Текст книги "На военных дорогах"
Автор книги: Сергей Антонов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
ТАК ИЛИ НЕ ТАК?
В характере Степана Ивановича были свои мелкие недочеты, простительные, впрочем, для человека, начавшего сознательную жизнь еще при царском режиме. Один из недочетов состоял в следующем: Степан Иванович не любил, когда его перебивали, а внимательно прослушать другого у него абсолютно не хватало воинской вежливости.
Недавно в кухонном наряде заговорили о диверсантах и в связи с этим о повышении бдительности. Высказывались различные соображения – и верные, и неверные. Мне пришлось поправить некоторых товарищей и объяснить, как нужно понимать этот вопрос. Привлекая конкретный материал, я стал подводить к основной мысли, а именно, что бдительность зиждется на дисциплине, – как вдруг явился Степан Иванович и, поймав паузу, дал реплику: «Так или не так?»
Хотя в этой реплике не только не было ничего остроумного, но не было даже никакого смысла, – всем почему-то стало смешно, и в результате воспитательное значение моей беседы свелось к нулю.
По поводу того, откуда взялось это пустое присловие, Степан Иванович рассказал короткую историю. Вот она:
– Гитлер сроду любил гладкие дороги – это факт известный. В первый-то год все норовил на асфальте воевать. А тут увидал на глобусе Лужское шоссе и говорит своим генералам по-немецки: «Вот, говорит, давайте по этой шоссе и шпарьте до самого Ленинграда».
Ну, мы, конечно, не стали дожидаться, пока они до Ленинграда доедут, а приняли свои меры – начали возводить на дальних подступах неприступный оборонительный рубеж. И вдоль реки Луги, и в лесу – по всему, считай, лужскому району, и вширь и вглубь выкладывали доты, закапывали надолбы, рыли эскарпы. Всю землю на дыбы поставили, чтобы ему, заразе, было где споткнуться да родителей помянуть.
Наравне с нами, солдатами, трудилось и гражданское население – ленинградцы. Этих гражданских пришла в Лугу целая туча. Были тут и парни, и девчата, и молодые, и старые, и ученые, и неученые. Разбились они на сотни, поставили себе комсомольцев и коммунистов командирами – и так у них топоры по лесам загудели, что лось со страху в Лугу пришел, на самую главную улицу.
Лето в тот год стояло знойное. Днем палило солнце, и гражданские скидали с себя все, что возможно. Помню, была у них сотенным командиром Катя-студентка. Так эта Катя поскидала свои шелковые наряды, сложила в кусты, а на другой день их у нее унесли, проще сказать – сперли. И осталась она посреди города Луги как пупсик, чуть не голышом: лифчик, трусы да плюс тапочки – было все ее обмундирование.
Впрочем, горевать ей было некогда. Ее сотня обеспечивала нас камнем. Они ломали камень в карьере, мы выкладывали доты. Помню, выкладывал я тогда бетонный дот в самом городе Луге, на берегу пруда, у лодочной станции. Тихо там было, невесело. Две – три лодки покачивались рядком, чесали друг дружке бока, тоску нагоняли. Так и шли дни. Война подбиралась все ближе. Откуда-то понаехали артиллеристы на огневые рубежи. В наши непросохшие доты уже вселялись жильцы со своим железным имуществом. Местное население бросало квартиры, эвакуировалось, и все больше голодных собак и кошек слонялось по улицам. Кто-то пустил слух, что немец спустил парашютистов в районе станции. Наступила дурная, ненадежная тишина. Было велено сбивать километровые знаки на лужском шоссе, чтобы ввести в заблуждение неприятеля.
Кончили мы первую полосу обороны, получили благодарность командования, и переставили нас поглубже в тыл, километров на двадцать от Луги, на другую полосу. Развели нас командиры по точкам, объяснили задание. Мы и раньше попусту не сидели, а тут уж решили еще повыше закатать рукава. Стали копать котлованы для дотов. Выкопали котлованы, ждем камень. Ждем камень, а его не везут. К полудню пришла полуторка. Вцепились в нее чуть не зубами, разгрузили – и через пять минут снова ни одной гальки нету, и опять делать нечего, хоть лапти плети.
Сидим на обочине, загораем. А мимо бабы с ребятишками едут. Избы побросали, снялись со своих родных дворов, от врага бегут. Едет оно, горе наше, на кобылах и буренках да на нас, грешных, поглядывает: «Что же сидите, ребятушки? Разве затем вас одевают, обувают да телятиной кормят?» Едут они, а нам на них и глаз не поднять.
