привечал, разоренных княжеств жителей жаловал, пограбленным купцам льготы давал. И текли в Москву к Калите, к Симеону, к Ивану, как и к нынешнему Дмитрию, бояре с дружинами, и дети боярские, и житые люди, и беломестцы, и черные люди, смерды. И каждому московские князья на первое время давали свободу от поборов, заказывали подручным князьям, воеводам, наместникам и волостелям не забижать новосельцев. Слово митрополита всея Руси на всю страну звучало, но надобны и митрополиту сметливые люди – слово разносить, порядок держать. Потому единомыслие и сблизило константинопольского поставленника Алексея, святителя, владыку православных душ, и смиренного игумена Сергия. А расположение Алексея привело Сергия и в Дмитриев терем. Дмитрий увидел в Сергии кроткого льва с булатными когтями, тихим голосом, но твердым взглядом. И лев хотел быть ручным у Дмитрия. А через Алексея да Сергия и церковь становилась ручной. Недаром Калита долго добивался и добился, чтобы всероссийский митрополит покинул Владимир-город – исконную после Киева обитель митрополитов – поселился в Москве. Дорого это стоило деду, зато внук стоял теперь рядом с владыкой церкви. Алексей в эту зиму умер.
Константинопольский патриарх сговаривался с Дмитрием о новом святителе.
Сергия хотел поставить на свое место Алексей. Но Сергий отказался.
Упрашивали, убеждали – отказался. Остался игуменом в деревянном маленьком Троицком монастыре, в топи, в лесных дебрях. А мог бы теперь сидеть в гостях у патриарха, взирать на теплое море, на Олегов щит над вратами Царьграда.
Скачет лесом гонец.
Скачут лесами гонцы из Москвы во многие грады и веси, к подручным князьям, к боярам, в села – поднимать Русь. Где-то в степном далеке идут на страну татары. Где-то за синью лесов ржут их степные кони, дымится курево под копытами басурманской конницы, каждый шаг приближает их. Они надвигаются, звеня клинками, напевая поганые песни, неся смерть.
Неотвратимое, непобедимое войско.
Скачет лесом гонец.
Малые ручьи перескакивает. Реки вплавь переплывает. Под нависшими ветками кланяется гонец. По высоким борам скачет, хлещет коня, торопит.
Раз остановился: коня кормил. Другой раз останавливался: вздремнул сам. Но дремота в лесу в глаз не идет: конь захрапит – вскочишь: хорошо, коли зверя чует, от зверя оборонишься, а ежели человека чует, слушай!
Страшнее зверя – человек в лесу.
Лежит гонец, дремлет, а повод на руке намотан, нож под рукой: за голенище всунут; меч – при бедре, кинжал – на поясе. А все ж боязно: лес дремуч, глух, крик в нем вспять возвращается, да никто и не откликнется на крик.
Конь копытом ударил, а уж гонец на ногах: неужели ж встречный кто на коне пробирается? Слушает: ветка вдали хрустнула, то добрый знак: ежели был кто, стороной обходит, сам опасается, сторонится.
Гонец послушал, отломил хлеба, вынул из ветошки мясо, отрезал.
А серенькая птичка на ветке свистит и приглядывается к человеку.
Ближе соскочила. По мху скачет. Комочек серенький, а на темени черная шапочка.
Гонец в раздумье поглядел на нее:
"Пухлячок ты милый, скачешь от прутика к прутику, нет тебе людских горестей, ни забот, ни поспехов человеческих".
"Ци-ци, кее-кее…"
Вскочила на сучок, перевернулась вниз теменем, клюнула в хвою. Вдруг вспрыгнула выше:
"Тиу-тиу-тиу…"
"Может, и у тебя есть в гнезде детушки, малые пташечки".
Пухлячок по мху скачет, не опасается.
А плеть гибка в гонцовой руке. Р-раз!
Птичка, затрепетав, запрокинулась навзничь.
"Ловок ты, братец Семушка!" – одобрительно подумал о себе гонец.
Закинув повод, вскочил в седло. Хлестнул коня, помчался вскачь.
Тяжелый топот глохнул в сырой земле.
Уже Воря-река проблескивала сквозь кустарники. Здесь, на виду у реки, гонец осмелел. Он остановил коня, не слезая с седла, огляделся. Вокруг стояла тишина. Птицы в этот полуденный час молчали. Рот высох, хотелось пить.
