Текст книги "Комиссия"
Автор книги: Сергей Залыгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Игнашка снова сел на табуретку, нашарил в кармане гребень и причесался, а Калашников заявил ему:
– И обскажем! А что такого? И обскажем Дерябину твое поведение, твое обвинение всей Комиссии в ее негодности. Обскажем да и решим, как и с кем нам быть!
Игнатий встрепенулся, сунул гребень обратно в карман:
– А я обо всей Комиссии не говорил! Ни одного даже слова! Я лишь об отдельных ее личностях!
– Ладно, ладно, Игнатий! Об Устинове – говорил?
– Об ём? Конешно!
– Обо мне?
– О тебе! О тебе – так себе…
– И об Половинкине?!
– Нисколь! Об ём – нисколь!
– Ну, как же, а упрекал-то его?
Игнашка отвечал бойко, быстро и без запинки, а смущался, спрашивая его, Калашников.
Калашников грамотный был мужик, руководительный, многие годы возглавлял кооперацию в Лебяжке, теперь вот – Лесную Комиссию, а в то же время он ведь был робким.
Здоровенный, с широким шагом, с косматой головой, с глухим, из нутра, голосом, в большом возрасте, но далеко не старик, он вдруг на полшаге, на полслове мог заробеть. И не от испуга, не от угрозы какой-нибудь, а совершенно сам по себе, от собственного сомнения, от детскости, которая внезапно его охватывала, добренькой, ребячьей улыбкой враз накрывая его крупное, наспех рубленное лицо.
Что на душе у человека в это время происходило, сказать было нельзя, тем более что улыбку эту, всё растерянное свое лицо он торопливо закрывал одной, а то и сразу двумя руками и сидел так в одиночестве, о чем-то там думая, и, только собравшись с мыслями, снова показывался на белый свет, распахивал руки, быстро-быстро начинал говорить, руками же двигать вверх, вниз, в стороны, иногда останавливая их в странном, игрушечном каком-то положении.
Так же и сейчас было: Калашников спрятался в ладонях, а когда снова показался наружу, Устинов в упор спросил его:
– Петро? Не пойму я чтой-то – председатель-то Комиссии всё еще ты? Или вы уже переизбрались тут на Дерябина?
Калашников часто-часто поморгал и сказал неуверенно:
– Пошто же – председатель я и есть! Не переизбирались мы. А всё же таки вопрос будем решать, когда придет Дерябин. А ты, Устинов, посиди вон за столом, погляди бумаги. Тут много чего есть, среди бумаг.
И Устинов опять не ушел, а вздохнул и стал перелистывать дела Лесной Комиссии.
Норма отпуска леса, которую он рассчитывал по материалам последней таксации, была утверждена Комиссией в таком виде: его цифра помножена на два, а почему и как – об этом в бумаге сказано не было.
Еще было в бумагах решение Комиссии насчет будущего тысяча девятьсот девятнадцатого лета:
«Лесную траву косить после выводки куропатки и прочей земногнездовой птицы, дабы не покалечить живую тварь в виде птенцов, то есть с 20 июля.
Во избежание гибели древесных всходов лесную траву вообще косить в самых крайних случаях и только посреди обширных полян».
Потом Устинов прочитал постановление Комиссии о борьбе с самогоноварением и акт конфискации у братьев Кругловых самогонных аппаратов.
А потом ему встретилась и еще одна совсем удивительная бумага: постановление о примирении супругов Ждановых. Рассматривая эту бумагу, Устинов понял, что Елена Жданова принесла в Комиссию жалобу на своего мужа, Жданова Александра, по случаю его грубости, пьянства и побоев. Комиссия вызвала и выслушала того и другого и постановила: супругов примирить.
Устинов спросил:
– Странно мне, Петро! Вот про Ждановых сказано – почему так? Разве тут дело Лесной Комиссии?
– А пошто бы и нет? – пожал плечами Калашников. – Ты еще дальше гляди, там другая бумага имеется, она всё объяснит!
