355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Антонов » На военных дорогах » Текст книги (страница 5)
На военных дорогах
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:44

Текст книги "На военных дорогах"


Автор книги: Сергей Антонов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)

ОБРЫВЫ

– Вы говорите: уставы да наставления, наставления да уставы, – начал Степан Иванович, выставив крупные свои руки с толстыми пальцами, в которых как-то само собой, как береста на жару, скручивалась цигарка. – Выходит у вас так: прочтешь уставы да наставления – и станут тебя пули облетать. Конечно, никто не спорит, уставы и наставления – солдатский закон. Только если вы, почитав уставы, возомните, что всю военную науку превзошли, то сильно ошибетесь. Нужны солдату уставы и наставления, а еще, кроме того, нужно соображение. Об этом, между прочим, в тех же уставах сказано.

Вот довелось мне в войну жить в одной землянке со связистом ефрейтором Ерохиным. Гладкий такой, сдобный был человек, сам собой всегда довольный. Однако уважал порядок и дисциплину. Над ним, помню, смеялись, будто даже спит он в положении «смирно». Уставы знал назубок и сердился, когда его называли не «товарищ ефрейтор», а просто – Ерохин. Служба была ему по душе. Единственное, чего он не любил, так это соображать. Я, бывало, с ним схватывался: «Ты, говорю, сперва обдумай, а потом дело делай!» А он отвечает: «Чего, мол, тут думать? Приказ даден – надо его выполнять».

– А как его поумней выполнить – это кто за тебя должен соображать? Дядя?

Он махнет рукой – и только.

Буханки хлеба на пять человек путем поделить не умел – всегда кому-нибудь перепоручал это дело…

Стояли мы тогда на Карельском фронте. Природа там против нашей гораздо серьезнее. Там снег пушной идет – вот какие шапки летят. Дорогу заметает сразу, трактора и те буксуют. Там камни навалены – каждый с нашу избу, и дорога крутит около тех камней зигзаги. А сосны ровные, как свечи; из одного хлыста выходит штук пять свай – вот какие там сосны.

Служил я в дорожной части. Была поставлена нам задача: содержать дорогу километров, я так думаю, до ста длиной. У Кандалакши эта дорога была еще ничего, а чем дальше в лес, тем хуже и хуже. Одно название, что дорога: накатанный след по корням, а кое-где и следа незаметно. Дикое было место, дебри. Разровняли мы, как могли, трассу, коренья посбивали, поставили мосты, а машины все равно шагом идут: тряско до невозможности. А что сделаешь? Наверху кругом камень, а копнешь лопатой – тоже камень скрипит.

Как ударили морозы, стали мы трассу переводить на лед, на озера.

Так и тянулась наша дорога до передовых – то лесом, то озером, то опять лесом. Обжились мы как следует быть, обстроились, землянок накопали. И к морозу привыкли, и к долгим ночам, и к метелям, будто родились здесь, среди этих камней да озер. Родина, она, ребята, всюду родная, всюду своего человека признает. Правда, землянки тяжело было среди каменьев копать, тесно у нас было, поворачиваться с боку на бок приходилось по команде, но ничего, жили.

Живем, работаем; глядим, связисты кабель на передовую тянут. Мы, конечно, обрадовались: видим, приобретает наша дорога значение. Солдат, он всегда прежде всех чувствует обстановку вокруг себя. Еще, может быть, генерал обдумывает свой секретный приказ, еще у артиллеристов пушки в чехлах, а солдат уже чувствует – будет дело. И пора бы. Время было тревожное. Пошла первая военная зима. Фронт стоял на одном месте. Ходил слух, что враг собирает силы для окружения…

Было приказано разместить связистов в наших землянках, вдоль всей трассы. Мы поворчали немного – тесно, мол, – но, конечно, приняли их.

В нашу землянку поставили двоих: этот самый Ерохин пришел и с ним еще один, молоденький, Федя Новиков.

Как сейчас вижу: ночь, в углу – телефонный аппарат и Ерохин возле него. Коптилка из консервной банки с круглым огоньком, мигнешь – погаснет. Ерохин сидит сгорбившись и тихонько ругается в трубку:

– Волга?.. Шут тебя возьми, Волга? Волга?..

