412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Счастье » Текст книги (страница 2)
Счастье
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:50

Текст книги "Счастье"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Почти на самой тропинке лошадиный череп, с длинными желтыми зубами и черными впадинами глаз, мирно покоился под кустом смородины. Он видел этот череп и прежде, но теперь ему показалось, что в черепе сидит смерть и стережет каждый его шаг, глядя сквозь темные впадины.

Он похолодел, остановился и несмело толкнул череп ногой; череп лениво повернулся, сверкнул оскаленными зубами, а под ним, на мокрой земле, закопошились козявки. Смерть глядела теперь на него через одну глазницу и как бы говорила: "Оттолкнуть меня хочешь, нет, не оттолкнешь! И мать, и отчим, и сестра, и жених ее будут жить, а ты умрешь".

Ему сделалось страшно и хотелось уйти, но кругом был лес. За передними дубами и кленами виднелись сквозь зелень еще другие, потоньше, за этими еще и еще...

Никишке показалось, что он в клетке и что деревья – спицы клетки, что сколько бы он ни шел, он не уйдет. Он безнадежно оглянулся кругом и сел на упавшую от бури ветлу. Ветла была старая, наполовину гнилая, так что от ствола в нижней части остался только тонкий слой коричневой древесины, покрытый корою. Но ветла хотела еще жить; она вцепилась в землю жидкими сучьями и, шурша белесыми повисшими листьями, не сдавалась. Соки шли еще по тонкому слою древесины, их было мало для всех ветвей, но они были, и дерево жило, жило, готовясь к смерти.

Никишке это показалось слишком похожим на него самого. Ему стало неприятно и досадно; он встал с ветлы и пошел по тропинке дальше, пока не наткнулся на широкий почерневший дубовый пень.

Перед самыми глазами его проскользнула в воздухе с громким писком синица; кругом раздавались тоже какие-то лесные голоса: шум листьев, гудение пчел, и все это в общем отразилось в его душе, как досадная стая летучих мышей.

Он сел на пень, и руки его опустились между колен, костлявые, узкие, нерабочие.

Внимательно и долго рассматривал Никишка свои руки. Ему было противно все его худое, истощенное тело, но руки больше всего: они лишали его возможности работать, жить так, как другие. Чем больше он смотрел на них, тем больше накоплялось в нем жалкой, слезливой злобы, и, откачнувшись, он неожиданно для самого себя плюнул на них с размаху.

Он сидел, нагнувши голову, смотрел, как с пальцев стекала, вытянувшись в нитку, слюна, и думал: "Почему я умру, а они будут жить?"

Перед ним выросла, играя красными тонами щек, обрубковатая крупная фигура жениха Моти. В ней все было плотно прилажено и сбито: и широкая грудь, распиравшая тужурку, и бычья шея, и мускулистые руки, выходившие из рукавов.

Отчего же одному дано много, а другому ничего?

Исподлобья взглянул он вверх, точно желая там найти отгадку; но там зеленели листья и синело небо; и листья и небо были далеки от него, полны собою и безучастны.

Никишка почувствовал, что он один, что он никому и никуда не нужен и что он неминуемо скоро умрет.

Это было прежде всего непонятно и обидно, и от обиды в Никишке подымалась сдавленная бессильная злость.

VII

Он пришел к избе вечером. Раньше он не хотел идти, несмотря на голод: он боялся, что Мотя будет над ним смеяться, а жених ее смотреть на него недоуменно-презрительными и самодовольными глазами.

Но, подойдя, он застал всех дома.

Жених стоял без фуражки на берегу и курил, блестя широким стриженным под польку затылком, Фома прилаживал сиденья в лодке, нагнувшись так, что была видна только его новая кумачовая завороченная рубаха, а Федосья добродушно говорила дочери:

– Затейница, право слово, затейница! И чего не выдумает? На тот бок кашу варить. Что она там, скуснее будет?

Глаза у нее были масленистые, и все лицо сияло одним простым и приятным сознанием: дочь была пристроена, и помолвка справлена.

– Нет уж, мамочка милая, здесь кашу варить, это к моей физике не подходит, – бойко отозвалась Мотя и свежей, зеленой веткой хлестнула жениха по спине.