Сидим, шоферов кроем. А шофера ни при чем. Не поспевали они оборачиваться, потому что карьер остался далеко впереди. Считай сам: до Луги двадцать километров да еще вбок километров тридцать по разбитым проселкам. Командиры туда-сюда – ничего не получается. Встала работа – и все тут. А немецкий «костыль» – вот он – уже над головами гудит.
Этак почти круглые сутки промаялись. И вдруг пошел камень, как часы пошел, беспрерывно, как по конвейеру. Что за чудеса?
Оказывается, эта самая Катя надумала разбирать мостовую в Луге, на базарной площади. Тут рассказывать долго нечего. Часа за три поставили мы свой дот. Выполнили задание первыми, поехали всем отделением – десять человек – в Лугу. Видим, ковыряют гражданские ребята булыжник: кто ломом, кто лопатой, кто руками. И погрузка без перерыва идет – кузова гремят.
Принялись мы им помогать. Не заметили, как вечер подошел. Гляжу, едет кто-то на велосипеде. Мальчишка или взрослый – в темноте не поймешь. Сухонький. Ручки-ножки тоненькие. Ехать ему неловко. Кругом ямы нарыты. А он ухитряется, кривуляет да еще портфель держит.
Сзади к велосипеду чемодан привязан. Не иначе, местный житель задержался и торопится в Ленинград. Подъезжает он к нам, прыгает на дырявую мостовую. Прыгает он на мостовую и давай бормотать:
– Обстановка тревожная, товарищи. Порядок прежде всего… Шестьдесят рублей квадратный метр… Прежде всего паря-док, товарищи… Так или не так?.. Все ко мне… Кто старший?..
И не поймешь, то ли речь говорит, то ли бранится. А вникать некогда. Немец уже за станцией громыхает.
– В мостовую средства вложены… – шумит велосипедист. – Народные копейки… Так или не так? – Подскакивает ко мне, тычет пальцем. – Я вас спрашиваю!.. Кто ответственный?
Я отмахиваюсь: «Все, мол, ответственные».
Не понравилось ему это.
– Шутить будем после, товарищи!.. Я – Громов!.. Кто тут начальник?!
– Да вам что требуется?
– Я это так не оставлю!.. Тут автобус ходит!.. В воскресенье базар!.. Так или не так?.. Кто разрешил рушить мостовую?..
Смотрю, не с луны ли свалился? Нет, всерьез спрашивает. От чистого сердца. И на лице такая забота, такая ответственная тоска – прямо беда. Объяснил ему потихоньку, что делаем, указал, как на Ленинград ехать, а он обижается.
– Если, говорит, каждый станет разорять коммунальное хозяйство, то мы войну нипочем не выиграем… Так или не так? У вас есть официальное разрешение?
Тут, как нарочно, начал немец по станции из орудий садить. Поджег дом. Всю площадь осветил. Каждую булыжину видно стало. И этого Громова видно. Маленький такой мужичок, белесый, без бровей, все лицо в нервах. Сам в пиджачке, в диагоналевых брюках-полугалифе. И велосипед у него на военный лад перестроен – фонарик с маскировочной щелкой, и рама зеленая.
– Вон оно, говорю, гремит разрешение.
– Шутить будем после, товарищ!.. – шумит Громов. – Официально заявляю!.. Самовольно выводите из строя!.. Так или не так?.. Квадратный метр – шестьдесят рублей!
Немец второй дом зажег. А ему хоть бы что. Достает из сердечного кармашка серую книжечку, документ, тычет то одному, то другому. А солдаты, сами знаете, народ послушный, дисциплинированный. Кое-кто остановился. Перестали работать. Стоят, сомневаются. И, как на грех, командиров нету. Все там, на дотах.
– Да чего вы кричите?.. – уговариваю я Громова. – Не видите – враг идет…
– Когда придет, тогда будем ломать… А пока это наше… Народное имущество… Так или не так? Тут автобус ходит – третий маршрут!
Вот и оказались мы между двух огней: с одного боку немец, с другого боку велосипедист со своим документом. А время, между прочим, идет.
Дай-ка, думаю, я с ним по-иному побеседую. Может, убаюкаю разговором или навлеку, как говорится, огонь на себя, чтобы ребятам не мешал.