Хлопотливая у них была работа. Раньше мы думали, что на фронте нам, дорожникам, крепче всех достается, а нет, у связистов хлопот больше. Ни днем ни ночью покоя нет. Как связь нарушается – ступай немедленно, ликвидируй. Ночь ли, буран ли, становись на лыжи, цепляй на спину запасную катушку и ступай, ищи обрыв.

Как на грех, Ерохину и Феде достался самый несподручный участок. На озерах-то линия шла по вешкам; на открытом месте ее далеко видно, садись на попутную машину и гляди из кузова; а у нас, в лесу, провода были наброшены на ветки, и часто их рвали: то медведь, то враг, а то и свои порвут, когда сосны пойдут рубить. У других целую неделю не бывало обрывов, а у наших – чуть не каждый день.

Однажды вот так же нарушилась связь. Только принялся Федя суп хлебать – связь и нарушилась. Федя поставил котелок на печку и начал сбираться. Ерохин-то не умел на лыжах ходить, так на линию чаще бегал Федя. Я, как сейчас помню, сказал Ерохину:

– Больно вы бездумно работаете. Война все-таки. Ты бы раньше, чем его в лес направлять, обдумал бы хорошенько тактику. На прошлой неделе банду диверсантов ликвидировали, надо бы вам учесть это.

– А что учитывать, – говорит Ерохин, – слава богу, не первый раз ходим и ничего не случилось.

И Федя смеется. Был он парень удалой, храбрый, только храбрость у него происходила не от ума, а от слабого понимания военной обстановки, ненадежная храбрость. Встал он на лыжи и пошел.

А заметуха тогда была страшная – на ногах не устоять.

Нам приказали отдыхать и с ночи, как только приутихнет метель, выходить расчищать трассу.

Ну ладно, время идет, а Феди нет. Лежим – нет. Суп закипел, я его с печки принял. А Феди все нет. Я, конечно, стал тревожиться. А Ерохин отдыхает после обеда – и хоть бы что. Я не утерпел, спрашиваю:

– Долго ты лежать будешь?

– А что мне, говорит, не лежать? Связь-то не работает!

– Да я, говорю, не про связь, а про Федю.

– А что Федя. Не первый раз пошел. Выполнит задание – вернется.

– А может, с ним случилось что-нибудь?

– Что, говорит, с ним может случиться? Мы в тылу.

Ну, думаю, с ним не сговоришься. Пойду сам на трассу, погляжу.

Стал одеваться. Вижу, и Ерохин поднимается. Проняло все-таки его.

Пошли вместе. Метет – нет спасенья. Прошли лесом километров пять или шесть, не помню, – линия цела, а следов не видно, все замело. Еще немного прошли, видим – обрыв. Провод обрезан аккуратно, ножницами, а вокруг нет никого. Тут я сразу понял – неладное дело. Враг, значит, здесь побывал, линию перерезал и сел на сосну дожидаться, когда связисты придут. У него еще с финской войны осталась мода на сосны лазить; вы, наверное, знаете, их тогда «кукушками» прозвали. Он там себе настелет веток и сидит с автоматом, ждет… Стали мы искать. Снег разгребли – нашли. Лежит Федя, губы кровью, как сургучом, запаяны, а в руке раскрытый ножик…

Похоронили мы Федю, как могли. Ерохин встал над могилой, попробовал сказать что-то и не сумел ничего сказать. Только сейчас дошло до него, что такое война. Встал и стоит, ровно его приморозило.

Наладили связь.

– Пойдем, говорю, ладно.

А он стоит, не слышит. Подождал я немного, пусть, думаю, перегорит у него душа, снова позвал. А он стоит, как бесчувственный, и возле него наметает сугроб. Взял я его под руку и повел, как больного.

А на следующий день прислали на место Феди другого. Горячий, азартный был парень. Как только его прислали, на линии снова произошел обрыв. Тут, конечно, хочешь не хочешь, а пришлось нашему Ерохину задуматься. Думал он, думал и говорит:

– Ты, Юра, сиди у аппарата, а я пойду. Если не вернусь, передай, как положено, по команде рапорт и пусти вот это письмо.