Тот обернулся и степенно, с папиросой в зубах, смеющийся и довольный, протянул руки, чтобы вырвать ветку, но она извивалась, как уж, била его по протянутым рукам, визжала и хохотала от удовольствия и избытка жизни.

– Ну что она выдумывает, срамница! – широко улыбаясь, качала головой Федосья. – Вот смотри, надоест она тебе, – обратилась она к жениху, болтает день-деньской, угомону нет.

– Пускай болтает, – отозвался жених, – я вот это-то и люблю, что веселая. Работа-то у нас скучная, да еще если и жена попадет скучная, куда ж тогда деваться?

– А я буду звонить, звонить языком, пока в гроб не вгоню! – смеялась Мотя. – Господи! выдумали дураки будильники какие-то. Из меня вот бы какой будильник вышел, просто прелесть. Никому бы покою не дала!

– Жениха-то пожалей, что ж ты его так охаживаешь, – смеялся Фома из лодки.

– Нужно его, ишь он недоимщик какой! – притворно-сердитым голосом отозвалась Мотя и посмотрела на жениха букой.

Никишка все это видел и слышал из-за кустов. Опять в тысячный раз он почувствовал себя лишним и тихо уселся под орешником, выжидая, когда они уедут.

Вот Федосья вынесла прикрытый грязной тряпкой самовар, котелок для каши, пучок сухой лучины и стала укладывать все на дне лодки, неуклюже поворачиваясь в ней тучным телом.

Фома, взяв у будущего зятя папироску, с наслаждением закрывая глаза, затягивался "турецким" и вспоминал, как один раз на охоте купец Зязин угощал его сигарой.

– Вот это так штука! Толстенная! Курил я ее, курил почесть день цельный... И дым сладкий, как сахарный, – говорил Фома.

– А как лодка-то? Спокойная? Не потечет? – спросил жених.

– Да не должна бы течь... Пока не текла... Я ведь ее смолил эту весну, гудроном, всю чисто... – не спеша отвечал Фома в промежутках между затяжками.

– Лодка крепкая, – добавила Федосья.

– А четверых-то подымет? – снова справился жених.

– Семерых подымет, не токма четверых, – самодовольно ответил Фома.

– Ну, и потонешь, эка штука! Невидаль какая... муж! – протянула Мотя.

– Муж-то, может, и не потонет, а вот как жена, – засмеялся чиновник.

– Жена-a! Подумаешь! Жена тебе не рожена, а теща в пеленках! – И Мотя снова ударила его веткой.

Никишка видел, как они уселись в лодку, причем жених Моти все пробовал, крепки ли сиденья и нет ли щелей в бортах, а подвыпивший Фома с Мотей над ним смеялись.

Фома стал на корме, отпихнулся от берега и повернул лодку.

Серая, большая, некрашеная лодка, грузно усевшись в воду, покачнулась и повернулась лениво, точно не хотела уходить от берега. Борта ее подымались над водой вершка на два, и жених снова опасливо заговорил:

– Какое там семерых, она и четверых едва держит.

– И то правда, – поддерживала Федосья. – Вы уж сидите-то поскромнее.

Мотя звонко рассмеялась и, шутя, начала раскачивать лодку из стороны в сторону.

– Ну ты, озорница! – прикрикнула на нее Федосья.

Никишка смотрел на них завистливыми глазами. "Небось, обо мне и не вспомнил никто, и повесься я сейчас на дубу, скажут: хорошо сделал".

Широкая река была спокойна; по ее темной спине скользили розовые отблески зари. На другом берегу подымалась темная зелень сплошного дубового леса. Красным, ярким пятном на медленно движущейся лодке выделялась стоячая фигура Фомы; из-за него блестели серебряные погоны жениха Моти и белела ее кофточка, и до Никишки долетал с реки ее визг и смех.

Они были уже на середине, когда случилось что-то непонятное, страшное, жестокое и совершенно ненужное.

Мотя шалила. Она зачерпнула рукой воды и плеснула в лицо жениха. Тот не хотел остаться в долгу, он тоже наклонился зачерпнуть воды, но не соразмерил силы. Низко сидевшая лодка накренилась, опустилась левым бортом в реку, и широким каскадом в нее хлынула желтая вода.

Федосья испуганно взвизгнула и всем тяжелым телом инстинктивно бросилась вправо. Правый борт так же, как и левый, ушел в воду.