Действительно, другая бумага – протокол заседания ЛЛК № 17 – кое-что объясняла, потому что красиво, рукой Калашникова, в ней написано было так:
«В последнее время замечено горячее желание многих граждан с. Лебяжки обращаться в избранную ими же единогласно Лесную Комиссию с разными вопросами, не имеющими общего с лесными делами, как-то: по делам семейных разделов, по Кассе взаимопомощи, по устройству школы, раскладке трудовой повинности и проч. и проч. В связи с отсутствием на месте доступной каждому гражданину власти (за исключением одного здорового и одного совершенно больного милиционера от не совсем известного Сибирского Временного Правительства) Комиссия, идя навстречу желаниям трудящихся, считает необходимым посильно решать как все эти, так и многие другие вопросы гражданственности, быта и общественного устройства».
Прочитав бумагу, Устинов хотел было обратиться за разъяснениями, но тут Игнашка, который всё это время смотрел в окно, сказал:
– Я же говорил: товарищ Дерябин идут! – И, нашарив в кармане гребень, начал снова расчесываться. Он даже подошел к зеркальцу, висевшему в простенке, как вдруг из кухни приоткрылась дверь, в дверь просунулся кулак, а частью – Зинаида Панкратова. Злая, губы сжаты, брови нахмурены.
– Игнатий, – позвала она негромко, – ну, Игнатий, погодь, паршивец, я тебе за Алексея, божьего человека, за весь разговор наш – я те дам! Я тебя поганой и скотской метелкой вывожу, а мало будет – и чугунок закоптелый на дурную твою башку и на язык нацеплю! Я те… Однем словом, погодь, Игнатий!
Дверь захлопнулась, а все члены Комиссии остались в недоумении. Игнашка глядел неотступно на дверь и глотал слюну.
Тут и вошел Дерябин.
– Здравствуйте, товарищи! – сказал он. – А-а-а, и ты, Устинов, нонче с нами?! Это, Устинов, хорошо! Молодец, что ты с нами. Ну, и что же тут у вас происходит?
Он был, как всегда, плохо побрит, бледный, худенький, в фуражке набок, в шинельке на плечах и с крохотной цигаркой в уголке рта – окопный солдатик с передовой позиции и только недавно из-под артобстрела. Однако совсем не скучный и не измученный, а быстрый.
Как был в фуражке и в шинельке, он сел рядом с Устиновым и небрежно, не вынимая цигарки изо рта, спросил:
– Ну и то зе ту у вас просхот? – это, жуя цигарку. И еще раз повторил свой вопрос: – Ну, и что же тут у вас происходит? – Мельком глянул – поняли его или нет?
Устинов не понял и внимательно посмотрел на него, они встретились взглядами, ненадолго, на секунду, и Дерябин быстро перевел взгляд на Игнашку.
А вот Игнашка, тот понял в один миг и ответил.
– А у нас тут ничево не происходит. Разве што так себе… – Потом он засмеялся и еще сказал: – Мы просто в ожидании товарища Дерябина все находимся здесь. Все до единого.
Калашников откашлялся и сказал:
– Товарищ Игнатов тут у нас возмущался…
– Игнатов? То есть ты, Игнатий? Ты, Игнатий, не возмущайся, а знай дело члена Комиссии Понятно?
– Понятно! – тотчас кивнул Игнашка – Конешно, понятно!..
– Ну, ну! А я вот что, я лесную охрану нонче сызнова инспектировал. Сверху и, можно сказать, что донизу, до последнего рядового охранника. Проверил у кажного оружие и умение им владеть И, надо сказать, охрана у нас боевая, надежная. Люди понимают, что к чему, какие перед ими задачи. Хорошие люди. Во всём. Кроме одного: худой у них начальник. В начальнике охраны, в Левонтии Евсееве, мы, когда назначали его, допустили ошибку. Это нам урок, его надо поиметь в виду на будущее. Вот будто бы и знаем человека, наш человек, а в действительности вышло – не знаем.
Леонтия Евсеева действительно в Лебяжке, да и в других селах знали: он служил в кабинетской лесной охране. И хорошо служил – придет к нему мужик, пожалуется на судьбу, и Леонтий отведет его в лес, покажет сосну «Руби вот эту! А меня ты знать не знаешь и видеть не видел. Понятно?» Конечно, мужику понятно.
Теперь Леонтий был начальником лебяжинской народной дружины по охране леса.
Но вот что за ним было замечено в последнее время: он стал заговариваться И сильно.