Вижу, ничего путного не надумал: голова на это не приспособлена. Юра ему отвечает:

– Вы, товарищ ефрейтор, письмо порвите и оставайтесь, а пойду я, – и надевает лыжи. Надевает он лыжи, а Ерохин не пускает.

– Сиди, говорит, тебе после войны еще техникум кончать.

А у самого голос дрожит. Поднялся у них спор. Ерохин говорит:

– Ну куда ты рвешься? «Кукушку» послушать не терпится?

– А я ее сниму, – смеется Юра.

– Сперва ее надо увидеть, – говорит Ерохин.

– А она сама себя покажет.

Тут снова пришлось мне ввязаться.

– Я, говорю, с Юрой сам пойду для страховки, а ты, говорю, сиди у аппарата.

Ну, Ерохин поспорил и отступился. Пошли мы с Юрой. И вижу: идет он вдоль линии и дергает провод. Пройдет немного, встанет и дернет тихонечко на себя. Я сперва не понял, в чем дело, а потом догадался. Глядите, какой хитрый студент, а? Как слабину рукой почует, значит, обрыв близко. А раз обрыв близко – тут где-нибудь и «кукушка» сидит. Пробирается он лесом, подергивает провод, ровно леску на рыбалке, а я за ним. Долго шли, тихонько. Мне это дело даже надоедать стало. Вдруг он остановился, поднял руку – стой, мол, обрыв близко. Повернули мы обратно, прошли километр, потом перешли на другую сторону дороги и другой стороной, лесом, воротились опять к тому же месту. Залегли за стволами, смотрим по верхам. Вокруг все елки невысокие, на такие елки «кукушки» не лазают. А вот две сосны, одна поближе, другая подальше, глядели подозрительно; на одной из них он и засел, наверное, а на какой – не видать. Можно бы стрельбой проверить, но открывать огонь на авось опасно: он там тоже не с палкой сидит.

Стали ждать, кто кого перетерпит. А мороз лютый. Лицо задубело, словно перебинтованное, губами не шевельнуть. «Нет, думаю, долго так нам не пролежать. Застынем». Только подумал, гляжу – ястреб. Подлетел, было, к дальней сосне, да как метнется вбок… Ну, все в порядке. Дали мы из обоих автоматов по короткой очереди – и сняли. Свалился высокий такой, широкой кости мужик, в лыжном, вроде, костюме, затянутый вместо пояса веревкой кругов на десять.

Вот видите, как у Юрки-то голова безотказно сработала. Этого сняли, а через два дня еще одного сняли. Конечно, лучше бы их живьем брать, да где там: они на лыжах больно быстро бегают. Во второй раз сняли тоже ловко, только Юрка пальцы отморозил на правой руке. А на третий раз пришлось нам идти с Ерохиным.

Юра, конечно, беспокоится. Говорит, что надо заново обсудить и сменить тактику. А Ерохин машет рукой:

– Когда, мол, поправишься, тогда и станешь тактику менять. А мне все понятно.

И договорились мы так: чтобы я шел метрах в ста позади него по другой стороне дороги лесом и не спускал с него глаз, а он станет дергать провод. Вот идем, как договорились, вдруг сверху – трах! – запечатала машинка – и падает Ерохин головой в снег. Я выскакиваю на дорогу – и по мне очередь. Но врага все-таки я снял. Гляжу, в чем дело? А он, оказывается, провод перерезал и завязал его узелком – тоже ведь сообразил, душегуб. Ерохин дергал, дергал, да до смертного узелка и до-дергался… Вот и учтите: соображение тогда полноценное, когда всякую минуту понимаешь, что враг может не хуже тебя сообразить, – такой я сделал вывод сам для себя, когда хоронили ефрейтора Ерохина.

После этого случая приезжает ихний командир взвода: «Что, дескать, тут делается? На всей трассе спокойно, а у вас безобразия». Юра докладывает – так, мол, и так. Командир взвода распустил карту и велел показать, в каких местах перерезали кабель. Нанесли эти места на карту, и вышло, что все они на одном участке длиной в четыре, самое большее в пять километров. А километрах в пятнадцати от дороги, против этого участка в лесу, обозначен условным знаком одинокий хутор. Ночью устроили облаву и поймали восемь диверсантов. Говорили, что нашли там целую гору пустых консервных банок; значит, не одну неделю они возле нас прожили.