Возле ручья на гнилой коряге сидел мужик. Ворот суровой рубахи был разодран, но рубаха, и порты, и обужа облегали мужика складно и, видно, были одеваны первый раз. На пальце его сверкал перстень.
"Что за человек?" – подумал гонец. Но Воря-река текла невдалеке, а нож за голенищем наточен справно.
– Эй, брате, поднес бы испить! – сказал гонец.
– Не во что воды набрать. Напейся сам.
Гонец пораздумал и тяжело слез с седла. Разминая ноги, перекинул коню через голову повод, чтоб и коня попоить. Они подошли к воде и рядом вошли в реку, гонец повыше, конь ниже по течению.
Мужик, всклокоченный, волосатый, сурово и молча смотрел на них.
Почудилось ему: "А може, из тех? Меня ищут?"
Выждав, пока напьются, он спросил:
– Далеко ль путь?
– В Троицу.
– На богомолье?
Гонец обиделся: от самого князя скачет, письмо везет. Вот что значит лесной человек – не смыслит другого человека. Надо бы сразу догадаться.
– Нет, от самого Дмитрия Ивановича, всея Руси.
"Вона что…" – смекнул мужик.
– Милостив, что ль, к тебе Дмитрий-то Иванович?
Гонцу почудилось, что мужик как бы насмехается над ним. Но вдомек ли дорожному мужику над великокняжеским гонцом насмехаться!
– Щедр, велик, многомилостив, – ответил он.
– А что-то одежина твоя – не с княжеского ль плеча? – усмехнулся мужик.
Верно, одежина у гонца незавидная, но оружие привозное, не малого стоит. Да и не мужику в такие дела вникать.
– С княжеского али нет, твое дело стороннее! – прикрикнул на него гонец.
Сомнения не оставалось: и з т е х.
– Знатно ответил. Ты уж не в боярах ли у князя служишь? – И подумал:
"Видно, не опознал. Я тогда шел опрятно. А может, и опознал, да таится?"
– Стороннее твое дело, говорю. Пень ты лесной, а мыслить тщишься!
– А ты, вижу, даже и не тщишься?
– Не книгочей, не чернец, а воин, воину ж розмыслы в голову кидаются, головную хворь вынуждают.
– Эна как? Сам-то московский?
– Коренной.
– Поди, и дом у тебя там каменный?
– Он хоть и не каменный, а уж худей твоего навряд ли будет.
– А у меня ни нового, ни кленового, где сижу, там и служу. У тебя, поди, и жена в Москве?
– А как же!
– Красавица?
Воин смолчал.
Мужик пододвинулся ближе.
– Поди, есть у тебя и малые детушки?
И не успел гонец вымолвить ответ, мужик сшиб его сильным ударом и вскочил ему на грудь.
Рука гонца потянулась к голенищу за ножом, но колено мужика наступило на руку пониже локтя.
Воин напрягся, силясь вывернуться из-под тяжкого тела, шуйцей пытался сорвать с горла руки, но, прежде чем сорвал их, дыхание захватило и тьма застлала лесную мглу.
Когда тело перестало содрогаться, Кирилл привстал. Все теперь принадлежало ему: кинжал, нож, меч, конь, панцирь, шелом, за седлом топор. А еще утром он пробирался лесом, не предвидя пути, "не на пользу себе думаша".
Теперь он справлен, как воин. И коня гонцу дали отборного: "чтоб добре поспешал".
Кирилл отвел коня за деревья. Вернулся и потащил туда воина: в стороне от пути можно спокойнее разобраться.
Много оказалось добра. Жалко, что еда была почата, но и осталось достаточно. В ладонке на груди нашлось и письмо.
Когда три дня назад он вывернулся из-под воинского клинка и проскочил под брюхом коня, сгоряча он думал лишь об одном: дальше, дальше, дальше!
Корневища подвертывались под ноги, сучья царапали лицо, хвоя встревала в волосы. Путь к Троице ведом был ему, неведомо было лишь, как объявиться там. Примут за беглого раба, спустят в монастырские погреба, доколе хозяин не сыщется, а не сыщется – в монастырского раба обратят, это же горше смерти. Голод морил его, и все не знал, куда двинуться. Сидел у родника, запивал водой голод. И могло б всяко случиться. Но вот наехал на него воин, и стал Кирилл воином.
Куда ж теперь? На Москву? Но ежели опознают? В Троице воину делать нечего. Он лениво развернул письмо. Писал сам Дмитрий.