Еще не успел никто опомниться, как лодка, наполовину полная водою, стала тихо опускаться под ними.

Выбежавший из-за кустов Никишка, испуганно расширив глаза и застыв на берегу от ужаса, смотрел, как они тонули.

Женщины не умели плавать, и громкий беспомощный крик их двойным потоком ворвался в дремавший воздух.

Но кругом все было тихо.

Так же темно-зеленой неподвижной стеной стоял дубовый лес на той стороне, так же спокойно протянулись над водой длинные корявые сучья на этой; так же, свесив узкие листья, любовался собой в воде камыш; сияла заря, розовели весело тучки, и на середине реки небольшая кучка людей тонула. Быстро намокшая одежда давила их и тащила вниз; от беспорядочной возни их на поверхности в разные стороны тихо покатились грядками мелкие круглые волны: точно улыбнулась насмешливо река.

Красная кумачовая рубаха Фомы почернела от воды и надулась пузырем, а кудлатая голова отчаянно вертелась из стороны в сторону, в такт неуклюже высовывавшимся из воды рукам.

Федосья барахталась и кричала: "Спасите, батюшки!" Потом над водой осталась только ее голова с упавшим на шею платком, и вместо слов в воздухе над самой водой стенало одно захлебывающееся, замирающее: "А-а-а!.."

Потом и голова скрылась под водою.

Никишка видел уже теперь только два пятна: одно впереди, черное с белым – это жених Моти, обхватив ее поперек левой рукой, греб правой, а сзади него другое пятно, темное, мелькающее над водой, – это отчим.

Ему было страшно жаль их, и он метался по берегу и кричал. Но он знал, что не поможет и что кругом никого нет, и дрожал всем своим худым телом и от жалости, и от страха, и от бессилия помочь.

– Никишка! Родной! – донесся вдруг до него сдавленный хриплый голос Фомы.

Он уже выбился из сил: тяжелые новые сапоги, в которых он вздумал пощеголять ради помолвки, сковывали его ноги; руки сводило судорогой.

Никишка вздрогнул и прыгнул с берега в воду. С детства он боялся воды и плавать не умел. Прыгая в воду, он знал, что никому и ничем не поможет, но стоять на берегу в то время, когда тонут его родные, близкие ему люди, стоять и только смотреть – было невыносимо. Никишка бросился даже вплавь, часто и ненужно болтая ногами; но в двух шагах от берега дно переходило в обрыв. Он хотел стать здесь, но окунулся с головой. Испуганный и дрожащий, кое-как докарабкался он до мелкого места и, тяжело отдуваясь, стал.

Головы отчима не было видно.

Шагах в двадцати медленно и тяжело плыл жених Моти.

Ее голова с бледным, чем-то обрезанным, мокрым лицом и закрытыми глазами безжизненно кивала при каждом его взмахе, и он молча греб правой рукой, ежесекундно выплевывая воду.

– Скорей, скорей! Еще немножко осталось, – сквозь слезы кричал ему Никишка, но он уже захлебывался и опустился глубже.

Никишка видел, как силился он оторвать рукой обхватившие его за шею и окостеневшие руки Моти, но не мог.

– Как же это? Господи! – кричал на берегу Никишка.

Он видел, как отчаянно билось над водой тело жениха Моти и потом торжественно и тихо опустилось на дно вместе с ней.

По реке поплыло несколько белых пузырей, и, спокойная, она по-прежнему уходила куда-то вдаль, а камыши у берега по-прежнему любовались в ней своим отражением.

По лицу Никишки текли слезы и останавливались в серых впадинах щек.

Он никак не мог обнять и понять всего, что случилось сейчас перед его глазами.

Он стоял и широкими глазами все смотрел туда, где исчезли все, так недавно еще веселые, полные жизни люди. Но там плавала только грязная тряпка с самовара и фуражка Фомы да торчал угол высунувшейся лодки.

Никишка закрестился испуганно и часто и, забыв свою хворь, обдирая локти о кусты, опрометью бросился за версту через лес к монастырю.

VIII

Наступила ночь. В лесной сторожке горела маленькая жестяная лампочка, а около нее за столом сидел Никишка и жевал хлеб.