– А откуда, спрашиваю, вам, товарищ Громов, известно, что квадратный метр мостовой стоит шестьдесят рублей?
– Как откуда?.. У нас смета!.. Калькуляция!..
– Чего-то больно дорого… Может, там какая ошибочка? – (А сам ковыряю булыгу-то.)
– Какая ошибочка! – Громов даже перепугался. – Как вы говорите!.. Сметы утверждены райдоротделом!.. – и пошел, и пошел.
Я его, как могу, подбадриваю, поскольку бумажный разговор его завлекает, головой киваю. (А булыгу-то выворачиваю.)
– У нас план!.. – кричит Громов. – Так или не так? В перспективе мы будем застилать мостовую асфальтом… А вы ломаете!.. Самовольничаете!.. Куда это годится? Никуда не годится!..
– Ваша, говорю, правда. Придется выправлять разрешение.
Тут он немного поутих.
– Вряд ли вы его в данный момент получите… По такому вопросу надо собирать пленум… А где товарищ Егоров? Товарищ Егоров в ополчении… Так или не так?.. Я тоже сегодня отбываю.
– Ай, говорю, ай-ай. Какая, говорю, беда. И вы уезжаете?
– Отбываю… В распоряжение дорожного отдела…
– Как же теперь быть?.. Ну, ладно. Езжайте, не беспокойтесь. Мы все обратно застелим. Еще глаже будет. Война кончится – и застелим.
Тут он снова взвился.
– Зубоскалить будем потом!.. Прекратить самовольство!.. Буду актировать!.. – и кидается прямо под ломик. Прямо на мостовую ложится. – Я – Громов!.. Так или не так?
А я тоже человек не железный. У меня тоже терпение израсходовалось.
– Хоть вы, говорю, и Громов, а давайте отсюда, пока вас ломом не зацепило. Не дай, говорю, господь, царапну ваши хромовые сапожки, а чинить некому. Учтите.
И легонько отодвинул его плечом. Крик поднялся на всю площадь. Кричит, чуть не в кулачки кидается. А потом сказал: «Это вам даром не пройдет», – и сел писать акт. Сидит, бормочет: «Мы, нижеподписавшиеся… обнаружили замером на месте… самоуправство…» Пишет и, ровно соску сосет, успокаивается. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не Катя. Услышала она шум, подходит, смеется:
– Разговорчики!
Громов замолк, рот раскрыл. И правда, чудно. Ночь. Дома пылают. Пушки палят. А тут стоит Катя, чуть не голышом, статная, крепкая, на лифчике комсомольский значок, хоть на памятник ее подымай заместо царицы Катерины.
– Вы кто такая? – спрашивает Громов.
– Ленинградка!
– Где главный?..
– Я главная, – смеется Катя.
– Кто выдумал мостовую ломать?..
– Я выдумала, – а сама все смеется.
И тут, ребята, случилась штука странная и непонятная. Глядел Громов на Катю, глядел, молча глядел, ровно у него язык отнялся, хлопал глазами да вдруг прыгнул на свой велосипед и закрутил ногами. Может, подумал, что ему мерещится и что с ума он сошел, – не знаю. И остались после него только недописанные бумаги, да копирка, да эта вот пустая присказка: «Так или не так?» А больше ничего от него не осталось.
ДЕВЧАТА
– Сколько раз мы поминали добром тыловую женщину, – начал Степан Иванович, – сколько раз отмечали ее подвиг в Великой Отечественной войне. Сколько раз благодарили мы нашу колхозницу, которая подымала зябь на буренушке и, бывало, сама впрягалась в плуг, когда буренушка выбивалась из сил. Сколько раз благодарили мы домашнюю хозяйку, вставшую к станку, на место ушедшего воевать мужа. Сколько раз мы кланялись женам, сестрам и матерям, чья забота подымала, обмывала, обстирывала, кормила и учила ребятишек всей нашей великой державы. Щедро благодарили мы их и сейчас благодарим, особенно когда подойдет восьмое марта. До земли кланялись и кланяться не устанем.
А много ли отпущено почету женщине, которая воевала вместе с нами, вместе с нами была на фронте и получала солдатскую пайку хлеба? Той обыкновенной женщине в серой шинели, которую в газетах величали «фронтовой подругой», а неумные остряки с усмешкой называли ППЖ?.. Чего греха таить – скупо мы ее отблагодарили, скупо и мало. Сами они о военных годах позабыли, орденских колодок не носят, ходят в своих цветных блузках да юбчонках, и им все равно, какие петлицы означают строевого командира, а какие интендантский состав… И теперь в толпе, на улице не разобрать, которая была на войне, которая – в тылу. Им уже под тридцать, а то и больше, и воюют они теперь у себя дома, с мужьями да ребятишками.
А ведь когда-то им было по восемнадцать и по двадцать – тот возраст, когда для женщины отворяются ворота в большую жизнь со всеми бессонными материнскими радостями. И вот в эти годы пришлось им работать возле нас медсестрами, на полевых почтах и в штабах. Пришлось быть летчиками, связистами, снайперами и даже танкистами… Этих-то я, правда, редко видал, больше мне приходилось сталкиваться на военных дорогах с регулировщицами.
Особо мне запомнились почему-то девчата, которые регулировали движение на трассе между Лавровом и Шлиссельбургом в сорок третьем году. В то время участок Лаврово – Шлиссельбург был очень беспокойный, поскольку как раз в этом месте наши части прорвали блокаду Ленинграда и загнали врага на Синявинские высоты. Фашист сидел на Синявинской горе злой, как черт, и беспрерывно огрызался: кидал без счету снаряды, старался нарушить коммуникации. Самый тяжелый регулировочный пост был на пятачке у четвертого поселка. Там немец озорничал особенно часто. И машинам доставалось на этом посту, и регулировщицам доставалось: то одну убьет, то другую. И когда старший лейтенант сажал в полуторку смену, чтобы везти на четвертый поселок, девчата ревели: и те, кто сидел в кузове, и те, кто оставался.
Правда, у них там, возле поста, были накопаны щели, чтобы прятаться от обстрела или бомбежки; так они первое время не решались залазить в щели. Боялись – засыплет. И в щели прятались только когда видели эмку командующего армией.
Начальником над взводом регулировщиц был кадровый старший лейтенант, многосемейный и нервный человек. Он сильно обижался, что его приставили к этой плакучей команде, и относился к барышням, как к временной помехе в своей военной судьбе. Когда девушки подходили к нему с рапортом, он морщился и отводил глаза. Ему даже совестно было идти возле них по дороге. И когда приходилось выводить взвод из расположения части, он приказывал кому-нибудь подсчитывать ногу и шел в отдалении, будто прогуливался сам по себе и дышал свежим воздухом.
Чаще всего старший лейтенант доверял вести строй белобрысой северянке, которая была у них вроде отделенного командира. Настоящее имя ей было Даша, а шофера и сами девчата прозвали ее «мамашей», хотя было ей лет двадцать, не больше. Девчонка была плотная, коренастая, широкой кости, и мужское обмундирование приходилось ей в самую пору. Держала она себя с подругами на «вы» и всякие шуры-муры пресекала в корне: губы мазать не разрешала, а у кого замечала излишнюю завивку волос – выводила из строя и спрашивала:
– Вы что сюда приехали – воевать или кудри завивать?
Бывало, услышит вечерком где-нибудь в темноте, за пушкой, шепчется парочка. Какой-нибудь безусый зенитчик завлек регулировщицу, держит ее, бедняжку, за руку, называет залеткой и декламирует стишки. А между стишками робко просит разрешения на поцелуй, а она говорит, что это необязательно. Оба, конечно, млеют. Для обоих война объявила перерыв. Вот тут «мамаша» и спускает их с неба на землю. Встает она перед ними как лист перед травой, встает против очумевшего парня в положение «смирно» и задает ему вопрос:
– Вам известно, что на фронте беременность приравнивается к членовредительству?
Затем пропускает вперед себя перепуганную залетку и ведет в расположение, а молоденький зенитчик долго стоит на месте, словно контуженный, и хлопает глазами.
Несмотря на это, девчата ее слушались и даже уважали.
А уважали ее за дело. Надо сказать, что лучшей постовой на поселке была эта Даша. В самые горячие дни и ночи она не искала отговорок и собиралась на пост спокойно, словно на огород полоть грядки. Она до тонкости изучила, когда и куда стреляет немецкий артиллерист, когда ожидается длинная колонна «беккеров» с боекомплектами, когда повезут раненых, а когда эвакуированных из Ленинграда. Дорога была тяжелая, местами однопутная, с малой пропускной способностью, и оттого, что водители торопились проскочить опасный участок, часто получались пробки.
Порядок на трассе в основном зависел от регулировщицы. И Даша, как говорили водители, прямо-таки ворожила двумя своими флажками. В ее дежурство на дороге было меньше всего потерь в живой силе и технике. Не один раз она имела благодарность командования и первая из всего взвода получила орден Красной Звезды.
И вот эта «мамаша» влюбилась.
Вокруг такой чудной новости девчата из комендантского взвода зашумели, как сороки вокруг пшена. Острый у них глаз: чуть не в первый день угадали, что с «мамашей» неладно. Некоторые, конечно, не верили: трудно было уложить в голове такую несообразность. Но их убеждали и приводили факты: звать – Григорий, служит старшиной, возит на передовую продукты, подписал Даше фотографию в полный рост. Еще передавали такую подробность: будто он обещался жениться на ней, когда кончится война. Стали девчата глядеть за своим отделенным. Так и есть. Изменилась она. Вся стала какая-то довоенная. Перестала ругать за кудри и за крашеные губы. Постирала флажки. А потом кое-кому удалось повидать Григория. На вид он был нежный, томный и улыбался печально, словно виноватый перед людьми. «Этот не обманет, женится», – решили девчата.
Как я после узнал, знакомство у них произошло на четвертом поселке. Немцы бьют с Синявинской горы из орудий, а осколки летят на дорогу. А тут идет машина. Водитель – голову в плечи и жмет на газ, торопится перескочить горячее место. Как вдруг появляется из щели Даша и выкидывает кверху красный флажок. И шофер и Григорий кричат в два голоса из кабинки: «Ты что, не соображаешь? Разве можно на таком сабантуе стоять!» А она ни в какую. Стой – и кончен бал. «Что поделаешь – баба, она баба и есть», – говорит водитель. «Женский пол», – усмехается Григорий. «Как хочешь обзывай, а вперед не поедешь», – говорит Даша. (Кое-какие слова из ихней беседы я, понятно, пропускаю.) «Давай, подавайся назад в лесок, – продолжает она. – Вперед не пущу». – «Куда назад! Пока развернусь, он из меня двоих сделает!» А она встала посреди дороги, как надолба, и стоит. «Девку не переговоришь, товарищ старшина», – сердится водитель. «Езжай!» – командует Григорий. Водитель включает скорость, шумит: «Задавлю!»– «Дави, – говорит Даша. – А пока живая – не поедешь!» Он напирает на нее радиатором, а она, хоть флажки уронила, не уступает. Кто бы кого переупрямил – не знаю, да в эту пору подоспел снаряд. Хрястнул у дороги, и осколок укусил Дашу за бедро… Села она наземь, сидит. Выскочил Григорий из кабинки, поднял ее на руки – тяжело. Она говорит: «Куда тебе! Меня полуторка не стронула, а ты уж и подавно…» Все-таки вдвоем с водителем перетащили ее за кювет и перевязали рану, честь по чести, по всем правилам. А тем временем все вокруг затихло. Немец сменил квадрат и стал бить куда-то вперед, примерно за километр от четвертого поселка.
– Слышишь, куда стреляет? – говорит Даша, – По однопутке бьет, где гать настлана. Пустила бы я вас, ты бы сейчас там и стоял. А оттуда автобатовские должны ехать. Вот вы бы с ними и встали нос к носу и устроили бы пробку, а он бы вас и молотил, как хотел, накрошил бы из вас утильсырья. А здесь он недолго бьет, нарочно пугает, чтобы на однопутку побольше машин загнать.
– Чего ж ты раньше не сказала? – спрашивает Григорий.
– Буду я под обстрелом лекции читать…
Проехали машины автобата. Немец затих. Григорий говорит водителю:
– Ты езжай, а я тут ей помогу. Если бы не мы, цела бы осталась у нее нога. Мы с тобой виноваты.
– Никто не виноват, – говорит Даша. – Вы свое дело делаете, я свое. Езжайте. На посту посторонним лицам находиться не положено.
Но Григорий все-таки остался, и с этого момента закрутилась у них любовь.
Даша быстро оправилась от легкого ранения и пошла на свой пост, на четвертый поселок. Там они в основном и виделись. Сами понимаете, что это было одно горе, а не любовь. Он торопился к солдатам, на передовую, как любой старшина торопится, она берегла его и гнала с опасного участка. Бывало, кивнут друг дружке – вот и все свидание. Как в такой обстановке они узнали один про другого, не могу понять, но Даша пересказывала всю его биографию до самой малой тонкости, будто сидела с ним в обнимку полную ночь где-нибудь в тихом садике.
А скоро и это кончилось. Весной наши стали готовить наступление, и враг начал огрызаться сильней. В такой обстановке командование приказало отправить девчат в тыл, подальше от грома и гула, и заменить их мужским комендантским взводом. Поставили их на спокойный участок Старая Ладога – Путилово. Настала им царская жизнь. Девчата разместились по избам колхозников, в свободное время пособляли по хозяйству, доили коров, а по утрам кушали кислое молоко. Там я в первый раз и увидел Дашу. Стояла она у контрольно-пропускного пункта, сажала солдат и офицеров в попутные машины, проверяла документы, заворачивала порожняк в карьер, чтобы возили песок на дорогу. А когда нечего было делать, глядела на запад, туда, где остался четвертый поселок. На контрольно-пропускном пункте она и рассказала мне про своего дролю, не таясь, не стыдясь ничего, и вся душа ее была на виду, и было удивительно слышать от этой, словно топором срубленной, регулировщицы нежные, из сердца идущие слова…
Встречал я и Григория на складах у Кобоны, где все мы получали продукты. Иногда привозил от него Даше крылатки-треугольники, иногда возил письма от нее ему – был им заместо полевой почты. Еду раз на Кобону, везу в шинельном обшлаге Дашино письмо, думаю, как бы не забыть, а то достанется от «мамаши». Слышу, у складов шум. Какой-то старший сержант спорит с интендантами, машет руками. Послушал я ихний спор и стало мне ясно – нет больше Григория, выбыл Дашин адресат с этого света. На четвертом поселке угодил все ж таки в его машину снаряд, да так угодил, что ни людей, ни консервов – ничего не осталось. И вот приехал из ихней части новый старшина, окопный, бестолковый, какие куда гири класть – не разбирается. Кричит, требует возместить взорванные продукты. Его учат сперва выправить, как положено, документы, а он никого не слушает, кричит – и больше ничего… Совсем не похожий на Григория.
Вернулся я на трассу, подаю Даше ее собственное письмо. Ничего не говорю, подаю молча. Она взяла, поглядела на меня – и тоже ничего не спросила. Подумала только немного и сказала:
– Стояла бы я на четвертом поселке, так бы не получилось…
Ну, думаю, ладно. Легко у нее пройдет. Однако ошибся. На другой день встречают меня девчата из комендантского взвода и спрашивают:
– Чего это с «мамашей» случилось? Закоченела вся. Так и на посту стоит – окоченелая. Флажки путает. За-место красного выкидывает желтый. Что с ней делать, не знаем.
И новый случай позволил мне понять всю глубину ее души.
Стоит она как-то утром на посту. Дорога пустая. Никого нету. И вдруг выходит к ней немецкий солдат. Выходит он из леска и направляется к ней, чин чином, в полной форме и с автоматом. Даша ничуть не удивилась, отобрала у него оружие, приказала «сиди» и стала ждать старшего лейтенанта со сменой.
В те дни ударная армия провела на Волховском фронте прорыв, взяла пленных, а этот немец сумел уйти и спрятаться. Долго бродил по лесам, грязный, худущий, закиданный чирьями, боялся. Однако не показалась ему лесная жизнь, решил все ж таки сдаться в плен.
Вот он сидит возле Даши, называет ее «мадам» и пробует заговаривать, вроде даже заигрывать. А тут везут на машине раненых. Остановились у шлагбаума, глядят. Вдруг выскакивает один, с забинтованной головой, и к немцу. Глаза горят, кулаки сжаты.
Даша становится ему поперек пути.
– Не тронь! – говорит.
Он отпихивает ее и опять к немцу. Она хватает его за гимнастерку. Раненый рванулся, смотрит на нее зверем.
– Ты что? – говорит. – За него? За врага? Пусти меня, курва… Мне его давно надо достать! Пусти, слышишь? А то…
– Не надо, солдат, – тихо говорит Даша. – Не позорься… Не показывай перед ним нашего горя… Не надо, солдат…
Раненый поглядел на нее, и смирился, и пошел обратно к машине. Верно, и он увидал в глазах ее то самое, о чем я вам сейчас рассказал.