Как теперь ненавистен Кириллу Дмитрий! Вывел из Рузы, обласкал, разгорячил на дело, а когда дело сделано, повел в темный лес… Остались там и Алис, и Ефрем-повар, и каменщики – Панкратий, Авдей, Елизар и Ахмет Букей, и черемис Лазарь, и булгарин Хузан. Одного Кирилла вынес бог, одного Кирилла осенила допрежь того мысль, что нечистое о них задумано. И подтвердились его опасения, когда Дмитрий, проходя мимо на кладке Тайницкой башни, сказал Боброку: "Вижу, помнишь наш уговор о немоте каменщиковой". И как тогда опасливо и поспешно оглянулся на него Боброк.
"Крепко задумано!" – догадался тогда Кирилл и задумался, как из этого выйти. Спрыгнуть с Кремлевских стен – значит убиться до смерти. Пробиться сквозь сторожей надежды не было.
"Сбегу, когда выведут! – думал. – Сманю Алиса!" Но не внял словам его Алис и за это лежит нынче в ельнике, где нашел Кирилл свежий бугорок земли, – видно, рыли мечами: землю накидали не пластами, а комьями. А в помятой траве, оброненный кем-то, сверкнул золоченый перстень. Перстень не здешний. Византийский али угорский. Вставлен в него камень опал, волчий глаз.
Кирилл читал письмо ненавистного Дмитрия:
"Отче Сергие!
Близится час испытания.
Татары вступили в землю Русскую.
Встретим их не по-прежнему. О чем бога молили и ночами на совете у святителя Алексея замышляли, близится. Оружие запасено. Люди обучены. Сшибемся во имя божие. И да будет воля его.
Чаю слышать тебя. Прошу твоей молитвы. Благослови, отче!"
И ниже, видно по размышлении, скорописью подписано:
«Ведь Русь оборонять встали! Не прежние походы, когда усобицами меч потупляли, отче!»
"Не Дмитрию – сие Москве надобно!" – подумал Кирилл.
Он пошел к коню, вынул из седельного мешка снедь, поел. Стало на душе спокойнее. Принялся облачаться. Кое-что оказалось не по росту – узковато чуть. Но и то добро: стал стройнее, моложе. Вооружение словно стряхнуло с него сонь, одурь – шаг окреп, даже взгляд изменился; волосы мешали, и он, сколь мог, подсунул их под шелом.
Остатное скрыл подальше в кустах. Мясо в зубах навязло, и, колупая его оттуда, он перешагнул через распластанного гонца. Осмотрелся, прислушался: мирно посвистывали птицы, встрепенувшиеся после полуденного покоя.
Он отволок тело в овраг. Похрустывая сухими ветками, оно укатилось глубоко вниз.
Глава 7
СЕРГИЙ
На пригорке в поредевшем лесу засветлели строения монастыря, обнесенные бревенчатой стеной. Глухо и протяжно доносилось, словно издалека, церковное пение. Пели вечерню.
Кирилл спешился у ворот и прислушался.
"Скоро кончат".
Тягучий напев молитв слоился в воздухе, как ладанный дым. Так пели в этот час и в Царьграде, и в Орде у православного епископа Сарайского, и далеко на Севере, в Новгородских пятинах. Этот напев, уже слегка поиначенный на лад русских песен, родился далеко на востоке – может быть, в языческих Афинах, может, в Александрии, может, даже от египетских пирамид донесли его в этот болотный лес, – менялись слова, умирали народы, а лад гимнов тянулся сквозь века. Не молиться хотелось теперь Кириллу, а сесть в дорожную пыль, закрыть глаза и слушать эти напевы детства.
Но воин поборол в нем сладость воспоминаний. Он ударил в кольцо ворот.
В глазок его осмотрели. Кирилл сказал:
– Во имя отца и сына и святого духа…
– Аминь! – ответили ему из-за ворот и приоткрыли въезд. Сняв шелом, он ввел коня под ворота.
Во дворе было безлюдно.
Золотоперый петух, выкатив грудь, шел поперек лужайки.
– От князя к игумену, – сказал Кирилл привратнику.
– Он у вечерни. Пообожди малость, кмете[2]2
Кмет – воин.
[Закрыть].
Привязав коня у прясл, Кирилл вернулся к воротам и сел на скамью.
Одинокий колокол под дощатой крышей звонницы ударил и повторил удар, и еще раз ударил.
Привратник сел на другом конце скамьи:
– Приустал, сыне?
