Текст книги "Дмитрий Донской"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Бывало у меня и это.
– Пора мне выбираться отсюда. Вижу: не там я.
– Поспеешь. Не бойсь.
– Погодь, лошадь гляну.
– Сиди!
– Ты, дед, уж меня прости.
– А я и сам так бы сдеял – я ж те беду готовил.
– А она миновала нешь?
– Пестуешь мя, стало быть, свой.
– Ну, спасибо на том.
– От какой беды ты едешь? Как звать-то тебя?
– Кириллом мя звать.
Неожиданно и торопливо, боясь, чтоб не помешали досказать, он вдруг выложил перед дедом свою жизнь.
О том, как осиротел и с купеческим караваном в Царьград пошел. Как побили их по дороге. Как мытарился по каменной грецкой земле. Как камни научился класть и научился в каменном монастыре греческой грамоте, и о монастыре рассказал, о своей там жизни.
– А Русь звала. Русскую речь всюду подслушивал. Приехали от митрополита, я с дружиной его сдружился. Там ко мне все привыкли, взяли с собой на Русь. О, и сладко среди своего народа, хоть и горька жизнь.
Он говорил. А дед лежал навзничь с закрытыми глазами и словно без дыханья. Глаза глубоко запали.
Кирилл схватил его холодную руку:
– Дед!
– Чего ты? – встрепенулся дед.
– Худо те?
– Легчает. Покой пришел. Словно бы мою жизнь сказываешь.
– А ты?
– Только я – от татар, а ты – от греков. И Кирилл досказал все.
Старик положил руку на Кириллову голову.
– И я убивал. И меня казнить чаяли. Теперь стар, устал. Сел тут.
Другим ходить помогаю. А у тебя отныне вся жизнь в пути. От куста к кусту, как птица перелетает, чтоб сокол не сбил.
За день никто не пришел. Старик жалел:
– Куда ж сгинули?
– Кого ждешь-то?
– Сокольев отпетых.
– По совести скажи: может, мне лучше уйти?
– Подь дичины добудь, да варить надо. Я-то слаб.
К вечеру из лесу выглянули трое мужиков. Притаясь, смотрели они на чужого коня, на человека, сидящего у костра, искали глазами деда. Кирилл приметил их.
– Иди, иди! Давно ждем! – и осторожно провел себя по животу: тут ли кинжал.
Один из мужиков, напустив на лоб густую баранью шапку, неохотно подошел и молча остановился перед Кириллом.
– Ну, чего стал как баран? Подходи. Дед спит.
– Ан не сплю! – откликнулся дед. – Слухаю. Давно вас нет.
– А ты будто с Коломны? – сказал мужик.
– Оттоль.
– То-то.
Кирилл всмотрелся.
– Мой-то конь будто тебя не признал.
– А я сразу ему поклонился. Вижу, почти что свой.
– Так кличь, Щап, остатных. Хлебово готово, а ложки давай свои.
Щап кивнул, и товарищи его подошли.
– Садись! – сказал Кирилл.
– Ты тут будто у себя в избе.
– Вроде, как ты на моем коне.
– Остер язык!
– С твоей бороды списан.
– А хлебово-то с добром сварил?
– Зелья подложил, чтоб твои пироги без помехи съесть.
– Ну, испробуем!
Они молча и мирно ели. И мирно Кирилл спал между ними.
– Запомни дорогу! – сказал ему на заре старик.
Щап пошел с Кириллом до коня:
– Спасибо те, Кирша.
– Ты про что?
– И про коня и про старика.
– Про коня за что?
– Что выпустил меня. А то за что ж?
– А про старика?
– Да что его спас.
– А он те как сказал?
– Как было, так и сказал. Изломали, мол, его, трое рязанцев; про нас пытали. А ты согнал, а его отходил.
– Правильно дед сказал. Прощай, Щап.
Кирилл, уже с коня, спросил:
– Пироги-то жирны ль выпек?
– Одна беда. Едоков набралось много.
– А ты мне тем грозил! А рязанцев не жди. Сиди тут вспокой.
– По тебе видать: кого толкнешь, далеко откатится. Слышь-ка!
– Ну-ка?
– Может, на них есть что? Я б сходил снять.
– Ничего нету.
Щап покорился:
– Твоего мне не надо.
– Не надо и мне твоего. Будь здоров. – Вертайся, коли надо будет.