Все-таки наше соображение оказалось поглубже ихнего: связь стала работать нормально, и, когда наши части пошли в наступление, никто на связистов не жаловался.

ГРАЖДАНСКИЙ ЧЕЛОВЕК

Первую беседу Степана Ивановича я услышал случайно. Однажды, заступив на дежурство по кухне, я задержался на складе, перевешивая продукты. Время уходило не даром: воин должен сполна получать норму, которая ему положена. Закончив с продуктами, я пошел проверить гигиену и посмотреть, все ли находятся на своих постах.

Из помещения для разделки доносился голос Степана Ивановича. Я вошел. Проворно действуя ножами, курсанты вырезали из картофелин глазки и порченые места. Степан Иванович сидел на табурете, разбирал сельдерей и рассказывал какую-то байку.

Я, как положено, сделал замечание: одному – по поводу заправки, другому – за небритую личность; при этом не забыл и пошутить, справедливо заметив, что было бы полезнее почитать Устав или, в крайнем случае, газету, чем слушать старые сказки.

Курсанты начали выражать недовольство. Как человек выдержанный, я не стал вступать в пререкания и вышел, запомнив, однако, наиболее недисциплинированных, чтобы учесть на дальнейшее. Только прикрыл дверь, слышу, начал Степан Иванович:

– Вот вы, ребята, его критикуете; больно вам интересно, что он, по вашему мнению, поступил не так как надо. А веселого здесь ничего нет. Вы того не забывайте, что если, например, война, так он вас в бой поведет. Или вы не понимаете, что человек молодой, не старше вас, и тоже не полностью определился. Вот я прошлый раз хвалил нашего командира батальона товарища Алексеенко. Так ведь он тоже не таким родился, а таким сделался. Характер его укрепила окружающая обстановка: и военные обстоятельства, и товарищи, и в том числе мы, солдаты. Командир, конечно, отвечает за солдата, но и солдат своим поведением отвечает за командира – это вы имейте в виду.

Помню, как пришел к нам в батальон товарищ Алексеенко: наружность у него была генеральская – полный, дородный такой, высокий дяденька, на лице – строгость; очень, между прочим, гордился, что у него бас. Пожилой был – после обеда всегда распускал ремень. Назначили его командиром батальона, а меня приставили к нему посыльным. Работал он раньше где-то в Дорпроекте в Ленинграде и никогда на военной службе не бывал. Пришел к нему первый раз и вижу: стоит он возле табуретки, положил возле себя памятку и учится по ней портянки заматывать; там, если помните, это подробно описано. И даже чертежи есть. Увидел меня командир батальона, законфузился, побыстрей, кое-как обулся. Долго он про-сидел на канцелярской работе: когда читает, очки надевает, когда на тебя смотрит – очки скидает. От военного у него и были только гимнастерка, бриджи да портупея, а остальное все свое носил: под гимнастеркой – фуфайка, домашняя, вязаная, а исподнее – шелковый трикотаж. В общем, только снаружи военный, а внутри – самый что ни на есть гражданский человек. Это теперь у вас обученные командиры, а в войну, бывало, и таких брали. Бывало, как-нибудь неточно выполнишь его указание, он никогда выговора не сделает, а только обидится. Обидится и не разговаривает: молчит и сопит, как малое дитя. Прямо жалко было на него глядеть, деликатный был человек. Инженер, между прочим.

Однако дело свое он знал на отлично. Прикажут, к примеру, построить мост, так он тут тебе на любом подручном клочке бумаги в момент нарисует схему и размеры проставит; под какую требуется нагрузку – без всяких справочников и чертежей – все в уме вычертит, да еще скажет, сколько пойдет на строительство лесу и сколько гвоздей. Научный был человек.

Ну, наши ротные командиры народ бывалый – быстро раскусили своего нового начальника – и началась в нашем батальоне путаница. На офицерских собраниях спорят, как на базаре. Сижу, бывало, за дверью, слушаю их и тошно становится. Тут бы товарищу Алексеенко встать, хлопнуть рукой по столу и сказать: «Приказываю, мол, так-то и так-то», – и делу конец. А он все «позвольте» да «простите», и нет этим «позвольте» да «простите» ни конца ни края. Наконец разойдутся все, а он сядет за стол, голову руками обхватит и задумается. Долго так сидит – голова в руках. Так мне стало при нем печально, что я собрался рапорт писать, чтобы направили меня куда-нибудь в другую часть, а то я тут все нервы израсходую. И если бы не подоспел в ту пору особый случай, не остался бы я с ним.

