Текст книги "На военных дорогах"
Автор книги: Сергей Антонов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
МОСТ
Перед тем как рассказывать, Степан Иванович любил все обдумать, вспомнить и разложить в уме по порядку. Пока он думал, курсанты беседовали между собой, перебрасывали друг другу спички, закуривали. И вдруг, среди общего разговора, Степан Иванович начинал, словно с середины:
– А то вот было на Втором Прибалтийском…
И тут все смолкали… Мы понимали: сейчас пойдет рассказ о героических, незабываемых годах, когда весь наш народ, наши доблестные воины отстаивали честь и независимость родины, когда под ногами оккупантов горела русская земля.
– Так вот, ребята, служил я на Втором Прибалтийском в дорожной части; уделывали мы тогда дорогу Новгород – Шимск. Наши далеко угнали врага. По ночам только зеленые зарницы мигали – грома пушек не было слышно. Стоим мы между Новгородом и Шимском, уделываем дорогу, и вдруг выходит приказ от высшего командования: как можно быстрей наладить шоссе на Резекне. Вызвал комбат, товарищ Алексеенко, полуторку, велел мне взять топор да ломик, и поехали мы с ним обследовать трассу. Что мы там увидали, этого вам не понять. Железнодорожная линия пересекала шоссе, так от этой линии осталась одна фантазия: все шпалы напополам переломаны, рельсы взорваны на каждом стыке. Про связь я и не поминаю – все столбы лежат. А мостов на нашем шоссе – ни большого, ни малого – никаких не осталось. Будто их и в помине не было. Подойдешь к речке или, там, к ручью – одни щепки, прах да уголья. Редко где горелая свая выглядывает из-под воды, а то и сваи не видно. Куда там мосты – где насыпь высокая, и насыпь подорвана; такие воронки нарыты – дна не видать…
Много пришлось мне в войну походить по дорогам, много повидал я разрухи. Придешь, бывало, в город, а вместо города – сама свалка; где улица, где что – ничего не разберешь. Думалось, что и за сто лет не наладить всего; а вот десяти лет не прошло, – и прибрались в своей горнице, весь прах вымели. Где дом деревянный сгорел – каменный поставили, да в два, а то и в три этажа, да еще с белыми столбами у крыльца, да с башней на крыше, а то и с такой загогулиной, какой вовсе и не требуется. Вот ведь как. И подняли все это за неполные десять лет наши обыкновенные мужики да бабы… Выходит, робкий я был, робел осознать своим умом силу народную, а все норовил примерить ее на свои единоличные возможности. А сила наша – как море-океан, ни конца ей, ни края, и никакое ее лихо не переборет – на любую беду хватит и на радость останется. Вот какой я сделал вывод сам для себя…
Ну, ладно. Едем мы с комбатом в полуторке, где по шоссе, где по объездам. Сперва он возле мостовых переходов зарисовки делал, а потом рукой махнул: «Все нужно заново строить». Далеко мы заехали. В лесок, что налево, уже ихние дальнобойные достают.
– Может, воротимся? – говорит шофер. – Ситуация, говорит, одинаковая.
А как воротиться: надо выполнить задание – все шоссе осмотреть. Едем мы, едем, и вдруг – узенькая речушка, а на ней мост. Все кругом порушено, а тут мост – совершенно нетронутый, как на картинке. Мост балочной системы, длина метров пятнадцать, с одной свайной промежуточной опорой – все честь честью. И перила целы, и колесоотбойные брусья.
Мы, конечно, на мост не поехали. Тем более, видим – афиша возле перил висит: «Мины». Саперы проходили, повесили афишу и дальше пошли. Хотя каждому и так ясно, что противник с умыслом мост оставил – на дураков надеялся. А их у нас в сорок четвертом году уже не было. Подошли мы поближе, смотрим, где они тут, мины. Мост, видно, старый. Настил давно настлан – от досок можно пальцами лучину щипать. Комбат приказал нам отойти на пятьдесят метров, сам на мост зашел, верх оглядел, потом вниз слазил. Взобрался обратно, говорит:
– Вроде ничего нету. На прогонах, говорит, снизу какие-то вмятины, только и всего.
Потом подумал и говорит:
– Давай-ка, Степан Иванович, приподнимем поперечный брус.
Обкопали потихоньку брус, подняли – ничего под ним нет. Одни мокрицы. С другой стороны брус подняли – тоже нет ничего. Кое-где настил задрали – и там нет никаких мин. А под настилом поперечины и прогоны двойные на шпонках. В общем, ничего не видать, весь верх спокойный.
Сел комбат на берегу, закурил. А тут «мессер» мимо летел, заинтересовался, видно, что это за полуторка возле моста стоит, сделал два круга, полетел дальше.
– Надо бы ехать, товарищ майор, – говорит шофер. – Ситуация ясная. Они его второпях не успели уничтожить.
– Возможно, – отвечает комбат, – убедимся в этом и поедем дальше.
И сидит, курит. Потом говорит:
– Верх безопасен, это как будто точно. Надо тщательно проверить нижнее строение.
Тут и я стал сомневаться. Надо сказать, что я давно знал нашего комбата товарища Алексеенко. Одно время, в первый год войны, служил у него посыльным, и мы с ним, я так думаю, тогда подружились. Был он мне по душе – толковый и справедливый, только портило его характер какое-то непонятное упрямство. Тут война, горит все, надо приказание выполнять, а он ходит, и думает, и не принимает никакого решения. Целый батальон без дела сидит, а он час думает, два думает – прямо иногда зло берет на него глядеть. Так и тут: чего проверять нижнее строение? Заборные стенки из старого подтоварника, промежуточная опора на пяти сваях – вот и все нижнее строение. А товарищ Алексеенко велит копать возле стенок. Копаю, конечно, поскольку приказано, а никакого толку: дерн старый, нетронутый. Поглядел комбат, видит – не дело, приказал заровнять.
– Теперь, говорит, остается проверить сваи.
А что их проверять? Свая – она свая и есть.
– Может быть, это не свайная опора, а рамная, – объясняет комбат. – И, может быть, мины заложены под лежень.
Разделись мы с ним, полезли в воду. А река, хотя и невелика, а глубокая. У опоры глубина – метра два с половиной. Щупаю шестом крайнюю стойку – все в порядке: свая, как положено быть свае, забита в землю. Так купаемся мы с ним в холодной воде, а снаряды, между прочим, ближе стали ложиться. Видно, «мессер» доложил, что возле моста наблюдается скопление живой силы и техники.
– Я все-таки полагаю, что зря мы тут время тратим, – говорит шофер. – Хотите, говорит, товарищ майор, я сейчас по этому мосту проеду и ничего со мной не случится?
А комбат опять сед на бережку и закурил. Вы сами посудите: чего бы тут думать? Верх в порядке, низ в порядке. Саперы вполне свободно могли афишку поставить, потому что нетронутый мост на разрушенной дороге выглядел подозрительно; долго на одном месте копаться им было некогда, поставили афишку и дальше пошли. Тем более – рядом объезд.
Вот комбат думает, а враг кладет и кладет снаряды на оба берега. Только плохо кладет – ему не видать, далеко. А ближе пододвинуться – наши не пускают. Вот ведь беда ему. Смотрим, бежит к нам, нагнувшись, артиллерийский лейтенант. Подбежал, спрашивает:
– Что это вы нас демаскируете?
У него там, недалеко от моста, в низинке, огневая позиция. Комбат говорит:
– Так и так, мол, мины ищем.
Лейтенант засмеялся, дескать, никаких мин тут не было, а саперы табличку поставили, по всей, говорит, вероятности, на всякий случай. В общем, как я думал, так и он.
– Вы давно тут стоите? – спрашивает комбат.
Оказалось, с утра.
– И ничего такого не замечали?
Лейтенант подумал, отвечает, что ничего.
– А вы вспомните, может быть, что-нибудь и было? – не унимается комбат.
– Да ничего не было; валялись вон там две плахи, так солдаты их в болото стащили, когда везли пушки. Только и всего.
Тут, вижу, у нашего комбата глаза загорелись:
– А далеко эти плахи?