– Вернусь.
Днем выбраться из лесных троп оказалось трудней, чем ночью забрести сюда. Пришлось слезть с коня. Но к полдню выбрался и, разбирая путь по вершинам деревьев, вышел на Рязанскую просеку.
Глава 19
МАМАЙ
Степи тянулись далеко вокруг. По холмам брели стада, и по степям растекался, как пыль, ласковый напев пастушьих дудок.
Осень дула с севера прохладой и порой гнала понизу серые облака.
В степи шли караваны – на юг к Каспию, на юго-восток к Бухаре, на восток в Китай, на юго-запад к генуэзцам в Кафу.
Верблюды смотрели на мир с высоты запрокинутых голов, надменно и равнодушно. Набитые осенним жиром горбы стояли высоко. А ветер раздувал бурые гривы, шерсть покрылась соломой и пылью. Зеленая слюна тянулась из пустых ртов. День вечерел. Был тот час, когда каждая тень отчетлива и густа, когда земля становится выпуклой, яркой, золотистой.
Степи тянулись далеко вокруг Сарая. Но сам город мирно покоился в тени садов. Мирно текли ручьи под деревьями, и в зелени сверкали алые платья татарок.
Мамай эти дни проводил в пригородном саду.
Окрест слышно было, как вспыхивали песни, как глухой стук бубна отбивал ритм напева. Спелые плоды, дар оседлой жизни, радовали кочевников, сменивших плеть на заступ.
В тени ветвей, у водоема, обложенного голубым камнем, на ломаных узорах ковра лежала шахматная доска, и генуэзец Бернаба обдумывал: выгодно ли воспользоваться правом короля на конный ход?
Единожды в игре, если король не уходил за башню, если король оказывался перед открытым полем, у него было право вскочить на коня, совершить налет на врага. Но, раз проявив робость, зайдя под защиту башен, король лишался права на этот внезапный ход. Это правило вместе с шахматами завезли в Сарай из Ирана.
Бернаба раздумывал:
"Не лучше ли скрыться в башне, нежели рисковать, хотя и сбив вражеского слона?"
Белое узкое лицо, втиснутое в черный мех бороды, слегка вытянулось, дергался глаз – дурная привычка. Палец медленно полз к доске.
Но Мамай сквозь узкую щель глаз смотрел твердо. На круглом маленьком носу шевелились большие ноздри. Жидкая светлая борода вздрагивала; следя за генуэзцем, он улыбался одной стороной рта.
Разрисованная иранским мастером, просторная доска звякнула подвешенными изнутри колокольчиками: это король Бернабы скрылся в башню.
Мамай свободно вздохнул и тотчас пригрозил королю конницей.
Выточенные китайским резчиком, костяные воины снова замерли: Бернаба тщательно обдумывал каждый ход. Мамай отвечал сразу.
Туфля, расшитая золотом, сползла с поджатой ноги, и обнажилась пятка, окрашенная киноварью. Мамай, затаившись, снова ждал генуэзца.
Халат из плотного самаркандского шелка туго обтягивал мальчишеское тельце Мамая. Голова была тщательно выбрита, но борода огорчала – светла, редка. А в иранских рисунках так округлы и густы бороды ханов, так круглы глаза, так узки ладони. У Мамая же ладони, натертые, как и пятки, алой хной, круглы, а не узки, как хотелось бы ему. И Мамай все еще не хан, как хотелось бы Мамаю.
Темник, хозяин войск, он распоряжался ханами, он сменял их одного за другим, но всякий хан норовил распоряжаться темником.
Шестнадцать лет прошло, как зарезали хана Хадыря. Это Мамаю удалось, но стать ханом не удалось. Мамай поставил Абдуллу, но пришлось и этого прирезать. Поставил Магомет-Султана, но пришлось придушить и Магомета.
Невозможным оказалось вырезать всех, кто имел на ханство право. Нужен был хороший поход, свежая слава и новая дерзость, чтобы наконец-то сделаться ханом.
Бернаба тихо шептал какие-то стихи. Они разговаривали по-персидски.
Мамаю плохо давался этот язык. Он не всегда понимал смысл стихов и скрывал презрение к Бернабе, когда тот восхищался кем-нибудь из поэтов. – Слова подобраны хорошо, но смысл их темен! – говорил Мамай.
В ответ Бернаба молчал, но лоб его покрывался румянцем и глаза становились узки. В это время он прятал свой взгляд от глаз Мамая.
А Мамай и не старался любить стихи: любить их было обязанностью Бернабы, как обязанностью раба Абду-Рауфа – чистить Мамаева коня, как обязанностью раба Клима – готовить еду. "Если есть слуга, который умеет любить стихи, незачем это делать князю!" – так размышлял Мамай. Сколько еще дней оставалось ждать до новых рабов? Бегич приведет ему их.
День клонился к вечеру. Где-то ухали бубны, переплетаясь с песнями.
Откуда-то проходил караван, и верблюды ревели под картавый звон тяжелого бубенца.
Гуще становился аромат цветов. Их привезли из Турана, как три года назад из Кафы привезли Бернабу, а ковры – из Персии, а ароматные дыни – из Шемахи. Водоем облицован искусным каменотесом из Бухары. Сад разбит садовниками – рабами из Мерва. Скоро из Москвы Бегич приведет голубоглазых пленниц.
Бернаба сделал неосторожный ход.
– Шах! – вскрикнул Мамай.
Бернаба отступил.
– Смерть! – поставил ферзя Мамай с такой силой, что колокольчики долго не умолкали внутри доски.
Калитка распахнулась. В сад ворвались пыльные, оборванные воины.
По садам замолкали бубны, обрывались песни.
Воины неподвижно остановились, уткнув глаза в землю. Так не извещают о победе!
– Не может быть! – тихо сказал Мамай.
Один из оборванных воинов поднял лицо, покрытое пылью. Да это князь Таш-бек, правнук Чингиза.
– Не может быть!
– Бегич убит.
– А войско?
Таш-бек прикусил губу.
– Ну!
– Говорю: все побиты.
– Кто мог побить всех?!
Таш-бек молчал.
Мамай кинулся к двум другим.
– Ну?!
Он схватил их за рваные халаты. Никто не ожидал, что в столь худых руках скрыта такая сила. Воины едва удержались на ногах.
Мамай опять подбежал к Таш-беку:
– Говори!
Таш-бек сурово и коротко сообщил все.
Мамай сжался. Халат оказался широк и сполз с плеча. Повелитель войск, он подбежал к ковру, ударил ногой в шахматную доску. Звон колокольчиков рассыпался в наступившем молчании. Доска раскололась под твердой пяткой.
Бернаба стоял, глядя на эту дикую пляску.
Чуть прихрамывая, Мамай добежал до князя и с размаху наметился ударить в лицо. Но Таш-бек перехватил Мамаевы руки, словно сковал их.
– Уймись!
– Пусти!
– Но!
Так же внезапно пришло успокоение.
– Расскажи еще раз.
Таш-бек вытер рукавом лицо. Прошел к блюду, на котором лежала нарезанная дыня, сдвинул ломти в сторону и, подняв блюдо, принялся пить сок. Блюдо вздрагивало в его руках вслед каждому глотку.
Мамай покорно ждал за его спиной.
Обернувшись, Таш-бек впервые заметил, что Мамай очень мал ростом, кривобок, щупл. Только глаза быстры, злы, хитры.
"Хорек!" – но не сказал этого, а снова повторил, как шли, как перешли Вожу, как бились.
– Убиты и Хази-бей, и Бегич, и Каверга, и Карагалук, и Кастрюк.
Мамай сказал:
– Теперь вижу, ты в лошадях лучше всех понимаешь. Сумел ускакать.
– Побывал бы там сам!
– Я побываю.
– Ты?
– Не успеет этот сад пожелтеть, я сожгу Москву, а Дмитрий будет мне собирать навоз для топлива.
– Так и Бегич думал.
– Бегич – не я. А ты так не думал?
– А ты?
– Отвечай!
– Вместе с тобой так думал. Здесь.
– Со мной и пойдешь.
– Не откажусь.
Мамай кивнул Бернабе:
– Иди. Созывай совет. Быстро.
Бернаба вышел.
Мамай сказал:
– Ты им расскажи, почему вы разучились биться.
Вдруг снова его наполнила ярость:
– Почему? Не могли смять? Не могли изрубить? Вас было мало? Не умели рубить? Разучились в седлах сидеть? А?
Таш-бек, отвернувшись, крикнул одному из воинов:
– Вели принести воды!
Мамай растерялся: его перестали бояться? Он соберет новую силу, двинет новое войско.
Ноздри Мамая то раскрывались, то опадали, суживались, как рты рыб, выброшенных на песок.
А в сад уже начали сходиться вожди ордынских войск. Многих недоставало – тех, кто остался на берегу Вожи. Эти – живые, уцелевшие, отсидевшиеся в Сарае – не могли заменить тех. Не было среди них никого, равного Бегичу, ни Кастрюку, ни Хази-бею.
Придется ему, Мамаю, одному заменить их.
Мурзы и военачальники Орды входили в дом Мамая, смущенные неожиданным зовом.
Этот дом, нарядный и славный, давно их привлекал, но из них лишь немногие переступали его порог: у Мамая были любимцы. С ними он ходил в походы, с ними делил свой кумыс и свою баранину.
Нелюбимых, ненавистных, бездарных собрал Мамай в этот день. Любимые полегли на берегах Вожи.
Вверху сверкал потолок, густо расписанный узорами и цветами. Внизу молчали ковры, плотные, как верблюжьи шкуры. Алебастровые стены, резные, как кружева, были похожи на морскую пену. Многим доводилось видеть моря; немногим – покои Мамая.
Все видели: Мамай не в себе. Весть о разгроме уже дошла до них. Но меру разгрома они медленно постигали лишь здесь.
Они сидели в прохладной мгле комнаты, поджав пыльные ноги, силясь сохранить достоинство; силясь, сохраняя достоинство, понравиться Мамаю.
Мамай знал: есть среди них ликующие. Есть, которые думают: пали друзья Мамая, падет и Мамай.
Некоторое время все сидели молча.
Но он собрал их не затем, чтобы молчать. Он обернулся к Таш-беку:
– Люди собрались, князь, тебя слушать.
Многие подумали: "Хитер! Выходит: не он нас звал, а сами мы собрались сюда!"
Таш-бек неохотно пододвинулся:
– Что я скажу? Мы бились так, что уцелевшим стыдно. Живые завидуют павшим. И я завидую. Русы разбили нас. Из троих бившихся вернулся один. Из троих вернувшихся снова идти на русов решится один. Сами считайте, сколько уцелело воинов. Других слов у меня нет.
Мамай:
– Ты говоришь, как раб, как трус. А я тебя почитал за князя.
– Нет, я не трус. Я снова пойду на Москву.
Мамай:
– Если клинок не дает взамен трех клинков, если, потеряв одного коня, воин не приводит трех – незачем держать войска. Мы резали, и мы впредь будем резать кобыл, если от них нет ни молока, ни приплода. Мы завоевываем, чтоб с побежденных брать приплод себе. Не много – одну десятую часть со всего. Так стоит Орда. Так она будет стоять. Надо опять идти! Говорите, скоро ли сможете вы встать в поход и как вы в поход пойдете? Русь принадлежит нам, и мы ей напомним наше право.
Таш-бек сказал:
– Многое завоевано Ордой. Нового нам не надо. Надо брать с того, кто завоеван. Так поступал Чингиз. А мы с одних упускаем дани, а на других с кровью и лишениями налагаем их. Мы стали от войны беднеть, а войны хороши, если приносят добычу, если…
Мамай перебил его:
– Я и говорю о том! А если не дают, надо заставить давать.
Один из мурз попрекнул:
– Не надо было уступать Дмитрию. То ты снизил им дани, то сзываешь в поход, чтобы поднять прежние дани.
Еще голос – голос старого Барласа:
– Сам прощал, сам возвращай.
– Что?! – воскликнул Мамай.
Когда притихли и присмирели, Мамай приподнялся с полу.
– Приказываю: собирать всех, кто возвращается из Бегичева похода. Вам завтра быть здесь всем. Кто говорит?
Все молчали.
Они встали, торопясь уйти.
Он не предложил им ни кумыса, ни беседы. С ненавистью он смотрел им вслед.
Когда Мамай остался один, к нему подошел Бернаба:
– Они ненадежны, хан. Надо искать других.
– Воины – не верблюжий навоз. По степи не валяются.
– У меня есть план…
– Некогда, некогда! Пока Дмитрий торжествует, надо подкрасться, обрушиться, не дать опомниться!
Снова вскочил, побледнел и затопал:
– Жечь их! Резать! Давить!
Вскоре успокоился.
– Времени у нас есть только, чтоб вдеть ногу в стремя и хлестнуть коня.
Бернаба смолчал.
– А как я тебе велел: ты учишь русский язык?
– Каждый день.
– Уже говоришь?
– Понемногу.
– За русского годишься, как мы условились?
– Рано еще.
– Торопись.
Бернаба придвинулся; наклонился к Мамаеву уху:
– Остерегись: хан будет рад твоему поражению.
Мамай понимал, что Бернаба хочет ему славы и силы. Он дает советы, помогает, поддерживает, ибо гибель Мамая – это гибель Бернабы, всех его генуэзских надежд. Кому из татар понадобится этот чужеземец, хотя и отатаренный; кому из генуэзцев понадобится столь отатаренный бездельник, хотя и генуэзец!
Мамаю этот хитрый проходимец во многом помог. Бернаба видел многие страны, над ним небосвод был высок и просторен.
Бернаба давал советы безжалостные, подлые, корыстные. Но они совпадали с мечтами Мамая, и этот проходимец был ему ближе всех друзей.
Мамай сказал:
– Хан не будет рад. Я одержу победу.
Бернаба молча отодвинулся: в комнате с ковров собирал сор раб. Ухо раба было срезано, и он низко на щеку опускал рыжие волосы. Раба звали Клим. Он был рожден рязанкой от чьих-то воинов, проходивших мимо.
"Если на Рязанской земле родится человек рыжеволосый, белотелый, значит, родичи его пришлые" – так хитро однажды объяснил Бернабе сей раб, когда Бернаба спросил: "Кто ты, бурнастый?"
Раб не видел родины тридцать лет. Он уже плохо стал говорить по-русски. Мамай заметил, что, чем чаще случались в Орде убийства ханов, тем одобрительнее раб глядел на Мамая, и Мамай приблизил раба: доверил ему уборку комнат и присмотр за едой. И стал отпускать молиться в русскую церковь.
Бернаба удалился. Раб ушел. Мамай спустился в сад.
Было невыносимо думать теперь о Воже. Но начинался новый поход, и крылья надежд прикрыли вожскую рану.
Ночь стояла тихая. Люди не пели; не гремели барабаны. Лишь кое-где розовели глиняные стены, озаренные отсветами вечерних костров. Да в темноте осеннего неба кровавой каплей висела одинокая звезда. Громко текла вода в ручье. Пахло степными травами – полынью и мятой, и к ним примешивался чуждый аромат садовых цветов: так по кошме, не сливаясь с ней, ложатся чуждые войлоку узоры.
Мамай не думал о поражении – его охватили надежды похода. Уже не терпелось поскорее тронуться в путь.
А Бернаба лежал на полу и неистово заучивал русские слова.
– Комонь, комонь, комонь…
Затем говорил вслух:
– Комонь – это лошадь.
Потом опять зубрил:
– Кметь, кметь, кметь…
И повторял вслух:
– Кметь – это воин.
Так Бернаба овладевал неодолимым языком русов. Наконец он отодвинул из памяти и комоня и кмета, опрокинулся на спину и, глядя в низкий, собранный из палочек потолок, стал вспоминать Омара.
Персидский язык дался ему легче. Бернабе было восемнадцать лет, когда отец его умер в Казвине. Было Бернабе двадцать два года, когда, задержанного за отцовы долги, купцы выкупили и взяли его с собой в Кафу, на Черное море.
Но не отпустили. Когда исполнилось Бернабе двадцать семь лет, он побывал в Константинополе, а тридцати лет оказался Мамаевым рабом в Сарае. Он поехал торговать, задолжал, и товарищи, не простив неудачнику долгов, продали Бернабу в Сарае, как осла.
А Омар так хорошо говорил:
– Все обратятся в глину! Как это стихами? И дальше: гончар возьмет ком этой глины и слепит чашу для вина из царских черепов и из ног рабов. Не спеши, брат! Не спеши! Ноги вынесут тебя из рабства. Но лучше будет, если с тобой они вынесут еще что-нибудь.
Вдруг в ужасе он вскочил. Но это только свеча, догорев, упала.
Глава 20
РЯЗАНЬ
Кирилл знал: много огня и крови видала Рязанская земля. Первая на Руси она приняла татарские удары. Седьмой год пошел, как всю Рязань повыжгли, повытоптали.
И Кирилл подивился: ныне стоял город высокий, дубовый, складный.
Непросторен, сжат, как кулак, готовый ответить ударом на удар. Гордый город над светлой и просторной Окой.
Высоко текли над ним облака. Густо синело осеннее небо, и молодые деревья поднимали позолоченные крылья, словно готовые взлететь.
Скупо подкрашены киноварью верха серых стен. Узкой каймой расшиты у рязан рубахи. Чужеземца сторонятся – не в пример Москве. Недоверчивы видно, много от чужих народов принято ими мук и обид.
Кирилл, любопытный до новых городов и обычаев, вникал во все. И лапти по-иному тут сплетены – лыко узко, а работа мелкая. И в холстину пускают синюю нитку – из такой полосатой холстины мужики портки носят. И волосом рязане рыжее, каштановей. И молодые каштаны стоят в городе. Любят тут сады садить, цветы растить. Телеги на базаре и те не как в Москве – покруглее, на ходу бойки.
Пошел по слободам, спрашивал людей, заговаривал. А люди, слыша его пришлую речь, отвечали сурово, неразговорчиво.
Только девушки, поблескивая карими глазами, ласково пересмеивались ему вослед, и Кирилл тихонько насмешливо пропел:
А у нас в Рязани
Грибы с глазами,
Их едят,
А они – глядят…
Девушки оробели и скрылись.
У Пронских ворот встретился неторопливый длинный обоз с припасами: боярам везли из вотчин урожай. Колеса глубоко проваливались в колеи; тощие лошади, напрягшись в хомутах, еле выволакивали возы в гору.
Один из мужиков долго бился над своей лошадью: колесо рассохлось, деревянный обруч лопнул, и телега застряла в глубокой колее; остервенев, мужик истрепал лычную плеть о лошадиный крестец. Конская кожа взмокла и побурела от ударов, а мужик все стегал лошадь, заставляя пересилить самое себя.
– Стой! – строго сказал Кирилл.
Мужик опустил плеть.
– А ежли б тя так хлестать, чтоб ты сдеял?
Вокруг них быстро собрался народ.
– Ух ты! – озлился мужик. – Я исконный рязан, а ты с Москвы назирать явился!
Кирилл угадал недружелюбное молчание народа.
– Не быть московской голове над Рязанью!
– А ежели у тебя своей головы нет?
– Слыхали?
– А чего слыхать, коли то на твоем коне видать.
– Мой конь. Захочу – убью сейчас! Мое право.
– Дурак, – ответил Кирилл.
Тотчас молчание людей переросло в рев:
– Учить нас!
– Москва нас срамить пришла.
– А что на него глядеть!
Кирилл обернулся к ним, улыбнулся и сказал:
– Дураки.
Но отвечать им не дал. Голос его вдруг стал тверд, как меч:
– Что стоит один час работы? Спрашиваю. Ну?
Кто-то, помявшись, крикнул ответ:
– Что стоит конь?
Тот же голос ответил. Остальные молча и выжидающе слушали.
– Вот и вышло, что мужик дурак. Конь его стоит во сто двадцать раз больше, чем час работы. А воз разгрузить, вывезти в гору да опять нагрузить за час можно. Можно?
Все молчали.
– Можно! Что лучше? Коня убивать али воз перегружать надо?
– Мой конь! – остервенел мужик. И теперь, ошалелый от внимания народа, кинулся на лошадь с бревном. Он ударил ее около морды, но рука сорвалась, и огромный влажный глаз коня испуганно заморгал ласковыми ресницами.
– То-то дурак!
– А не твое это дело! – крикнули Кириллу из толпы.
– Это-то? Мое! Не дам бить коня!
– Попробуй!
Мужики-возчики сгрудились вокруг товарища. Стали засучивать рукава.
Ярость ударила Кириллу в голову. Он сбежал к дороге, отхлестнул двоих, подвернувшихся под руку, и вырвал бревно из мужиковых рук, а мужика схватил за волосы и повернул так, что тот, взвыв, упал на живот. Пока еще никто не опомнился от удивления, Кирилл крикнул:
– Конь в бой ходит! Кони Рязани надобны! Без коня кто биться может?
Вопрос удивил всех. Кирилл без передыху закончил:
– Без коня войску не быть! А дурак всегда враг. – Ну-ка, кто за коня, а кто за дурака?
Народ засмеялся.
– Оттого-то я вступился. Ну-ка, люд, поддавай!
И прежде чем подоспели ему на помощь, он крепким плечом уперся в задок воза, гикнул коню, и телега со скрипом и скрежетом вынырнула из рытвины.
Мужик опешил: материться ли ему, кланяться ли за помогу, но Кирилл уже отряхнул плечо и пошел. Перед ним дружелюбно расступились, и дело обернулось с гнева на милость:
– Ишь, Ольгово войско хвалил!
– Да он, может, и не москвитин.
– А это не Овдотьин ли племяш из Новагорода? Сказывали, нашелся.
– Не. Я человека этого примечал. Он в Нижнем кожами торгует. Оттоль прибыл.
– Скажешь! Он наш, рязанский, из Пронска воскобой.
Так Кирилл пошел по Рязани.
Дубовые толстостенные стояли, стена к с гене, дома. Стоял за тыном княжой Олегов терем. На площади теснился торг. В кузнечном ряду ковали коней и мечи. Кирилл остановился, взглянул.
– Подойди, глянь, – позвал коваль, довольный вниманием к своему делу.
Кирилл примерился к новому мечу.
– Не видал таких. Не тяжеловат ли?
– Доле прослужит.
– На Москве такие перестали ковать.
– Ну, за ней разве угонишься? Она, сказывают, на Вожу-то свейские, заморские мечи брала.
– А ты нешь таких не сковал бы?
– Да ведь Москва кует! Еще, сказывают, и к свейским свою поправку дает, лучше тех кует. А нам не велят. Ольг сказал: "Не я Москве ученик, а пущай она сперва у нас поучится".
– Ну Ольга и поучили, как из Рязани шугнули.
– Ой, про то забудь. Голову снимет.
– Ладно. Бог те на помощь!
– Спасибо на добром слове.
Кирилл смотрел рязанские сукна. Не хуже цареградских. Потемней, пестрины в них нет, а работа тонкая.
Видел на торгу многие ремесла – бочаров, утварщиков, медников, овчинников. Их изделия прельщали Кирилла добротной, чистой выделкой.
Скромны, не пестрят, радуют не блеском, а нутром.
Кирилл почувствовал себя среди ремесленников как дома. Хорошие ребята. Не похожи на греков – те сделают на полушку, а нашумят на рубль.
Эти на рубль сделают, а что сделают, суди сам; не похваляются.
– Люб ты мне, город Рязань!
Он шел с торгу вдоль Лыбеди; за Скоморощенской горой садилось солнце.
Длинный седой старик окликнул его:
– Эй, сыне, не коня ли покупаешь?
– Не! – усмехнулся Кирилл. – Своего продаю.
– А чего просишь? – привязался старик.
– А ты моего коня видал ли?
– Я, сыне, стар, знаю: у такого доброго молодца и конь добр.
– По чем судишь?
– Добрый молодец – добрый воин. А в бою много коней ждут всадника. На хлябивой кляче ты нешь поскачешь?
"Ну, а что мне? – подумал Кирилл. – Продам! Рязань, теперь вот она".
Он повел за собой старика и, только положив в пояс деньги, удивился:
"А я ведь и впрямь коня-то продал! Выходит, приехал домой!"
Еще день не погас, а уж Кирилл ходил, расспрашивал:
– Гдей-то тут в Затынной слободе огородники?
Ему показали дорогу.
– А не слыхали, есть там Горденя?
– Это – у которого белая капуста?
– Он самый.
– Есть там такой. С того краю второй дом будет.
– Ладно!
На другой день Кирилл собрался к Гордене. Он сунул в суму коломенскую сулею, намазал салом сапоги и, удивляясь своей робости, пошел к огородам.
Тут было хорошо. Низко, близко к реке. Лыбедь текла, поросшая широкими листьями кувшинок. Воздух был свежий, пахло землей и ботвою. За тынами тянулись гряды. Пушистыми зелеными хлопьями сугробилась над грядами ботва моркови. Пунцовыми жилами на плотных и скользких листьях темнела свекла. Кирилл подивился было пустым грядам, но там спел лук, золотясь бронзовой чешуей, и серебряный чеснок. Подале лежало поле, там вразвалку росли огромные голубые кочаны капусты.
Между гряд стояли обширные кади с водой.
Кирилл вошел в огород. Навстречу ему двинулся смуглый черноглазый человек, и в его бровях, или в переносице, или в ушах было какое-то переползающее, как тень, сходство с Анютой.
– Тебя Горденей зовут?
– По капусту, что ль? Обождать бы надо с недельку.
– Капуста капустой. А мне Анюту повидать надо. Сказывали, она тут, у тебя.
– У меня.
– Как бы ее кликнуть?
– А зачем?
– Из Коломны я. Наказывали об доме сказать.
– Мне скажи. Она мне сестра.
– Самой надо.
– Самой нет.
– Где ж она?
– К вечеру будет.
– Ну, я зайду.
– А ты скажи, я ей передам.
– Сам скажу.
– Беда, что ль, какая?
– Нет, беды нету. А наказывали ее спросить. Там баба одна.
– Постоялка, что ль?
– Не, соседка. Там об ней у соседки справлялись. Ну, дело бабье, наказала: скажи, мол, ей, скажи самолично.
– Это уж не анафем ли ее пришел?
– Может, и он, не знаю.
– А чего ему надо? Ведь монах!
– Он теперь расстрига. Своим трудом жить удумал.
– Значит, он и приходил?
– Не знаю.
– Ты ж сказал: расстрига.
– Это так. А он ли приходил, не ведаю.
– Пришел ей сказать, а что сказать – не знаешь? Что-то я не пойму.
Кирилл подумал, что запутался. А Горденя, помолчав, решил:
– Ты лучше не приходи. Не сбивай бабу. Сколько годов томилась, стала затихать, а ты опять разбередишь. Не ходи лучше. Скажешь в Коломне: не нашел, мол, нету. Идем, капусту посмотришь.
– А она не придет?
– Нонче, может, и совсем не придет. У ей в городе кума заболела, позвала по дому доглядеть. Может, задержится. Вот, глянь сюда: хороша?
Белые кочаны лежали, словно витые серебряные чаши, в синеватых листьях. Желтоватые шары, гладкие, будто смазанные маслом, поблескивали на осеннем солнце, крепкие, как костяные.
– Чем это ты их так выходил?
– А! Сам дошел. Она тепло любит, а пьет, как лошадь. Только пои. Так я ей теплое даю питье, не из реки, а из кадей. Вода за день согреется, вечером – пей. Вот она у меня и такая. У меня тут многие перенять норовят, да никак не домекнут, как это я водой ее ращу, не верят: тут, мол, какое-то другое дело. И ничего у них не выходит. Надо любить дело, тогда его и поймешь. А поди морковь у меня глянь. Видал такую?
Кириллу хорошо было ходить по этой земле, где еще утром ступала Анюта, где на влажной земле не ее ли виден узкий след.
– Много у тебя народу пособляет?
– А где его брать, народ? Нешь это Москва! Мы в походы не ходим, пленных не имаем. Отколь нам руки брать? А были б руки! У нас пару коней дешевле купить, чем одного полоняника.
– Да Рязань ведь воевала.
– А ты слыхал, чтоб мы пленных брали? То сами в полон идем, то полон на свой размен спущаем. Мы, брате, не Москва. Наш Ольг голову высоко несет, а дело стоит.
– Место у вас такое. Промеж Москвы и Орды.
– Да уж либо к одним, либо к другим бы прислонялся.
– А ежли б он к татарам прислонился?
– Ну, я б в Коломну пошел.
– Весь народ в Коломне не уместится.
– Я про весь народ не скажу. Он сам о себе знать должен.
– А народ – это нешь не ты?
– Ты что-то тут плетешь! Это на сытый живот с тобой говорить надо. А я еще не ужинал.
Кириллу показалось, что Горденя обиделся. И решил уйти.
– Ты все ж Анюте скажи: приходил, мол, человек из Коломны. Желал ее видеть. Пускай завтра подождет.
– Скажу, ладно. Только чтоб об том человеке промеж вас разговору не было. Такое мое слово.
– Про того я ей ничего не скажу. А ты ей скажи: был, мол, человек из Коломны. Пускай ждет. Надо с ней самой говорить.
– Чудной человек! Ладно. Приходи завтра.
Кирилл ушел. Осталась одна лишь ночь без нее. Только одна. Но не будет ли ночь эта длиннее всех прошлых лет, тяжелее пути, пройденного за эти годы? Она началась уже сейчас, пока светило осеннее белое солнце. И кончится она не раньше, чем солнце снова взойдет.




