А дело было зимой, в сорок первом году. Стояли мы тогда, если помните, на Карельском фронте. Морозы наступили трескучие. Хлеб привозили застывший – буханки рубили топором. В рот положишь кусок и сосешь, как ледышку. А помещений для жительства вдоль дороги было недостаточно, точнее сказать, вовсе не было. Дорога шла тайгой да озером по льду, а где в тайге и на льду помещения? Только в самом конце трассы, километрах в десяти от передовой, стояла деревня. Впрочем, одно название, что деревня; как говорится, три избы – шесть улиц. Было там два дома без крыш и одна маленькая банька с каменкой – вот и вся деревня. Потом, помню, доставили нам сборную халупу из фанеры – и по размеру и по расположению точно как железнодорожная теплушка – с двойными нарами. Удобная была халупа: на полозах, куда хочешь можно перевозить. В баньке стоял штаб нашего батальона, а в избах – другие части. А народа в ту пору возле нас стояло много. Кого там только не было! И авто рота стояла, и регулировщики, и девчата с полевой почты, даже банно-прачечный отряд – и тот возле нас стоял. Но эти, постоянные, еще ничего – нарыли землянок, накрыли избы брезентом вместо крыш и живут. Больше беспокойства причиняли проходящие части. То одна часть придет, то другая, и все, конечно, бегут в избы подремать да погреться. А избы – они не резиновые: один взвод примешь, второй примешь, а третий уже не лезет. Почти каждую ночь шум стоял в нашем расположении. Один раз какие-то фронтовые командиры до того переругались, что стали друг возле друга пистолетами махать. Что сделаешь – каждому командиру своих солдат погреть охота.

Вот узнало про эти дела высшее командование и приняло такое решение: во избежание беспорядка назначить начальником гарнизона командира дорожно-строительного батальона товарища Алексеенко, поскольку наш батальон был самым постоянным жильцом в тех местах. Ну вот, как узнал я про это решение, так и отставил рапорт писать. Разве можно было комбата бросать в такой ситуации? Остался я при нем. И началась у нас не жизнь, а каторга. И старшины, и полковники, и шофера – все к нам, как в жакт идут: давай жилплощадь – и точка. Выкопали мы в свободное время две землянки, специально для проходящих частей; не успели оглянуться – их авторота заняла. Сделали в избах трехэтажные полати – под самую крышу подобрались – пришли на другой день, а там уже связисты лежат. Напишет, бывало, товарищ Алексеенко приказание командиру автороты – принять на ночлег столько-то человек, а командир автороты бежит и доказывает, что некуда. Уговаривает его товарищ Алексеенко, уговаривает, потом махнет рукой и обращается в другую часть. А в другой части то же самое положение. И кончалось тем, что наш комбат предоставлял для ночевки свой штаб, а если командир понапористей, так и койку свою ему уступал, а сам ложился на пол.

Однажды приходит какой-то шустрый интендант, просит разместить команду в шестнадцать человек на сутки. А деть их было в ту ночь совершенно некуда. Все помещения были забиты до невозможности. Объясняет товарищ Алексеенко обстановку, а интендант кричит:

– У меня срочное задание фронта, а какое задание, я сказать не могу, потому что оно секретное. Вы будете отвечать, если поморожу людей! Самому командующему буду телефонировать!

В общем, берет интендант товарища Алексеенко на пушку.

И поддался комбат: велел всем освободить помещение, рассовал писарей в землянках и поместил всю эту секретную команду в нашей баньке. А сам оделся и пошел на дорогу. Я за ним пошел:

– Куда вы, говорю, товарищ командир?

– Трассу, говорит, погляжу. Ночь, говорит, как раз светлая. Очень удачно.

А сам усталый такой, замученный. Откинул я тут все воинские дистанции и говорю ему, как отец сыну:

– Нельзя, говорю, вам так себя держать, товарищ Алексеенко. Твердость надо проявлять. А при такой вашей слабости скоро вас совсем на нет сведут.