– Благодарение богу, отче, – не чрезмерно.
– Не страшно ли ныне лесом?
Кирилл подумал: "Небось у каждого это выспрашивает, а самому все одно – уходить отседа некуда".
И спросил, показывая на петуха:
– А курам у вас жить дозволено?
– А от кого ж нам к пасхе яйца сбирать?
– Соблазна чернецы от того не имут ли?
– Блуд в сердце сокрыт, а не в зрении, сыне.
– Оно бы и так, но через зрение блуд вползает в сердце.
Вечерня окончилась, и братия пошла из храма. Тесная и уже покосившаяся церковка, срубленная из вековых сосен, была подобна улью, откуда пчелы выбирались за взятком. Подошедший келарь, взяв от Кирилла письмо, велел чернецу вести гонца трапезовать.
Длинные столы тянулись под низкими потолками. В трапезной стоял полумрак. Казалось, что видные сквозь раскрытую дверь деревья объяты белым пламенем. Там еще сиял летний день, а здесь уже наступили сумерки. Крепко пахло смолой, ладаном и медом. Темные, как засохшая кровь, образа стояли в углу на полке. Кто-то украсил их цветами и вербами.
Чернецы пододвинули к гонцу ближе миску и принесли ложку, но спрашивать ни о чем не решались.
Кирилл приглядывался к ним. Много наслышан он был о Сергиевой Троице.
Здесь впервые обобщили имущество всей братии. Вступая сюда в братство, надлежало отдать все свое достояние в общий достаток монастыря. Многие монастыри уже откликнулись на призыв Сергия отречься от прежних правил, а было прежде в монастырях у каждого свой дом, свое хозяйство при доме.
Каждый, сообразуясь со своим достатком, строился внутри монастырских стен и, умирая, отказывал все монастырю. Ныне же отказывали при вступлении в обитель. Человеку, кинутому в житейскую пучину без пристанища, без покрова; бродягам, странствующим из города в город; странникам, покинувшим разоренные войнами очаги; старцам, не сохранившим возле себя чад на прокормление; юношам, алчущим просвещенья, – всей окровавленной, пожженной врагами Руси – такой монастырь открыт. Шли сюда из киевских древних монастырей, из опустошенной Рязани, из Ольгердовой Литвы, из городов, из сел. Братство разрасталось, и ближних сел поселенцы уже не однажды восставали на Сергия, жалобясь князю, что вскоре захватит Троица под свою длань скудный достаток их, с превеликим трудом раскорчеванные поля, палы, пасеки и всю жизнь. Великий князь отмалчивался, одаривая обитель новыми землями, угодьями, рыбными ловами и звериными промыслами. А новые земли нуждались в новых руках. И не благодать, а топор и соху давала Троица приходящим под ее покров. И, постригая пришельцев в монашество, Сергий говорил:
– Трудись, сыне: господь милует прилежных, ради монастырского блага усердствующих.
И смердам, пахавшим отошедшие к монастырю земли, монахи поясняли:
– Труд во имя монастыря яко молитва ко господу: в тую же небесную чашу падает.
Бояре слали сюда церковную утварь, родовое оружие и драгоценные украшения для икон, отписывали монастырю деревеньки на помин своих душ. В немногие годы Троица встала со своей покачнувшейся церковушкой выше древних, почитаемых монастырей.
Кирилл всматривался в чернецов, хлебая щи из квашеной капусты и запивая густым квасом соленую снедь.
Заросшие волосом, черным и русым, дородные и хилые, юные и древние, все они искоса поглядывали на него. Они видели в нем человека из другого мира, – может, он имеет жену и детей и не голодает, живя на воле. Кирилл сам был когда-то чернецом и умел читать их думы. Было время, и они в миру скитались, грешили, терпели, мечтали, пока не отреклись от надежд, пока не постриглись сюда.
К Кириллу приблизился келейник и посмотрел на него пристальным взглядом из-под строгих бровей.
– Преподобный тебя ожидает, кмете.
Кирилл встал и пошел за келейником. Ни разу не видел он Сергия, хотя не было дня, когда бы не слышал о нем. Вся Русь от край до края говорит о нем, близком Московскому князю, и Византийский патриарх переписывается с ним.
Они шли монастырскими улочками, по дощатым мосткам. Стены жались к стенам, словно вокруг не было безлюдных земных пустынь. Они вышли через калитку в монастырский сад. Яблони в тот год гнулись под тяжестью урожая.
Колоды, полные пчел и меда, тянулись под яблонями. Пасека у Троицы занимала обширное поле.
– Обильна! – сказал Кирилл и вдруг уловил в сердце своем страх: перешагнув через убиенного им кмета, шел он теперь к провидцу и чтецу сердец.
Но в это время тропинка повернула, и за кустами смородины Кирилл увидел Сергия. Келейник молча поклонился Кириллу и ушел.
Игумен стоял с засученными рукавами над раскрытым ульем. Ничем не обороненное лицо Сергия склонилось к пчелам. Он был худ, строен, в жидкой рыжей бороде виднелась седина. Пчелы роились над ним, освещенные солнцем.
Робость овладела Кириллом. Весь сверкая железом вооружения, он стоял в отдалении, не решаясь подходить ближе, – почудилось Кириллу, что издавна знает этого человека, что прежде много раз так стоял в стороне от него, словно где-то разговаривал с ним… Тверда была у Кирилла память, но не мог он припомнить, где он видел сего человека.
Вот он стоит – игумен Троицкого монастыря. Как далеко по Руси растеклась слава о кротости, благочестии и уме сего советника и увещателя князей, о великой его чести у князей и бояр русских. Даже Мамай расспрашивал Дмитрия о нем в Орде.
Сергий обернулся:
– Не опасайся пчел, сыне, подойди смело.
"Боже милостивый! Просвети: где же внимал я голосу сему?"
Кирилл подошел, сложив под благословение руки, и Сергий благословил его, глядя Кириллу в лицо. Серые глаза Сергия смотрели ласково, но внимательно, словно подстерегали.
– Что тебе наказал государь Дмитрий Иванович сказать мне устно, сыне?
Кирилл потупился и, не подымая глаз, солгал:
– Велено было перенести писание, святой отче. Устного же не наказал ничего.
А когда поднял глаза, встретил серый непреклонный взор:
– Не запамятовал ли, кмете?
Теперь уже не сына, а воина спрашивает он кротко, но строго.
В памяти Кирилла стали слова Дмитрия, сказанные Боброку на башне, и он ответил твердо, глядя в глаза Сергию:
– Храню слова князя нашего до скончания жизни.
– А о татарах тебе вестимо? Где они, сколько их идет?
– О том вестимо одному только князю, отче.
– Князь твой в Москве? Ты с Москвы скакал? Разве Москва еще молчит о враге?
– Не дело воина слушать посадское разноголосье, отче.
– Но к врагу гнев единомыслен, а не разноголос.
– Прости, отче.
– Уповая на господнюю кротость, смири гордыню свою и не искушай ни Исусова милосердия, ни человеческих сердец.
– Благослови, отче.
Сергий, может быть не расслышав или задумавшись о чем-то, отвернулся к пчелам, не благословил, и Кирилл не знал, ждать ли ему ответа от Сергия для князя. Игумен сейчас говорил с гонцом великого князя, а ничего не сказал в ответ!
Кирилл стоял, выпрямившись, озаренный гневным заревом вечера.
Позлащенная зелень смородинника сияла, густо обрызганная крупными каплями рдеющих ягод. И лицо Кирилла багровело.
Так стоял он, пока Сергий, не оборачиваясь к нему, отошел к другому улью и не спеша ушел между колод и кустов вдаль.
Тогда Кирилл стиснул кулак и хотел кинуться вслед за игуменом, выдавить из него ответ для князя или признание – почему он не ответил? Но так тихо удалялся Сергий, так спокойно сложил за спиной руки, столько кроткого мира было в этой удаляющейся чуть сутулой спине, что Кирилл почувствовал – весь гнев, разгоравшийся в нем, угас. Лучше смолчать и кинуться прочь, дальше от этой обители мира.
Кирилл пошел по тропинке обратно и увидел келейника, молча ожидавшего за кустами. Тут впервые заметил, что келейник громаден, что он превосходит ростом и могутной широтой плеч даже его, Кирилла. И если Кирилл, волосатый, неопрятный, был похож на чернеца, облаченного в воинские доспехи, келейник казался воином, укрывшимся под черной рясой. И, не говоря ни слова, он шел перед Кириллом по дощатым проходам между строений, пока не вывел его к просторной избе невдалеке от ворот.
– Тут отоспи, кмете.
– Надо сперва коня глянуть.
– Конь во дворе.
Конь в полутьме навеса похрустывал сеном. Кирилл хозяйственно подошел снять седло. Пряжка, затянутая не его рукой, долго не поддавалась. Кирилл ободрал палец о железо, силясь вытянуть защемленный ремень подпруги.
Келейник, стоявший в отдалении, спросил:
– Что там у тебя, кмете?
И подошел ближе. Оттянув двумя пальцами пряжку в сторону, он отпустил подпругу, и седло сползло с потника.
– Что же ты, кмете, простой воинской пряжки отстегнуть не можешь?
– Устал, отче. А откуда у тебя разум воина?
– Аз есмь на послушании в обители сей, но допрежь того ведал бранную потеху. Ты, вижу, мало еще воинский обычай сведал. А конь добр.
И слыша лишь дыхание Кирилла, складывавшего седло и потник в войлок, постоял молча и, улыбнувшись чему-то, ушел.
Кирилл, подложив оружие под сверток с седлом, а сверток под голову, лег на широкой скамье в углу. Вся усталость, все напряжение этого дня вдруг навалились на него, и он стремительно уснул, опрокинувшись навзничь, раскинув руки, словно раздавленный тяжестью.
Еще сны текли, цепляясь друг за друга, еще какая-то мирная, светлая жизнь сияла в глазах, а уж твердая рука взяла Кириллову руку:
– Уже и утреню отслужили, брате Кирилле, и братия сошлась к обедне.
Кирилл увидел, что день разгорается за открытой дверью и в узкое волоковое окно пробился радостный луч. Кирилл быстро вскочил и сел на скамье.
– Ой, как я спал! Давно так не спал, отче. Прости мя, не ведаю имени твоего…
И вдруг задумался: где, кому, когда назвал здесь он свое имя, почему этот келейник назвал его по имени?
– Александром зови, – отвечал монах.
– А откуда тебе мое имя ведомо?
– Так преподобный приказал тебя взбудить.
– Спаси тя господи, отче, – поблагодарил Кирилл и, выпрямившись, оделся скоро и складно, чтобы Александр не заметил непривычки к доспехам.
– А не сготовил ли отец игумен ответ для князя великого?
– Он еще затемно ушел в Москву.
– Пешой?
– Он всегда пешой ходит.
– Когда ж он дойдет?
– Прежде тебя, кмете. У него есть тропы, ведомые ему одному.
Счастливо те ехати.
– Спаси тя господи, отче Александре.
– Господь тя благословит.
Так они попрощались.
Утреннее небо горело, плыли прозрачные облака. Золотые густые полосы света, перемежаясь с высокими тенями елок, покрывали кровли и стены келий, как полосатые попоны покрывают ратных коней.
Кирилл зашел в трапезную, взял с собой дорожной снеди, уложил в седельную переметную сумку, заседлал коня, перекинул сумку, вывел коня за ворота, простился с привратником и, вскочив в седло, поскакал.
Как кротко и ловко изгнали его, думал Кирилл. Дали доспать, дали еды в дорогу, благословили на счастливую жизнь… Но одно угнетало Кирилла теперь: как постиг Сергий его, Кириллово, имя?
Много видел Кирилл стран, городов, страданий людских и понимал, что можно читать в человеке его страдания, его смятение, можно догадываться о тайных мыслях. Но превыше домыслов сих было это прозрение имени чужого человека.
Горяча коня, он скакал по московской дороге. Объезжая овраги, услышал в стороне вороний грай.
"Делят галицы моего кмета", – подумал без сожаления о сброшенном им в овраг гонце.
Не доезжая до Москвы, Кирилл спешился и увел коня дальше от дороги в гущу зарослей. Там лег на траве, невдалеке от глинистого холма, уже притоптанного тяжелыми следами зверей.
"Тут вы спите, братья. Господь знает горести ваши. Знаю и я ваши надежды и мечтания. Один я. Ты не послушал меня, Алис, брат мой. Не попрекну тем. Но и вы простите меня за жизнь, сохраненную мне".
Он полежал возле них, с которыми много ночей пролежал рядом на общих нарах. И встал над ними, оставшимися и впредь лежать здесь вместе, без него.
Куда ехать? В Москву путь закрыт. В Москве зорок великий князь. Надо искать окольных дорог. Многими из этих дорог ему уже приходилось хаживать.
Сняв шелом, не спеша помолился он над огромной могилой. Поклонился ей до земли, потом тихо вывел коня на путь, перекрестился снова, надел шелом и вскочил в седло.