– Метрах в двухстах.
– А ну, пойдемте посмотрим.
И они побежали смотреть, что там за плахи. А мы с шофером схоронились за обрывом, чтобы случаем осколок нас не достал, и смеемся:
– Вон какой у нас комбат, на болото побежал мины искать.
Тут и я, дурной, согрешил, стал попрекать товарища Алексеенко за упрямство. Ну, ладно. Слышим, бежит он обратно.
– Пойдем, говорит, Степан Иванович, мне нужна твоя консультация.
Что, думаю, за консультация? Пошел с ним. Вижу, лежат в грязи два бревна – обыкновенные бревна сантиметров по тридцать в комле. Одна сторона стесана.
– Что это? – спрашивает комбат.
Я отвечаю:
– Бревна.
– А для чего они служили?
Я поглядел поближе – вижу, на обоих бревнах вырублены пазы по краям да посередке, ну, как всегда для козел рубят, вроде ласточкина хвоста, чтобы ноги врубить. Только я хотел доложить, что бревна были верхом шестиногих козел, комбат перебивает:
– Из этих бревен козлы были сделаны. Теперь, говорит, если найду вмятины, все ясно.
Пощупал стесанное место, грязь стер; и правда – есть вмятины.
– Мины, говорит, под второй и под четвертой сваями заложены. Пошли быстрей!
Вот, думаю, человек. То курил-курил, а то – быстрей. Иду за ним и не понимаю, откуда он вывел, что под второй и четвертой сваями мины. Подошли к реке. Он и раздеваться не стал, только разулся, документы из кармана вынул – и в воду. Пощупал под водой вторую сваю – и по лицу видно – нашел. Стал четвертую щупать – опять нашел.
Оказывается, что душегубы надумали? Они поставили по обе стороны опоры козла, вывесили верх моста домкратами, поддомкратили прогоны – от этого и вмятины, – а потом стали пилить под водой сваи. Выпилили из них этакие круглые пироги, сантиметров по десять толщиной, а в пустое место сунули мины. И получилась свая как свая, а на глубине примерно метр у нее прослойка в виде противотанковой мины. Вот ведь что надумали. И подгадали, куда мины подвести: под вторую и четвертую сваи; тоже знают, что на эти сваи вся сила ложится, когда машина идет. Ну, а потом разобрали козлы, раскидали бревна, чтобы у нас сомнения не было, и ушли.
Вот в тот день я и понял до конца характер нашего комбата товарища Алексеенко. Это правда: упрямый у него был характер, только упрямство шло от ума, от сознания цели, а не от глупости. Правда говорится: кто прям – тот упрям, а лучше сказать – не упрямство у него было, а настойчивость. Пока ему все до самой мелочи не станет ясно – никогда не отступится, хоть ты его тут бомбой бомби. Конечно, на войне много думать некогда, на войне торопиться надо. Но и на войне, бывает, быстрей получается, когда вовремя притормозишь да подумаешь.
СТАРЫЙ ДОТ
Вот и кончилась война, и прогремел над головами день Победы, и снова судьба завязывает узелок, и жизнь командует – сменить шаг, – начал рассказывать Степан Иванович. – Наши старшие возраста смазываю, винтовки густой складской смазкой и уходят домой: кто вчистую, кто в запас самой последней очереди. Снова окунаемся в гражданскую жизнь, но прежде, чем туда окунемся, надо расквитаться с каптеркой – сдать военное имущество, вещевое, как говорят, удовольствие. И тут начинается: у кого не хватает простыни, у кого – плащ-палатки. А как Ишков будет сдавать противогаз – вовсе непонятно, поскольку у него в противогазной сумке уже год кроме буханки и теплого шарфа ничего нету. Про мелочь и говорить не приходится – разве сочтешь все ежики и шпильки, растерянные солдатами на русских и прусских полях.
В день отъезда возле склада поднялся такой шум, что командир батальона майор Алексеенко приказал отставить отправку и задержать всех, пока Ишков не сдаст противогаз. И последние сутки кажутся нам самыми долгими. Бродим возле казармы, как хмельные, клянем пропавший без вести противогаз, растяпу Ишкова и самого товарища Алексеенко. Кто так ходит, без толку, а кто с умыслом – норовит стянуть у молодых солдат недостающую принадлежность для чистки оружия. И я от других заразился, покой потерял, хотя мне все равно, в какую сторону подаваться. Ни семьи, ни избы – ничего не осталось. Торопиться некуда.
И вот наконец мы стоим на линейке, возле казармы, бритые, стриженые старшие возраста с проездными литерами в карманах, и каждый в мечте уже дома, возле жены, с ребятишками балуется или примеряет ни разу не оде-ванный коверкотовый костюм, если он, конечно, остался. Стоим на линейке. Ждем майора. Глядим на свежие, крашеные машины, возле которых хлопочут шофера – проверяют бортовые крючья. Переступаем, как вороные кони, с ноги на ногу, а на нас с завистью глядят молодые солдаты, которым не пришел еще срок собираться домой. А майора нет и нет. И когда до поезда остается не больше часа и кажется, что сегодня мы снова не поспеем, раздается команда «Смирно», и выходит майор Алексеенко. Выходит он к нам и первым делом начинает проверять заправку. Полюбовавшись с лица, он командует «Кругом» и просматривает каждую складку со спины, а мне это дело, которым я сам занимался всю войну с полной ответственностью, кажется теперь немного смешным и обидным, словно майор играет с нами в солдатики.
До поезда остается полчаса – не больше. Майор поворачивает нас лицом к себе и произносит речь. И пока он говорит речь, я вспоминаю все наряды не в очередь, которые получал от него, по своему разумению, совсем несправедливо. Потом майор начинает прощаться. Сперва он подходит к правофланговому – Ишкову, по-граждански протягивает ему руку и говорит – спасибо. И трясет руку так, что на Ишкове гремят медали. Потом подходит к следующему и тоже прощается за руку. Так он идет вдоль строя и каждому подает руку. С Ишковым прощается за руку, с Кленовым – за руку, с Жоховым – за руку, со мной – за руку и так далее. Каждому пожимает руку и каждому говорит спасибо.
Наконец слышится певучая команда «По машинам», и мы, старшие возраста, натыкаясь друг на друга, как малые ребята, и отпихиваясь, забираемся в кузова, а майор смотрит издали и качает головой: куда, мол, девалось все воинское воспитание и строевая подготовка.
Разбираемся по машинам и трогаемся. Выезжаем, считай, из войны в вольный мир. И хотя минута настала особенная, все глядят не вперед, а назад, за спину. Последний раз глядим на кобылу и брусья, которых так и не смог осилить Жилкин, последний раз глядим на нашего сдобного повара, несущего маринад для первого блюда, которого нам уже не суждено отведать, последний раз глядим на полосатый грибок, где каждый из нас стоял часовым, и, когда губастый Петухов подымает шлагбаум и кричит: «Нагинай голову, граждане!» – и смеется, мне становится до того тошно, что и сказать нельзя. Ни ясное солнышко, ни зеленые озими не радуют душу. И видно, не одному мне – другим тоже смутно. Когда начали было Петь, песня не пошла, и кто-то проворчал «отставить», и сладким, как мед, показалось нам это суровое солдатское слово, и все мы замолкли, задумались о жизни, в которую нас везут, о той жизни, где ты сам себе и генерал и рядовой и где от всякой глупости ты должен оберегаться сам, поскольку не будет около тебя заботливого глаза и никто не скажет тебе «отставить».
Вот тут и дошла до меня суть дела. Вот тут и стал корить я себя за то, что не сумел путем проститься с майором Алексеенко, за то, что пожалел израсходовать на него доброе слово. Понял, что вовеки не прощу себе этого и не оправдаюсь перед своей совестью. Стал выглядывать нашего командира – да где там! – казармы были далеко, и за пылью ничего не видно. Ну ладно. Чего теперь сделаешь? Стараюсь лукавить перед собой, о пустяках думать, да ничего у меня не получается: всю дорогу, до самой станции мерещилось, как майор Алексеенко качал головой, когда садились в машины, как прощался со всеми за руку, как отослал меня за пятьдесят метров, когда проверял немецкие мины на мосту. И наряды, если разобраться по справедливости, майор Алексеенко давал редко, поскольку сам переживал каждый наряд больше солдата. Я-то знаю, потому что одно время служил у него ординарцем.
– Он мне противогаз простил, – сказал ни с того ни с сего Ишков.
Я поглядел на него. Он вздохнул и опустил глаза.
Потом мы едем в эшелоне, украшенном елками и кумачом, едем по нашей многострадальной матушке России, и кому-то приходит на ум – написать майору письмо. Мы пишем ему письмо, расписываемся на двух страницах, и всем становится веселей. Мы поем песни, а молодые девчата машут нам белыми платками и бросают в окна цветы, поскольку мы первые герои, которые едут домой. В пути нам полный почет. На стоянках – всё как есть без очереди. Старухи продают яички и топленое молоко, а у кого нет денег – дают так. На узловых станциях в нашу честь выставляют оркестры, и на трубах играют ребята я даже бабы. Вот они какие у нас, женщины, – всему за войну научились, даже на дудках играть.
Едем мы едем, и с каждым днем нас остается все меньше. В вагонах становится свободней. Подошел час – кончился и мой литер. Попрощался я с ребятами и пошел. Иду по Лужскому шоссе, по той самой дороге, где в сорок первом году грохотали танки, пушки, машины, где махали флажками регулировщики, рассасывая пробки, и вспоминаю, как тут гремело и свистело и как мы от бомб кидались в кюветы. А теперь – тишина, глубокая тишина кругом. И зеленая вода в воронках. И мирный дымок в дальней деревушке. А я иду с войны с двумя руками, с двумя ногами, и не радует меня мирный покой, поскольку никто меня не ждет и никому я не нужен. Так вот и иду в пространство, не зная, где прислониться. Подойду к чужой избе напиться, погляжу вполглаза, как хозяева заново налаживают гнездышко на пепелище, погреюсь возле чужих хлопот – и дальше.
К полудню умаялся, уморился. Сел на обочину покурить да подумать. Только свернул цигарку, вижу: стоит на той стороне лобастый дот. Старый, заброшенный, заросший хвощом да крапивой дот, щербатый от осколков. Гляжу я на него. А он на меня глядит, ровно спрашивает: «Чего смотришь? Или не признал?» И тут меня словно ударило: уж не тот ли это дот, который я ставил в сорок первом году? Осматриваюсь вокруг. Вроде – тот. Вон и сосна рогатиной, та самая, у которой варили кашу, вон и сук, на котором сушили котелки.
И хоть сильно я был умаявшись, а поднялся и перешел на ту сторону, дошел по заросшей тропке до дота, поглядел, не осталось ли, случаем, какой мины, и зашел внутрь. Прохладно, затхло. На полу – прелое сено. Где-то муха гудит в паутине, а видно плохо. В амбразуру вставлена рама, из избы, видно, кто-то принес, а стекла побиты. Брошенный дот, позабытый, отслужил, старик, свою службу и стоит теперь никому не нужный, как бородавка на земле. Жалко мне его стало прямо не знаю как. Погладил я его мокрую, шершавую стену и говорю:
– А все ж таки не зря тебя строили. Гляди-ка, всю войну выстоял, все бури переборол. Добром поминают тебя артиллеристы…
И вдруг вспомнилась мне одна деталь: в каждом доте, который нам пришлось строить, мы оставляли записку. Когда бетонили, клали в углу, на стену, узкую досточку. Потом досточку выбивали и получалась под самым потолком щелка. Вот в эту щелку мы и закладывали записку, и даже не записку, а полное письмо. Первая это надумала комсомолка Катя, которая командовала сотней ленинградцев, и нам эта придумка пришлась по душе, и после нее мы во все доты закладывали такие записки. Мечталось нам так: будет у солдат передышка в бою, станет им скучно, глядишь – и найдут наше письмо, и станет у них светлей на душе, и веселей им будет воевать. Ведь мы понимали, как мало надо человеку, чтобы у него направилось настроение.
Сунулся я искать – не осталось ли тут записки. Стал шарить – нашел щелку. Полез рукой – нащупал железный коробок. Немецкий какой-то коробок из-под крема. Открыл коробок – увидал бумажку. Побежал на свет. Вижу она. Записка. И свою руку узнаю:
«Друг, солдат! Поставили этот дот для сохранения твоей жизни бойцы дорожной части совместно с ленинградскими комсомольцами. Не сомневайся – сделано надежно, на совесть, как для себя. Цемент самой высшей марки. Никакая бомба не возьмет. Бей врага – не подпускай к Ленинграду. Бей живую силу, танки и что попало – ничем не брезгуй…»
Там много писано, но разобрать все слова не было никакой возможности, потому что химические строчки разошлись от сырости и перепечатались на другой половине страницы, как в зеркале. К тому же на другой половине страницы была другая надпись, сделанная позже толстым красным карандашом. Писал артиллерист, и, видно, ему было не до писания. Писано косо и криво:
«Товарищи! Нас тут трое… (идут фамилии). Двое лежат. Не знаю – мертвые, не знаю – нет. Впереди – немцы. Сзади – немцы. Отбиваюсь один. Буду драться до последнего снаряда, до последнего патрона…»
Дальше стояла подпись. Перечитал я это несколько раз и выглянул в амбразуру. Сектор обстрела проглядывался плохо: видимость заслоняли лопух и татарник. На небе стояли серые облака. Слева, в молодом леске, пели птицы. Я перевернул листок на другую сторону. Там было писано углем, печатными буквами:
«Здесь прятались от немцев Галя и Клава… Сейчас по шоссе, наших, деревенских, гонят в лагеря. И старых, и малых (дальше написано много фамилий). Что же это такое делается?!»
И я снова выглянул в амбразуру. Гладкое шоссе подымалось на горку и заворачивало в лесок. Асфальт подогрелся солнышком и у заворота дрожал и блестел, как вода. В горку ехала подвода, груженная подтоварником. Телегу тянула худая, заморенная кобыла. Мальчонка-возница, жалея лошадь, спрыгнул с телеги, подвязал вожжи к грядке и шел рядом. Он шел рядом и пересвистывался с птицами. Я глядел на него, пока было видно, потом снова вспомнил про письмо. Под печатными буквами было написано пером, чернилами:
«Здесь собрались колхозники колхоза „Первое мая“ на первое организационное собрание. Председатель колхоза такой-то». Дата стояла – сорок третий год.
Наверное, это был тот самый колхоз, где я останавливался напиться. Там у них срублено на голом месте с десяток новых изб и крыши покрыты дранкой. Но своих огородов еще не развели, все работают на колхоз.
Я поглядел на свое письмо, исписанное с обеих сторон, и решил было взять его себе на память. Но потом увидел, что с краю еще осталось чистое место, достал карандаш и написал меленько, чтобы уместилось:
«Шел домой с фронта. Зашел переобуться. Зашел печальный – вышел веселый…»
Хотел писать дальше – бумага кончилась. Сложил я письмо, как оно было сложено, положил в железную банку и запрятал банку обратно в щелку. Запрятал поглубже в щелку – и пошел.
Шагаю я по шоссе, отбиваю каблуками километр за километром, и светла мне кажется наша земля и приветлива. А тут еще дождик пролился, и встала радуга, и вкусно запахла глина. Идти стало легче. Иду я и радуюсь за свой старый дот. Ставили мы его для боя, а он после того боя долго еще людям честную службу служил. И девчатам нашим, и колхозникам… Да разве узнаешь теперь, сколько их там перебывало, под его надежным крылом, кто не нашел банки да не написал ничего.
А ведь если глубже подумать – и я не больно старый. Вон как ноги идут. А если побриться, так и вовсе с молодым сравняюсь. Еще много добрых людей возле меня обогреется. Рано мне в землю глядеть. Поскольку вышла мне не демобилизация, а мобилизация в большую гражданскую жизнь. Вот какой вывод я сделал сам для себя, побывавши в старом, позабытом доте.