Спросят его: «Леонтий, как ближе всего проехать в девятый лесной квартал, на северную его сторону?» – Леонтий палец ко лбу: «Когда мне народ наказывает беречь лесное добро – я со строгостью буду имать порубщиков и без слов доставлять на сходню!» – «Это хорошо, – говорят ему, – имай, доставляй, а в девятый-то квартал как проехать?» Он опять палец ко лбу: «Мимо Гуляевского лужка!» – «Какого Гуляева-то – Андрюхи или Петра? Оне оба в лесу косили». – «Ну, дак Андрюха-то воевал войну, а Петро-то – нисколь!» – «При чем же это война-то, Леонтий? Не о войне тебя спрашивают?!» – «Ведь Андрюху-то, Гуляева-то, июля месяца семнадцатого году чуть что не стрелило начальство». – «Бог с ним, с Андрюхой! Как на девятый квартал проехать, вот что скажи?» – «Дак просто! Вот был бы у нас с тобой азимУт, то и ешшо проще было бы. Ты, поди-ка, не взял в ум: стрелка существует этакая, и азимУт он завсегда зовется!» – «Обратно – свое! И азимут вовсе не стрелка, а только направление можно при помощи той стрелки по компасу определить. Как на девятый квартал-то проехать? Левонтий?» – «Будто азимУт главнее стрелки? Нет и нет, я тебе сроду не поверю!» – «Не верь, бога ради, скажи только про девятый квартал!» – «А в земле ахромадный махнит находится, ты вот не знаешь, а он там всё одно находится, потому стрелка завсегда главнее азимута! И скажу тебе на ухо, богато нету уже, говорится наукой!»
Так Евсеев служил нынче свою лесную службу. Дома – мужик как мужик, хозяин неплохой и в семье обходительный, но коснется дело службы – он, сделавшись куда как важным, заговаривается, да еще и сердится, почему не слушают его объяснений, когда он такой начальник – старший всей лесной охраны?!
Теперь всё это, все непутевые и бессмысленные разговоры Леонтия Евсеева Дерябин передавал долго и в подробностях.
Фуражку он положил на стол и как будто читал по ней, шинельку оставил на плечах, распахнув пошире, и по-деловому рассказывал про гуляевскую лужайку, и про магнит, и про азимут, как обо всем этом толковал Леонтий Евсеев.
Устинов и Калашников слушали его молча, смотрели в пол, Половинкин туда же, но изредка отрывался, бросая взгляд то на Дерябина, то на Устинова, Игнашка, сидя как раз против Дерябина, глядел ему в рот и громко выражал свое возмущение:
– Надо же! Дак как же энто так? Ведь энто подумать, до чего дошло! До чего дошел гражданин Евсеев!
Когда же Дерябин кончил весь пересказ, Игнатий хлопнул себя по коленкам, подскочил на табуретке и горячо подтвердил:
– Вот-вот-вот: правильно ты говоришь, товарищ Дерябин. Вовсе правильно!
– Чего правильно-то?
– Ну, как же: тут, покудова тебя не было, я тоже был против разных всяких слов. Вредных и непонятных! Которые и слушать-то невозможно!
– Почему же – невозможно? – удивился Дерябин.
– Уши вянут!
– Против народу направленные, что ли, те слова? Против Лесной Комиссии? Почто их всё ж таки слушать, невозможно?
– И против народу, и даже, разобраться, против Комиссии!
– Как же это? – вовсе строго спросил Дерябин.
– Да просто: вот хотя бы и Калашникова с Устиновым взять, да и Половинкин тоже – один нагородит слов непонятных, вовсе бестолковых, а другой ровно дурачок и повторяет их, и повторяет с сурьезным видом. Ровно по писаному читает их. Для тумана на мозги обыкновенного народа.
– Какого народа?
– Да хотя бы вот, товарищ Дерябин, и для меня самого!
– Тебя самого… – вздохнул Дерябин, постучал пальцами по столу, снова надернул фуражку на голову, откашлялся: – Я почто, товарищи члены Комиссии, столь подробно останавливался на Леонтии Евсееве, на вс`м, что от его мне в силу необходимости пришлось выслушать? Вот почто: его надо снимать. Освобождать от начальствования в лесной охране. Немедленно.
– Немедленно! – подхватил, почти крикнул Игнашка.