Думал, сейчас он меня поставит на место, но все равно не вытерпел и сказал. А он вздохнул только и отвечает:

– Что сделаешь, Степан Иванович, гражданским человеком я родился, гражданским, наверное, и скончаюсь. Сам вижу, что иначе надо поступать, а переломить себя не могу.

И начал: мы, мол, тыловики, а они на фронт идут, на передовые, им надо оказывать внимание и заботу…

Неделя прошла – приезжает большое начальство. Увидало наше положение и оттянуло почти все части назад. Стало нам жить просторней. Но не надолго. Прошла еще неделя, и понаехали новые части. «Ну, сказал я сам себе, если что-нибудь не надумаю – прежняя карусель пойдет». И стал проводить свою политику.

Политика, впрочем, была простая. Помню, первый раз так случилось: приходит ко мне в предбанник командир прожекторной роты и велит доложить о нем начальнику гарнизона. Иду к товарищу Алексеенко. Потоптался там немного, выхожу обратно.

– Обождать, говорю, велено. Заняты.

Командир садится, начинает беседовать для сокращения времени.

– Начальник гарнизона, говорит, прислал к нам на постой десять человек. А где я их помещу? Места-то нету.

– Надо бы поместить, – говорю я. – Тоже ведь люди.

– Люди-то люди, а свои бойцы мне дороже, я за своих бойцов отвечаю в первую голову.

– Это правильно, говорю, только сомневаюсь, что вы это докажете товарищу Алексеенко. Он у нас такой – ни за что не сменит решения. Сказал – как отрубил!

– Да что ты?!

– Ей-богу. Сколько я около него ни живу, ни разу не видел, чтобы он приказание переменил. Не человек – железо. Хоть идите к нему – хоть нет – одинаково будет.

Вижу, подтягивается командир прожекторной роты, проверяет заправку и делает серьезное лицо. Подготовил, значит, я его таким способом и допустил до товарища Алексеенко. Слышу:

– Разрешите доложить!

– Пожалуйста.

– Принять людей нет никакой возможности.

Дальше начинает товарищ Алексеенко тянуть, как обыкновенно, мочалу:

– Вот, мол, беда… Значит, никак не сможете? Значит, нет у вас нисколько свободного места?

Ну, думаю про себя, вся подготовка пропала. Зазря старался.

И только так подумал – слышу голос командира прожекторной роты:

– Хорошо. Как-нибудь потеснимся. Разрешите выполнять?

То ли он подумал, что товарищ Алексеенко смеется над ним, то ли испугался, что проверять пойдет – не могу по сей день понять, – а только вижу – стук, стук каблуками и, как положено, строевым шагом выходит командир прожекторной роты. Товарищ Алексеенко даже немного растерялся. Вышел на порог и глядит ему вслед. Потом подумал и сказал сам себе с удивлением:

– Вот это действительно – дисциплинированный командир.

С тех пор стал я со всеми приходящими проводить в предбаннике обработку. Чего я только не говорил про товарища Алексеенко: и что он слова поперек не терпит, и взыскания накладывает только на полную катушку… И знаете – наладился порядок. Недели через две сам товарищ Алексеенко стал удивляться, когда слышал какое-нибудь возражение.

Как-то поднимает он меня ночью, велит сходить я расположение второй роты и срочно вызвать командира. Метель тогда, помню, мела, холодно было. Я по старой памяти отговариваюсь:

– Может, утра дождемся, товарищ Алексеенко… И вы бы спать ложились. А то не едите путем, не спите. Так совсем на нет можно сойти.

Как он тут вскочит, да как закричит на меня своим басом:

– Какой я вам товарищ Алексеенко! Как надо отвечать? Повторите приказание!

Повторил я, конечно, приказание и пошел. Обидно мне стало до невозможности. Ругаю его последними словами, а себя – еще крепче.

Вот, думаю, наладил ему характер на свою голову А потом, когда пробежался по заметухе да сдуло с меня дурь холодным ветерком, весело мне стало. Как ни говорите, а каждый солдат любит, когда командир не мочалу тянет, а выказывает ясность и твердость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю