Текст книги "Дмитрий Донской"
Автор книги: Сергей Бородин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Он лежал ниц, когда мимо шли воины, когда мимо проходила непобедимая конница. Он встал и открыл глаза, когда скрип телег поравнялся с его лицом. Тогда он подошел к телегам Бегича и пошел рядом с ними, в толпе рабов. А Бегич ехал впереди, твердо сидя в седле, ворочая бельмом, чтобы на всю жизнь запомнить каждый куст. Начались перелески, заросль, перистые шапки рябин, пышные шатры берез. Телеги скрипели, скот уже вступил в лес и брел медленно, обнюхивая неведомые травы, дыша незнакомыми запахами. Бегич не шелохнулся в седле, а лишь сплюнул через плечо, когда увидел всадника, мчащегося в неурочный час.
Воин поравнялся с Бегичем, повернул коня и поехав с ним рядом.
– Говорю: час назад мы увидели пятерых русов. Они на конях пробирались лесом… Они воины. Мы кинулись за ними. Но они мчались сквозь лес, как волки, не пригибаясь и не задевая ветвей. Нас же деревья сбросили ветками с седел. Лес помогает им.
– Да, лес помогает им.
– Больше ничего не было.
– Кто преследовал русов?
– Турсун и десять всадников. – Скажи Турсуну и этим всадникам, чтобы ушли из передовых отрядов сюда. На смену им возьми у Кавыя десять других, по выбору Кавыя. И скажи ему, чтобы шел вперед на место Турсуна.
Так ордынская конница вступила в русский лес.
К концу второго дня стали сквозь лесную тьму просвечивать перелески.
К ночи и перелески были пройдены. Впереди, сокрытая мраком, снова раскрывалась до самого небосклона степь.
Это было Рясское поле.
Бегич приказал не зажигать костров. Но Карагалук, Мамаев племянник, прислал сказать:
– Мне холодно.
Бегич снял свой чекмень и велел отнести Карагалуку.
И другой еще воин пришел – от Таш-бека, а князь Таш-бек по матери был потомком Чингиза. Воин сказал:
– Амиры мечтают погреться возле тебя.
Бегич ответил:
– Там, где стоит моя конница, земля принадлежит Золотой Орде. Амиры же служат Мавераннахру, коего конница еще не подмяла мою под свои копыта.
Скажи: для татарина моя юрта открыта, для амиров же места у меня нет.
Воин ушел, а Бегич задумался: в Туране, в Мавераннахре крепнет враг, опасный и злой. Сын Тарагая, амир Тимур, нагло разговаривает с Ордой. Есть еще там амир Казган. Есть там еще какие-то амиры. Может быть, придется попробовать свои клинки об их черепа. А наши уже наименовали себя амирами… Маймуны! Обезьяны безмозглые! Орда сильна, пока чист ее язык, пока татарин гордится тем, что может назвать себя татарином!
Он рассердился и сам пошел к ним.
Он шел мимо телег, возле которых укладывались на ночлег воины. Мимо воинов, певших песни.
Воины, шедшие с ним, указывали дорогу.
"Зачем так далеко от моей юрты стоят их шатры?" – думал Бегич.
Он догадался об их стоянке по костру. Костер горел одиноко в непроницаемой степной тьме. При виде костра Бегичу захотелось вернуться:
"Подумают, я иду гасить!"
Но не хотелось возвращаться при воинах. Когда он шел, столько голов поднялось и обернулось посмотреть ему вслед, столько песен оборвалось, столько женщин, выглянув из юрт, шепнуло:
– Бегич пошел.
Да, Бегич пошел и застал их всех вместе.
Костер горел. Только что сняли казан, полный ароматной баранины. Пар поднимался над мясом, полным приправ и пряностей. Бегич не отказался сесть на подкинутый ему пуховик. Бегич не отказался от большой чаши кумыса, холодного, солоноватого и густого.
Он приказал сотнику:
– Разреши всему стану разводить огни.
И вскоре дошел шум голосов, застучали кремни о клинки, задымились труты красными звездочками. Розоватым заревом стало наполняться туманное небо.
Был вокруг розовый от костров туман, и Бегич лишь теперь почувствовал вечернюю сырость – руки его были влажны.
Еще кумыс в приподнятой Бегичевой руке не был допит, как послышались топот и голоса. Бегич насторожился, покосившись на своих собеседников. Но они беспечно тянулись к блюду с бараниной, предлагая и ему не отставать от еды, – им были неведомы топоты и голоса ночи. Их рабы подкидывали в костер свежих дров – и пламя разгоралось, освещая старинное китайское блюдо, и темный, как кровь, ковер, и тонкопалые, изукрашенные перстнями руки, измазанные жиром еды.
Топот приблизился. В круг костра сотник внес весть о возвращении одного из головных отрядов:
– Говорю: справа от пути, в лесу, нашли русскую деревню. Пять домов. Люди сбежали. Пятерых взяли.
– Ого! – вскричал мурза Каверга. – Хорошее начало! Ты из моей тысячи.
Я тебя помню! Взятым связать крепче руки и развязать языки. Узнаем новости.
Бегич сплюнул через плечо.
Сотник ответил:
– Двое из них девушки.
– Хорошее начало! Очень хорошее начало! – привстал Каверга. – Скажи: привести девушек.
Из темноты выдвинулся на лошади всадник. Бегич заметил, что бока у лошади впали, что лицо всадника было изодрано.
В метнувшемся от подкинутых дров свете все заметили руку всадника: ее оплели две светлые косы, намотанные на пальцы. Так вел он пленниц.
Их рубахи были разодраны и измазаны. Сквозь прорехи сверкало розоватое тело, кое-где покрытое смуглыми завитками волос.
Они стояли прямо, со стройными руками, завязанными за спиной, отчего груди выступали вперед и плечи казались круче.
– Сколько тебе за них? – спросил Таш-бек.
Бегич взглянул в лицо воина. Побагровев и тотчас побледнев, тот ответил:
– Я поймал их днем. Теперь ночь. И я их не тронул. Надо заплатить хорошо.
Он взял их днем в горящей деревне, среди сутолоки набега, когда трещали двери, пылало дерево, вопили люди. Он их застал, спрятавшихся в малиннике. Они онемели от ужаса, когда он, разгоряченный, выскакал на беснующейся лошади. Он схватил их за косы, намотал косы на руку и поволок к дороге. Но каково было ему! Бедняк, он не имел жен, он с отвращением поддавался похоти на стоянках, когда воины жались к воинам. Если б попалась одна, он бы теперь уже знал свое дело. Но другая могла уйти, пока он возился бы с первой. Упустить одну ради соблазнов другой? Но две девушки стоят дорого – это большая добыча. Одна же женщина стоит совсем мало. В этом набеге он оказался богаче всех. Он вел пленниц и терзался. И никак не мог решиться. В нем боролись страсть и корысть. Особенно тяжело стало к вечеру, пока не пришла наконец усталость. Они долго брели, пока добрались до войска. Теперь ему дадут цену и отберут добычу. Воин подавил в себе ревность к Каверге, чтобы скорей получить цену.
Но приподнялся Бегич:
– Кто послал тебя жечь деревню?
– Я сам десятник.
– Возьми мою цепу, чтоб не забывать, что меня зовут Бегичем.
И тотчас плеть Бегича сверкнула по лицу всадника, кровь хлынула пеной изо рта. И не успел еще воин ухватиться за лошадь, как его сволокли с седла и увели.
А девушки стояли по-прежнему прямо, ошалелые от всего, с глазами мутными и неподвижными.
Бегич велел отвести их. Они не принадлежали больше никому. Сотник отвел пленниц к женским юртам, заказав беречь пуще глаза:
– Бегичевы!
Хази-бей переглянулся с друзьями:
– Там, где всякий видит доблесть, следует награждать, а не бить.
– Я приказал не зажигать костров. Их зажгли. Я приказал идти в тишине. Они спалили деревню и пустили впереди нас жителей с вестью о месте, где мы находимся. Мертвая пустыня кончилась. Начались жилища. Мы подошли к местам, где надо идти молча.
– Тысячу ворон отгонит и один комок глины! – ответил Хази-бей и посмотрел на друзей: хорошо ли сказал? Он бы не унизился говорить пословицами, но низменной башке Бегича они понятнее высокого разговора.
Бегич понял их перегляд и, сплюнув от гнева, крикнул:
– Если ворона, кидаясь на льва, знает, где у него когти, она выклюет льву глаза. Но если лев, идя на ворону, считает ее за щенка, он ее упустит. Поняли? Спрашиваю: поняли? Приказываю: собираться сейчас же, поднимать воинов. Как только забрезжит свет, пойдем вперед, к головным отрядам. Обозы оставить позади. Нам ждать их некогда. Мы подошли!
Он вскочил, нечаянно наступив на блюдо, и баранина вывалилась на ковер, забрызгав жиром халат Хази-бея.
Бегич ушел.
Хази-бей гневно сказал:
– Дикарь! Дикий осел!
– Поговорим, когда вернемся в Орду. Мне надоело это деревянное седло, на нем стало твердо ездить, – ответил Карагалук.
Теперь Бегич шел по поднимающемуся лагерю. Никто не мог понять внезапной тревоги: ниоткуда не слышалось ни криков, ни толчеи.
Бегич всегда давал хороший отдых и людям, и лошадям. Теперь отдохнули плохо. Бегич тоже был недоволен собой: он любил вести сытых и выспавшихся.
Ждали рассвета, чтобы разобрать оружие из телег. Рассвет начался туманом, и невозможно было видеть ничего даже возле себя.
Бегичу подвели тонконогого пегого коня, и раб торопливо отер конскую грудь полой халата.
– Надо вытирать коня заранее, – сказал Бегич и смолк: больше не хотелось ничего говорить.
Наступал рассвет.
Глава 12
МОНАСТЫРЬ
Внутри кельи устоялся густой и золотистый, как мед, воздух. Из стен сочилась смола, сквозь узкое окно брезжил неяркий свет. Перед образом Умиления горела свеча.
Пока Дмитрий был в походе, Сергий оставался в Москве. Он жил в маленькой келье, в Симоновом.
Утром ему принесли Псалтырь, переписанную для Троицы. Сергий внимательно рассматривал еще не сплетенные листы книги. Писана она была во весь лист по бумаге, а не по пергаменту, как прежде. Впервые Сергий держал в руках эти дивные, мягкие и плотные листы и всматривался в невиданный прежде почерк – писали эту Псалтырь полууставом, легким, быстрым, словно и книге пришло время ускорять свою речь.
Но заглавные буквы в ней выведены были тщательно, алой киноварью с разводами.
Сергий сам понес прочитанные листы к переписчику.
Прислонясь к стене, молодой монах облокотился о поднятое колено и, положив лист на левую ладонь, писал.
Он отложил рукописание и встал. Сергий попросил писать при нем, и монах снова пристроился, четко отделяя букву от буквы, оставляя широкие берега по краям листа. Как же медленно и трудно рождалась книга!
Сергий посмотрел и других писцов. Иные писали на пергаментах. И эти книги писались не в полный лист, а в четверть и даже в восьмушку.
Писали "Апостола", "Триодь", "Александрию", "Хронограф". Предания древней Эллады, и греческая песня, и византийский канон вновь оживали в твердых строках славянского письма.
Дорого стоила каждая завершенная книга. Медленно писалась: две-три страницы в день. Постом, покаянием, исповедью очищали себя писцы, прежде чем приступить к написанию книги.
Сергий читал "Александрию" через плечо писца:
"Тот свое волхование творя, не дадяше жене родити. Пакы же сглядав небесная течениа и мирская стихия, и видев всего мира посреди небеси суща, и светлость некую узрев, яко солнцю посреди небеси суща, и рече к Алимпиаде: "Уже пусти глас к рождению своему".
"Что знает он о муках рожениц, о сроках родов, а вот пишет же о том!
– подумал о писце Сергий. И задумался:
– А что знаю я? Бьются и умирают сейчас воины русские, и жены их в муках рождают на свет. Так держится мир.
Мы же, отрекшиеся от своего тела, благословляем павших".
Он неохотно оторвался от созерцания кропотливого прилежного труда и пошел к себе, когда сказали, что митрополит Митяй приехал к нему.
"Не потрудился пешой прийти. На колеснице пожаловал", – осудил Сергий, но покорно пошел на зов властителя Всероссийской церкви.
Книжник, красавец, жизнелюбец, Митяй лишь после настойчивых уговоров Дмитрия принял постриг. – Князем князей станешь! – убеждал его Дмитрий. – Москва собирает Русь. Бог помогает нам. Митрополит должен стать оружием божиим. Ты же уклоняешься сего!
– Княже мой, господине мой, жаль мне мира со всеми скорбями его, со всеми радостями! – каялся Митяй.
– Михайло! Вникни: придет митрополит-грек, поревнует о себе, а о Руси забудет. Ты же сам коломнянин, свой, Русь любишь, учен, мудр. Отрекись от мира – и дам тебе власть! – настаивал Дмитрий.
Митяй уступил. Утром после обедни принял постриг, а к вечеру поставлен был в Спасский монастырь архимандритом. Неслыханно сие: постом, праведной жизнью, смирением должно возвышаться монаху над монахами. Тут же волей мирского князя встал над праведниками полумирской человек.
Ропот пошел между монахами. И Митяй заподозрил тут козни Сергия. Но Дмитрий не устрашился, позвал Митяя в свои печатники – ведать ключами от бумаг и от великокняжеских печатей, вести все Дмитриевы письменные дела. А потом, по воле Дмитрия, Всероссийский православный собор поставил Митяя митрополитом, без благословения вселенского патриарха из Царьграда.
Вселенский же патриарх поставил митрополитом Киприана. И Митяй узнал, что Киприан уже в Любутске, на пути в Москву.
Сергий подошел к Митяю под благословение, и Митяй растерялся.
Благословляющая его рука дрожала: сам преподобный Сергий признал его владыкой русской церкви, если первый склонился под Митяево благословение.
Под пристальным взглядом Сергия митрополит оробел.
– Каюсь, отче! Томлюсь! Сменил скорбную мирскую юдоль на ангельский чин. Не по своему корыстолюбию. – И тотчас встретился с глазами Сергия. И по своему корыстолюбию, грешен бо есть! Тоскую, мятусь, ищу тишины.
Благослови мя!
И Сергий вдруг увидел жалкого, растерявшегося, измученного бессонницей человека.
– Бог тебя благословит, отче святителе. Не мне бо, грешному, судить печаль твою.
Как жаждал Митяй от Сергия тихого, ласкового слова, и сразу утихла боль, едва слабая рука Сергия взметнулась и прочертила в воздухе крестный знак.
И Сергий мирно проводил его до ворот. И это видели все, и молва о их встрече пошла по Руси, переплетаясь с вестью о татарском побоище.
После вечерни в тесную келью вошел Бренко. И Сергий вдруг почувствовал, что в келье стало просторно, – он любил словоохотливого и широкого Бренка.
Бренко достал из рукава скрученный трубочкой лоскут кожи:
– Письмо тебе, отче Сергие, от святителя из Любутска.
Сергий взглянул строго:
– Митяй есть святитель. На единую Русь единого святителя вдосталь.
Бренко развел руками:
– Не я так мню, а патриарх в Цареграде.
По тому, как чуть вздрогнула и скосилась борода Сергия, Бренко понял, что Сергий улыбнулся.
Сергий протянул руку к письму.
Бренко на минуту задержал послание.
– Письмо сие гонец вез тебе в Троицу.
Сергий уже явно улыбнулся: привез-то гонец к Бренку, а не к Троице. И вспомнил:
– А что ж о гонце сведал, которого ко мне государь слал?
– А нету гонца.
– А коли нет, выслушай притчу.
– Письмо то чти, отче.
– А о чем оно?
Сергий будто невзначай взглянул на Бренка и потом посмотрел прямо в глаза боярину:
– Прочти вслух, Михайло Ондреич, ты его разберешь скорей моего.
Кровь ударила в лицо Бренка: "Провидец!"
Но смолчал. Бренку казалось, что лишь ему дан дар угадывать затаенные мысли и дела людей. За это самое Дмитрий и понял и оценил его. И если кто из людей догадывался о его тайных деяниях, то сие казалось ему непостижимым.
Недовольный, он притворился, что разбирает почерк с трудом. Но слова сами вырывались, прежде чем глаза добегали до конца строк. Киприан писал Сергию:
"Мню: не утаилось от вас все, что сотворилось надо мною. Подобного ни над одним святителем не сотворилось, с тех пор как Русская земля есть.
Меня, волею божиею и благословением вселенского патриарха поставленного на всю Русскую землю, встретили послы ваши.
Заставили заставы, рати сбив и воевод впереди поставив. И великое зло надо мной сдеяли; не догадались лишь смерти предать!
Приставили надо мной мучителя, проклятого Никифора, и нет зла, которое он не совершил бы надо мной. Хулы и наругания, посмехание, грабление, голод. Меня в ночи заточил, нагого и голодного; от той студеной ночи посейчас дрожу.
Слуг моих отпустили на хлибивых клячах, в лычных обротьях; из города вывели ограбленных до сорочки, и до ножев, и до ноговиц. И сапогов, и киверов не оставили на них!.."
– Большой грех принял Никифор! – сказал Сергий.
– Не боится греха, – сокрушенно посочувствовал Бренко.
Они помолчали.
– А что за притча? – не утерпел Бренко.
– А такова: тому уж четвертый год пошел. Был я в Переяславле; у Дмитрия Иваныча сына крестили Юрья. Много на крестины съехалось. Надумали мы с Дмитрием на озере рыбу ловить. А чтоб не мешали нам, надели тихое платье и пошли так. Спустились к Трубежу-реке, сели в челн. Видим – стоит на берегу чернец, переправы просит. Дмитрий говорит: "Поторгуемся!" Что, спрашиваю я чернеца, – заплатишь за перевоз? – "Я, – кричит, – полушку дам!" – Мало! – говорю. – "Две дам!" – Мало, – говорю. – "Три дам! Я к великому князю от святителя Алексея гонец!" – Ну, – отвечаю, – коли от святителя гонец, перевезу за четыре. – "Вези!" – кричит. А Дмитрий нашему торгу радуется. Поплыл я в челне, высадил Дмитрия на берег, принял чернеца и хотел везти, а он взял меня за пояс, выкинул на берег, а сам махнул веслами да и переплыл. И кричит мне с того берега: "Поищи, там в песке я пять кун серебра забыл!" Так мы с ним и поторговались! Спасибо, – кричу, добрый человек. Как мне за тебя бога молить? – "А молись, – говорит, – за раба божья Кирилла!" Дмитрий же, видя сие и стыдясь мне смех свой выказать, скрылся. Сей-то вот озорной монах Кирилл доставил мне княжое письмо. Я его лицо добре запомнил. Но справа на нем была воинская.
– Я, отче, розыск тому Кириллу учиню.
– Да он, мню, где-либо далеко обретается.
– Со дна достану. А примет нет ли?
Сергий описал Кирилла:
– Лик – то озорной, то детский, тихий, то гневом распален, то весельем всколыхнут. И всегда как бы потревожен чем-то. – И, подумав, добавил:
– Кольцо на пальце. Золотое, византийское. Камень опал.
Редкостное.
– Не гриф ли на нем?
– Гриф сжимает камень когтями острыми.
– Знаю одно кольцо такое. У князя Боброка видел. С Волыни вывезено.
Когда Бренко ушел, к Сергию пришел переписчик.
– За советом, отче Сергие. Просвети: пишем ныне книги на бумаге, а она из тряпья варится. Ведь прежде чем бумагой стать, тряпье могло плотский грех покрывать, рубищем на грешнике быть, любого соблазна соучастником. Из латынских рук вышла, из нечестивых стран привезена.
Достойно ли начертание божиих слов на тряпье?
– А из свиной кожи делается пергамент. Нешь свинья не во всякой нечисти живет? А священные книги сотворены из ее кожи. А мы чтим их. И разве в нечистом мерзостном теле человека не может таиться высокий дух? И не оказываются ли в червичных рубищах юродов чудотворцы и подвижники?
Мерзка плоть, но слово, ею принесенное, может своим высоким глаголом и осветить ее. Так великая мысль растет из убогого человека. Так пламень теплится из грубой свечи.
Они долго еще говорили о бренном мире, о чистоте в помыслах и поступках человеческих.
А Бренко уже допытывался у князя Боброка:
– Видел я дивное кольцо у тебя, Дмитрий Михайлович. А ныне не вижу.
Боброк насторожился:
– Затерял давно.
– Затерял? А не упомнишь ли, в коем месте? От него след ведется.
Боброк передернул плечом. Бренко настаивал!
– С кровью след, Дмитрий Михайлович.
Боброк побледнел и насупился:
– О какой крови говоришь, мне невдомек. А куда след?
– К убиению гонца великокняжеского. А может, и ко многим иным грехам.
– А каков человек?
Бренко описал Кирилла со слов Сергия.
– Видал я того человека на воздвижении Тайницкой сторожни. Забыл, как звать…
– Не Кириллом ли?
– Истинно! Жив сей человек?
– Живуч.
– Охрана-то что же?
– Теперь выпытаю. Может, он и не один скрылся.
– Одного там жалею. Попытай, може, и тот убежал?
– А кого?
– Ты попытай сперва: сколько, мол, ушло.
– Нонче же выведаю.
– А каков след-то?
Бренко рассказал о посещении Кириллом Сергия:
– Письмо отдал, страхом пренебрег. От крови к провидцу пошел. Глубоко засело неверие в том Кирилле. Страшен такой человек!
– Не подметнул, в руки отдал письмо? Такой человек возле войск ныне.
В лесу не станет таиться.
– Тако мыслишь?
– Иначе не чаю. Между Москвой и Рязанью. Там ему быть!
Бренко послал за Гришей Капустиным.
– С весны тебя не тревожил. Послужи, Гриша. Живым достань. Надо спытать: как живым от стражи ушел? Как на великого князя гонца руку поднял? Какие злодейства ныне творит?
– Спытаю, Михайло Ондреич. У меня рука твердая.
– Зорок будь. Не в Рязань ли кинулся, не в Литву ль? Такой народ в Смоленск либо в Белев бежит. А этот смел. Может, где поблизости ходит.
– Сведаю.
И Бренко до дому дойти не успел, а уж Гришины дружки седлали коней, поспешали по Коломенской дороге к Оке приметного Кирилла искать.
Глава 13
КОЛОМНА
Нутро города – торг. Все сословия, все ремесла, всякий городской житель идет сюда. Здесь начинаются похороны и свадьбы – отсюда несут на пиры и тризны припасы. Здесь начинаются войны, ибо на площади глашатай читает приказы и вызовы. Здесь и мудрец, и убогий юрод, и краснобай, и косноязычец откликаются на весть, на слух, на все, что происходит в стране, на всякий отзвук дальних и близких дел.
Тревогой, страхом встретила коломенская площадь день одиннадцатого августа тысяча триста семьдесят восьмого года, в лето от сотворения мира шесть тысяч восемьсот восемьдесят шестое.
С Устья тянуло туманом и сыростью. В тумане примолкла бессонная Коломна. Лавки и лари пустовали. Купцы неохотно заходили в них. Всякий предпочитал быть в толпе, слушать, говорить – когда мысль свою выскажешь, будто и в самом деле все повернул по слову своему, будто иначе и не может быть.
Только церкви стояли распахнутые настежь. В их темной глубине пылали свечи, и ладан плыл, и молитвы гудели, словно тысячи пчелиных роев. О ниспослании победы возглашал клир, о сохранении жизни отроков божиих и рабов божиих взывали матери и жены коломянки.
Далеки ордынские поля, и леса заволокло туманом, а дорога тянется до самой Орды. Идут навстречу друг другу воинства. Где суждена им встреча, где суждена им смертная брань?
Не было побед над татарами. Никогда. А много было смертей, пожарищ, бедствий. Оттуда полтораста лет назад проходил по этой дороге Батый. И Дюденя проходил. И оставалась Коломна в чаду, во прахе; не город, а кострище. Многолетний труд, тяжелое счастье жизни, любимые люди и, паче того, любимая Русь обращались во прах под поганой пятой басурманина. Под тяжелой его пятой поныне, как пленная девушка, тоскует Русь. Двигаются на Коломну ордынские всадники, а ведет их Бегич. И нехороший слух ползет о Бегиче – силен, хитер, опытен, беспощаден. Князь, а спит на голой земле, седло подсунув под голову. На подкуп не льстится, к ласковому уговору глух. Нет от Бегича ни пощады, ни жалости. И на глазу у Бегича бельмо, дурной знак. Нерадостны слухи. И только утешительно и мирно звучат молитвы в церквах: душу успокаивают их мгла и запах ладана, привычный с младенческих лет.
Войска прошли. Долго смотрели их. И князя смотрели.
Свой князь. Коломну любит. Венчался в Коломне у Воскресенья.
Укрепляет город. Коломян жалует, не то что ружан в Рузе либо можаян в Можае. Много оружия. Богато снаряжение на дружине. И сам. ехал в шеломе, в боевой справе, воином. Не любит княжеской шапки на голове, с детства воин.
Войска прошли. Проволоклись вслед обозы. И сторожевые полки прошли. И купцы, и попы, и челядь прошли. И вслед за ними много ушло коломян: купцы свою корысть блюсти, местные – за вестями.
Подолгу ждут на Оке перевоза. На Рязанской дороге и пешие и конные.
Кони в Коломне вздорожали – всякий норовит заблаговременно сложить скарб в телеги. У кого нет – в сани. Проволокутся и сани при такой беде. Смотрит Коломна за Оку, в туман. Там далеко за лесами стелются татарские степи, целятся татарские луки. Чего ждать, к чему готовиться?
– Хорошо прошло воинство, да како назад придет?
– Ведь не Литва липучая, не Рязань кособрюхая, не Мордва мордастая, а непобедимая конница Великой Орды движется на Русь!
Бабы, подвывая от ужаса, сладостно вслушивались в слова мужиков. Люди стояли на башнях, и на звонницах, и верхом на верхах теремов. И все взоры были обращены за Оку. Но ничего никто не видел: стоял туман.
Кирилл шел, смутно распознавая улицы. По галдежу угадал площадь.
Вошел в толчею и вник в ее говор. Он увидел спокойные глаза стригача, стоявшего в стороне возле пня. Кирилл обернулся к нему, быстро решился:
– Ну-ка, волосы обкороти да бороду справь.
Стригач подивился:
– Нонче народ не о том думает.
– А чего ж ты тут делаешь?
– Чево? Мое ремесло блюду. Иде ж мне быть, коли тут моя стригольня?
– А коли так, нечего зубами ляскать.
Стригач покосился на широкие Кирилловы плечи, на кинжал у ремня и заспешил:
– Сядь на пень.
– Сел. Ты новгородец, что ль?
– Я-то? По чем спознал?
– Говор слышу.
– Бывал ли у господина Новгорода?
– Стриги, стриги.
Мастер туго обвязал тесьмой Кириллову голову, а узелок дал в зубах держать. По линии тесьмы срезал волосы. Вышло ровно и складно.
Молодая баба, бездельная, как и все в эти дни, остановилась поглазеть:
– Чего ж надумал – в такую страсть лепоту наводить!
– Тебе, видать, невдомек, зачем борода из человека растет.
– А зачем?
– Баб под мышками щекотать.
– Ой, срамной какой!
А не уходила, присматриваясь к его лицу.
– Аль во сне меня видела?
– Запамятовала.
– Увидала б, запомнила.
– Вот пристал!
А все смотрела карими тихими глазами.
– Была б ты моей бабой, каждый бы день тебя бил!
– А с чего!
– Чтоб на чужих мужиков не заглядывалась.
Вдруг слезы выкатились на ее лицо, рот приоткрылся; она сжала в руках свою голову и села на землю:
Ой, не могу я слез удержати,
Самоскатные росинки утирати:
Увели тебя, удалую головушку,
В чужую во дальнюю сторонушку,
С молодой женой тя разлучили,
От малых детушек тя отрешили…
Новгородец оставил работу, Кирилл наклонился к ней:
– Ну,дура!
– Как мне теперь быть, может, уж и нет его!
– А он там, что ль?
Она покачала головой, глотая слезы:
– Там.
Кирилл твердо сказал:
– Вернется!
– Ой, откуда ты знаешь?
– Слыхал.
– А то что ж мне, одной-то. Разве жизнь?
Кирилл еще раз сказал:
– Не плачь: вернется.
Она недолго подумала:
– Ну, пущай.
Кирилл сказал:
– А у меня никого нет. Некому и поплакать будет.
– Нехорошо! – осудила коломянка.
– Да ты с земли-то встань. Изваляешься!
– А кому до меня дело? Поспею, встану.
– Ну, сиди.
Ей, видно, не хотелось уходить. А Кириллу уж и не хотелось без нее оставаться: Тимоша с Топтыгой сгинули, а в корчме у каждого своя тоска, на другого недостает жалости.
В этот день всем хотелось быть вместе, все поведывали друг другу свои горести. Всяк в разговор лез. Всяк разговор стал достоянием Коломны.
Стричься сел, все любопытствуют, – словно один за всех голову на плаху кладет:
– Испакостил бороду!
– А кудревата была, окладиста, – сказал козлобородый шорник.
– На чужой каравай рот не разевай, – ответил Кирилл.
Этот ответ козлобородому шорнику не по сердцу пришелся.
– Все одно татары голову-то снесут, на бороду не глянут.
– Какие такие татары, козел?
– А как ты меня назвал? – Видно, слово Кирилла попало не в бровь, а в глаз.
Подстриженный Кирилл встал во весь рост.
– Ты, козел, уж не татарами ль подослан народ стращать? За эти слова…
Козлобородый исчез. Кто-то благодушно угадал:
– Спужался!
– Татарский хвост. Держи его! – крикнул Кирилл.
Кто-то в толпе подхватил:
– Держи!
И когда народ отвернулся, увлеченный ловлей, Кирилл подошел к бабе.
Она уж горевала:
– Поймают окаянного?
– А как тебя звать-то?
– Домной.
– Я мнил – Коломной.
– Норовишь обсмеять?
– Ты постой, не уходи.
– А на что ты мне?
– Порты зашить.
– Неохота домой идтить.
– А что?
– Пуст дом.
– А дети?
– Прибрал бог. – Еще будут.
– А ныне-то пуст.
– Все об муже сохнешь?
– Ну его!
– А что?
– Да ну, пойдем! Зашью.
Она его повела в слободу. Сердце Кирилла заныло. Улица заросла травой, мирно вились тропинки. Гусята жадно, большими глотками рвали пушистые ростки ромашки. На такой вот улице, где-то здесь, недалеко-от колодца, Анюта хоронится в ветхой хоромине. Может, и в Коломну-то лесами шел, и в лесах изловчался, только б пройти этой улочкой, глянуть на колодец и снова навеки сгинуть в лесной тьме. Домна остановилась у своей калитки.
– Нет, – сказал Кирилл, – недосуг сейчас. Другой раз.
– Чего ж вел?
– Другой раз приду.
– Подь поснедай.
– Другой раз, Домна.
– Заладил. Не пойду домой одна!
– Я тебе муж, что ли?
– А чего ж мне дома одной сидеть?
Нежная тоска сжала его дыхание. Пусть бы хоть она вот так звала и вела домой… Всю жизнь без семьи, без дома. В дорогах, в труде, в обидах рос. Рос до бороды. Одиноко, неласково. Сварливый бабий попрек Домны неожиданно приласкал его, как, может быть, ни одна ласка не смогла бы пригреть. Не попрекнула бы, если б не нужен ей был.
– Ну, покорми, что ль.
Они вошли в низкую дверь. Потолок покосился и навис.
Кирилл сел у двери за стол. Домна заспешила у печки.
– Чего ж сел? Скинь одежу-то. Ноги-то разуй.
Как сразу свободно и хорошо стало.
Она села рядом, и они похлебали варева из одной чашки.
Кирилл смотрел на ее худощавую смуглую руку, лежащую на столе, и положил на эту руку свою ладонь.
Но Домна отодвинулась:
– Ой, нет!
– А что?
– Не венчаны.
– А ты попробуй.
– Смотри, сгоню.
– А повенчаться хочешь?
– Думаешь, он не вернется?
– Не знаю.
– А ты говорил: вернется.
– Не знаю.
– Ой, пожалей меня.
Он погладил ее по голове неловкой рукой. Потом обхватил и прижал к себе. Но она отбилась.
– Сгоню! – Поправив сарафан, встала. – Ну, что чинить? Сымай.
Он вдруг поднялся.
– Не надо.
В пояс поклонился ей:
– Благодарствую, Домнушка, за хлеб-соль.
– Не взыщи.
Не сводя с него глаз, она стояла посередь избы. Он пригнулся, пролезая в дверь, и не услышал за собой ее шагов. Стоя за дверью, он обернулся и увидел ее на том же месте.
– Чего ты? – спросила она.
– Так, взглянул.
– Слышь-ка!
– Ну?
– А ежли – женишься?
– Ежли что?
– Ежли его убьют.
– Не знаю.
– Ну ступай. Да дорогу ко мне запомни.
– А зачем?
– Ежли его убьют…
– Ладно.
Туман как будто редеть стал. На тесовых крышах густыми пятнами зеленел мох. На берегу Оки горбились бани. По дыму, сочащемуся меж тесовин в крыше, видно было, что бани топятся.
В предбаннике было людно, трудно пробиться. Одетые и голые теснились, слушая парня, которого посылали разузнать новости.
– А на торгу, – рассказывал он, – татарина поймали. Вот истинный бог!
Сам видел!
– Кто ж таков?
– А Сысой-шорник. Вот кто!
– Вот сучий сын! Кто б мог подумать? – удивился хилый голый старик, прикрывая веником срам.
Кто-то переспросил:
– Сысой? Ух и язва был!
– Татарин! – объяснил поп. – Они все злы на христиан.
– А попов татары милуют, – ответил Кирилл, – знать, за христиан не чтут!..
– Ох, я тебя за эти слова…
– А что? – спросил Кирилл, трогая рукоять кинжала.
– Да слова как слова! Что в них такого? Благослови тя бог! – ответил поп.
– Ну ин и добро, что заспешил: мне место ослобонилось! – одобрил Кирилл.
– Да он что-то забыл помыться. Только было раздеваться сел! – сказал банщик.
– Звонить побежал.
– Чего?
– О поимании супостата Сысоя благодарственный молебен служить.
– А! – догадался банщик.
Едва вошел в парню, тело запахло лесом, смолой, дегтем и ладаном, пока не домылся до нежного аромата тела.