– А когда так, то я и докладываю Комиссии: я ужо снял его. А чтобы не было лишнего начальства, чиновничанья и всякой волокиты, я еще и так сделал, я ту должность начальника охраны вообще вычеркнул из Комиссии. Не всем ясно? А дело, я думаю, будет с нонешнего дня поставлено так: лесная охрана прямо, без начальника, будет подчиняться Комиссии. А в Комиссии она будет, я думаю, подчиняться мне. Посколько я давно и повседневно ею занимаюсь, то фактически ничего и не меняется. Как было, так и останется. Ну, я вижу, возражениев ни у кого по данному и текущему вопросу нету? Дерябин оглянулся по сторонам. – Ты что-то желаешь заметить, товарищ Устинов? Либо мне показалось? – И Дерябин поаккуратнее поправил фуражку на голове. – О чем ты?
– Вот о чем… Я долгое время отсутствовал, и вот не совсем ужо стало ясно мне, кто тут председатель в Комиссии? Ты, Дерябин, либо всё еще товарищ Калашников Петро?
Калашников покраснел, заерзал на стуле. Половинкин гулко вздохнул. Игнашка почему-то засмеялся. Дерябин кивнул:
– Правильный вопрос, Устинов! Ошибка, что мы не ввели тебя в курс. А курс у нас, внутри Комиссии, такой: Калашников, само собою, как был, так и остается председателем. Даже более того – он как бы уже и президент, то есть представляет Комиссию перед обществом на сходе, в переговорах с другими-прочими селениями и лицами и вообще – он главный наш пред-ста-ви-тель. Ну, а я как главное, но уже рабочее лицо. Все бумаги-жалобы, заявления и прочее поступают ко мне, я их подробно прочитываю, решаю, как и что, после докладываю для окончательного утверждения в Комиссии. Ну и, как было мною сказано, под прямым руководством с сего числа у меня находится лесная охрана. Делов у меня более всех, и в то время как другие члены могут даже и не бывать какое-то время в Комиссии, я нахожусь в ей не только ежеденно, но хотя бы и ночи не сплю. Я нахожусь при делах круглосуточно. Так, товарищ Калашников?
– Даже удивительно, когда товарищ Дерябин спит?! – горячо подтвердил тот. – Днем он в лесу, либо с охраной, либо по гражданским делам у кого во дворе, а ночью читает и загодя пишет протоколы, чтобы после мы их рассматривали и утверждали. Без сна живет человек. Ей-богу!
– Так… – еще кивнул Дерябин. – Что касается товарища Игнатова, так он в Комиссии имеет назначение по особым поручениям – сходить, узнать и разузнать. Товарищ Половинкин – он, наоборот, член Комиссии без особых поручений, и, наконец, ты, товарищ Устинов. Об тебе мы тут советовались и решили так: ты у нас будешь как главный спец. По лесному делу, а также, исходя из твоей речи перед порубщиками, ты будешь вести некоторые переговоры.
– Какие? Какие переговоры?
– Вот я вижу, перед тобою папка лежит с бумагами. Ты с ими знакомился?
– Знакомился.
– Протокол номер семнадцатый читал?
– Читал: о новых и разных обязанностях Комиссии.
– Вот именно! А двадцать первый?
– Не встретился будто бы мне…
– Прочитай. А тогда объяснять тебе вовсе ничего не надо будет. – И Дерябин быстро распахнул папку на том месте, где нужно было, а Устинов стал читать:
– «Протокол № 21:
Слушали: о противодействиях Лесной Комиссии.
Всем дальнейшим успехам ЛЛК в повседневной работе в настоящее время сильно противодействует поведение и даже агитация некоторых граждан, а именно:
1. Сухих Григ. Дормид., каковой объявляет: „Тащи и руби у кого и сколько к этому имеется способностей. Ничего другого, как это, в жизни нету и быть не может“.
2. Янковский Дмитрий Пантелейм. (Он же – Кудеяр.) Всем и каждому объявляет об конце света, из чего следует, что лес беречь и делать хотя какой-то общественный порядок среди граждан вовсе нету никакого смысла.
3. Смирновский Родион Гаврил. Будучи грамотным, уважаемым жителями и в офицерском звании, всячески и полностью пренебрегает Лесной Комиссией, чем и показывает личный пример для очень многих граждан.
4. Саморуков Иван Иван. Десятилетия назывался как лучший человек Лебяжки. До сих пор сохранил свое влияние среди граждан.
Постановили: Окончательно выяснить каждого из поименованных граждан. После чего – либо принять против них меры, либо привлечь для помощи Комиссии.
Исполнение поручить члену Комиссии тов. Устинову Николаю Леонт. по возвращении его с пашни».
Устинову это было даже интересно: он живо представил себе встречи со Смирновским, с Кудеяром и с Иваном Ивановичем Саморуковым. Ему давно было необходимо поговорить с этими людьми. Давно! Он отодвинул папку и сказал Дерябину:
– А вот с Гришкой Сухих я встречался. Уже! В избушке у себя на пашне. И говорить нам, пожалуй, больше не об чем!
– И правильно! – отозвался Дерябин. – Очень правильно! Вот не с этой ли бумагой Гришка к тебе являлся?! – Дерябин торопливо еще полистал папку: – Вот с этой?!
Действительно, это было письмо Гришки Сухих в Комиссию, с обозначением лесного угодья, которое он считал за собою, и угрожал каждому, кто вступит в его границы.
– Ну и как? Как вы решили ответить Григорию?
– А вот как! – ткнул Дерябин в уголок Тришкиной бумаги.
Там рукой Калашникова было написано: «Категорически пресечь. Поручить лично тов. Дерябину».
– Так-так… – кивнул Устинов. И не захотелось ему спрашивать, что это значит: категорически пресечь?
– Ну, – сказал Дерябин, – тогда я вот что скажу: все члены Комиссии нонче могут быть свободными. А я еще побуду с бумагами, подготовлю их к нашей встрече, которую и назначаю с утра.
Минута прошла – никто не встал. Другая.
Дерябин с недоумением посмотрел на одного, на другого, а когда глянул на Половинкина, тот, поерзавши на стуле, сказал:
– Штой-то недоговорили мы нонче! Ей-богу! Обругались между собою, и даже различные слова и те обидели тоже. Кособочно друг друга оглядели с головы до ног, а штой-то недоговорили. Нет и нет! – И Половинкин усмехнулся, просветлел и крикнул через дверь: – Зинаида! Зинаида Пална!
Вошла Зинаида, спросила:
– Ась?
– А скажи-ка нам сказку, Зинаида! – поклонившись и привстав на стуле, попросил Половинкин. – Про девку Елену! Про ее! Я давно когда-то слыхивал – ты хорошо ее сказываешь!
– Вот так догадался, Половинкин! – удивилась Зинаида. – Даже смешно. Я вон обещалась Игнатия поганым веником отвозить за сказку-то, за святого Алексея, и не сделала своего обещания, не успела еще, а вам ужо и другую надобно сказочку! Не смешно ли?
– Не смешно! – сказал как-то даже ласково Дерябин. – Рассказывай, Зинаида, уважь Комиссию в полном ее составе! – Дерябин встал из-за стола, снял и повесил на стенной гвоздь шинельку с фуражкой, снова сел и снова сказал: – Уважь, Зинаида! От себя лично и от всех других говорю!
– Ну ладно, когда уже столь мужиков спрашивают – как тут откажешься? вздохнула Зинаида. – Только уговор – не серчать, ежели я не так расскажу.
А было-то вот как: она красавицей была, девка Елена. Косы – белы, глаза – голубы, сама – чуть румяна, но не сильно-то, не то чтобы в красную щечку, а маленько вовсе. А вышивальщица была великая. Хотя по холсту, хотя по купеческому матерьялу могла положить узор-картинку, немыслимо как хорошо у ее получалось! А был у ее уже и милый свой из полувятских же парней Лукьяном звали. Об нем долгого нету рассказа, но он всё одно тоже был русый, кудря к кудре.
А тут на тебе, случилось: родители, да и все полувятские говорят Елене в один голос – идти взамуж за кержака! Все твердят: нет у нас другого исхода, как отдать тебя на кержацкую сторону. Она первая за кержака выходила, ей, самой-то красивой, начало всему родству меж полувятскими и староверами положить надо было. «Сделай, Еленушко, за все наши души! Никто же из раскольничьих парней не устоит против тебя, твое дело – пойти, дать свое согласие, и всё тут! И спасенные мы будем все, все останемся на месте нашего жительства!» – так ей объясняли на первый, на третий, да и на сотый раз. И, попрощавшись со Лукьянушкой, сказала она, что согласная, а там уже и получилось, как предвиделось: и другие девки-полувятки пошли, и другие кержацкие парни не устояли, и заигрались те самые свадьбы, с которых пошла нонешняя Лебяжка. Только вот для первоначалу было какое омрачение: Лукьянушка-то несчастный – тот в рудник пошел робить, в далекий-глубокий да сырой-темный.
Добровольно зарылся в землю, куда только в кандалах и заводят с клеймами людей, бритых наголо.
Ладно, коли так. Ладно, кабы только одна судьба сталась бы загубленной, то, может, и сказки не было. И хорошо, когда бы не было ее.
Но тут вот как случилось: муж Еленушки, молодой, да строгий да угрюмый, в то время промышлять начал извозом.
На озере Котельном заведение как раз соляное затеялось, соль начала вывариваться из его, а купечество не растерялось, стало мужиков звать с конями – возить-торговать ту белую соль по разным далеко вокруг жительствам. Соли в ту пору бедно было, как вроде в нонешнее время. И многие шли мужики в торговый извоз, и Кузьма, Еленин муж, пошел тоже.
Вот приходит он как-то домой после соли своей, после соляного своего извоза, умыл себя из-под рукомойника, а жена-молода подает ему полотенчико-рушник, ею в то время вышитый.
Он утерся, глядит: как вышито, как сделано?
Красиво-то сделано, искусно, а Кузьме-то не в радость.
Он сел хлебать, соли в щи сыплет густо-прегусто, а на рушник всё глядит. После говорит:
– Елена?
– Ась! – отвечает ему молода жена. – Пошто спрашиваешь?
– Энто што же вышито у тебя на рушнике-то? Спрашиваю я?
– Которое?
– Да от тут же, по краюшку?
– Тута? Просто так! Узор, сказать, такой…
– Нет, – говорит Кузьма, – вовсе не узор тобою поделан.
– А што же?
– Энто кудри Лукьяшкины поделаны! Я знаю! Так ли я говорю? Ты покуда шила-вышивала – всё да и думала о ём? Помнила?
– Думала… – говорит Еленушка. – Помнила, – говорит она.
Он-то, Кузьма, берет тогда тот рушник, да свертывает его жгутом, да и хлещет им жену-то по своей силе. А сила-то у его была, у Кузьмы-то!
Елена слезинки не выронила. Стерпела побои бессловесно. И даже сказала Кузьме:
– Виноватая я перед тобою. И без желания, а виноватая. Так, верно, и есть.
Ладно. Проходит время, муж обратно в извозе, а Еленушка, молода жена, рушничок уже новый ладит, старается, глазки голубы то откроет на его, а то прищурится.
Стежок у ее махонек, положит – не видать, где и лежит, но только покуда он один такой. А ручки белы у Еленушки, ручки быстры, пальчики тонки, ноготки востры, она ловко да ловко стежок ко стежку кладет, и вот она какая картинка ниткой шитая получается: терем с оконцем и девиса в теремке, глядит оттудова в даль далекую, неоглядную.
Обратно возвращается Кузьма, муж ее, и снова утирает лицо свое рушником, и примечает он тот шитый терем-теремок и девицу в ём.
И как садится хлебать, то пуще прежнего щи солью солит и спрашивает у жены своей:
– Елена?!
– Ась! Пошто спрашиваешь меня, муж мой?
– А энто кто же в теремке-то у тебя сидит? Какая девиса, глаза голубы, косы белы-длинны?
– Не знаю, кто там есть. Не знаю имени ее. Просто так кто-то, а более – ничего, – отвечает Елена мужу своему.
– Ну, а тогда я тебе и сам скажу: ты в теремке-то и есть! Ты сама! И в даль-то всё поглядываешь, глаз-то с той дали не спускаешь. А кого ж ты скрозь ту даль увидела?
Молчит Елена, мужа своего жена. После опустила голову, признается тихо этак-то:
– Снова виноватая я перед тобою, муж мой! Шила-вышивала – не чаяла ничего, а вышила, и понялось мне чтой-то.
А уже Кузьма и тот другой рушник в жгут крепкий крутит-скатывает и бьет свою жену в полную силушку.
И в третий раз поехал в извоз соляной Кузьма, и возвернулся домой, и вот ужо умылся он, и вытерся рушником тоже третьим, и садится хлебать, и солит щи солоно-пресолоно, и спрашивает:
– Елена?!
– Ась! – отвечает она. – Пошто ты меня спрашиваешь?
– А какие-такие птички две, да и красиво так летают обои в небе, в небесах? Что энто оне там летают-то?
– Да обыкновенные, видать, птички там у меня! – отвечает Елена, жена мужа своего.
– А пошто же им на земле-то не сидится, тем птичкам? На теремке хотя бы либо ишшо на какой на веточке?
– Нет, – отвечает Елена, – им, правда што, не сидится на земле. Им летать охота.
– Двоим штобы только и быть в небе?
– Может, и так, муж мой. Двоим чтобы быть…
– А какие бы у их, у тех у двух птичек, имена случились бы, когда бы оне человечески окрестились? Одна-то птичка, по всему видать, Еленой прозывалася бы, а другая? Ну, пошто же ты молчишь? Пошто молчком молчишь, когда я уже и угадал твою сказочку, на рушнике тобою вышитую?!
Опускает Елена голову на грудь свою.
– Может, и угадал, – говорит она тихо. – Всё может быть.
И снова уже крутит муж тот рушник в крученый жгут, да и макает его в соль горькую да белую. Да и сверху силы своей бьет жену без памяти. А когда опамятовался – она уже бездыханная, жена его Еленушка.
Кузьма-то вышел после того без шапки из дверей да и кинулся прочь бежать, покуда не скрылся в неизвестную сторону.
И не осталось от Елены девки-красной и рукодельной, от Кузьмы-кержака ни единого дитятки, ни одной кровиночки. Пропал род. Нету его нонче ни в одном живом человеке. Вот как было…
Зинаида помолчала, потом спросила:
– Ладно ли сказала-то я? Мужики?!
– Ты ладно сказала, Зинаида! – кивнул ей в задумчивости Петр Калашников. – Голос у тебя хорошо так шел. То место, с теремком-то, так мне более всего понравилось. Даже и не знаю, и почто так. И про птичек тоже хорошо у тебя получилось!
– Эт-то што! – заметил Игнашка. – Это-то она вполголоса сказывала. Стеснялась кого, чо ли? Бог ее знает! А вот я годов сколь-то назад слыхивал от ее же, от Зинаиды, ту же сказку в избе Терентия Лебедева, – она там бабам ее сказывала, вот уже да! Сказывала дак сказывала! И верите ли – все бабы, как одна, в три ручья заливались-ревели! Не верите? Ей-богу!
– Ну, почто же не верим? – пожал плечами Дерябин. – Мы верим! Все!
– А Устинову сказка не поглянулася! – не то сказала, не то спросила Зинаида. И подтвердила еще: – Нет и нет!
Она всё еще сидела на сундуке у окна. И руки всё так же держала на коленях, а волосы падали ей на висок, и она потряхивала головой, чтобы они не мешали, не заслоняли глаз.
– Мне поглянулась, Зинаида Павловна! Спасибо! Хорошо говорила! сказал Устинов.
– Куда там! Напрасно это я согласилась-то говорить вам сказку! Напрасно: это сказка бабья, а мужикам она непонятная! И самой-то нельзя понять – на какой голос вам ее говорить: громко ли, тихо ли, коротко либо подлиньше! Нет, не надо было мне соглашаться. Вечно-то я вот так: сделаю, после и думаю – не так сделала, не то сказала! В пору хоть каждый день заново переживать, чтобы было так, как надобно! Не то – день, а и всю-то свою жизнь!
Дерябин громко простучал пальцами по столу. Сказал:
– Как происходит? В сказке и в той нету сколь-нибудь складной жизни. По разуму человеческому и по его понятию – нету ее. А тогда что же и говорить о настоящей жизни, ежели даже в сказочке ничего этого нету?! И как же это надо понимать? А вот как: не годится никуда жизнь! Не годится, и всю, сколь ее есть на свете, всю ее надо в переделку! Всю, до последней капли – гнать, и гнать, и гнать в переделку! Другого ничего не остается. Вот какое в наше время главное дело!
– Во что и как ее переделывать-то? – глубоко вздохнул Устинов.
– Во что и как? Дело покажет! Когда не делаешь, то и не видишь, а когда начнешь дело, оно уже само себя показывает, и как, и что, и для чего? И надо гнать и гнать! Без передышки! Лиха беда начало!
Устинов вздохнул:
– Вот ведь какие разные за нонешний наш день рассказаны были случаи! Какие разные разности!