Человек пять монахов вместе с седым о.Никоном приходили, осмотрели место катастрофы, вытащили затонувшую, но не опрокинувшуюся лодку и ушли, рассудив, что тела дня через три вскроются сами, а искать их теперь бесполезно.

Никишка остался один с огромной, непосильной для него задачей: почему погибли такие здоровые, как отчим с матерью, такие цветущие, как сестра с женихом, а он, никому и ни на что не нужный, давно обреченный на смерть, остался?

Этого он не мог понять. Прежде ему было завидно и досадно, теперь страшно. Страшно было оставаться снаружи около реки, страшно и в избе. Закопченная печь мрачно глядела на него черной открытой пастью, по законопаченным стенам на пакле висела копоть, прусаки молчаливо шныряли по столу, шевеля усиками.

Стекло лампочки было засижено мухами и закопчено; свет от нее был тусклый, неприятный для глаз, и в углах избы чернело что-то жуткое.

Никишка привык видеть в избе мать у печки или у корыта, отчима – на лавке, и теперь то, что никого кругом не было, казалось ему странным и непонятным, он никак не мог освоиться с мыслью, что их нет, совсем нет на земле.

Ему вспомнился лошадиный череп с черными впадинами глаз, а рядом с ним отдувающееся красное лицо жениха Моти. Черные впадины глядели на это лицо, и оскаленные зубы смеялись.

Никишка не мог усидеть в избе. Ему сделалось там так душно и страшно, что он вышел на воздух.

Сквозь деревья белела река, а на небе, задевая за облачка, плыла луна и мерцали звезды.

Никишка несмело взглянул на реку, и ему показалось, что на самой середине шевелятся темные головы и мелькают руки и чуть слышно доносится вместе с плеском:

– Никишка! Родной!

– Ах ты, господи! Да как же это! – спросил Никишка. – За что же это ты их так?

Всю жизнь ему казалось несправедливым то, что он создан уродом, что он не такой, как все. Но и урод, он все-таки остался жить, а не уроды погибли.

Кругом была тишина, но худое напряженное тело Никишки дрожало в каждом суставе, и ему казалось, что темные кусты и деревья кругом тоже дрожали и зловеще кивали головами.

Чтобы согреться, он хотел развести костер, поднял валявшиеся около три сучка, но тут же бросил их: он представил треск дерева в красном огне, и это его испугало.

От реки несло сыростью и жутью, и, крадучись, он вошел опять в избу.

Ему показалось, что кто-то тихо идет за ним, почти вровень с его плечами, и пробует его обогнать. Он замер на месте, потом оглянулся, испуганными глазами впился в темноту и торопливо задвинул на засов двери.

В избе было теплее, но удушливее.

По привычке Никишка забрался на печь и накрылся тулупом. Но в темноте под тулупом он увидел то, что часто видел и прежде: стая летучих мышей пищала и билась перепончатыми крыльями; головы у них были похожи на головы утонувших, а писк отдавался в ушах, как предсмертный крик матери: "Спасите! Батюшки!.. А-а-а!.."

Никишка отбросил тулуп, свесил ноги с печки и, тяжело дыша, начал креститься на черневший в темном углу образ.

– Упокой, господи, рабов твоих – Фому, Феодосью, Матрену и того (он не знал, как звали жениха Моти)... Дай им, господи, место покойное!

Больше он ничего не мог придумать. Он сидел, и в голове его, вытеснив решительно все, как острие, торчал большой больной вопрос:

– Как же это? Ведь им сколько веку оставалось, и вот их уже нет... а я жив!

Еще раз он осмотрел избу.

Маленькая лампочка горела, не освещая дальних углов, и углы мрачно чернели, но недалеко от стола под лавкой искрился какой-то металлический предмет. Никишка вгляделся и увидел, что это пустой патрон, оставленный недавно бывшим охотником и никем не поднятый. И вот неизвестно почему перед ним вырос шагающий с ружьем по болоту загрядчинский фельдшер, а за ним впереди блеснуло широкое море, засинели горы, забелела Ялта.

И вдруг ему стало ясно: он остался в живых, чтобы жить.

Эта мысль сперва ошеломила его, и он с открытыми глазами долго сидел, осваиваясь с нею. Почему же именно нужно жить ему, никуда не годному в жизни, и не нужно было жить тем четверым? Но на помощь ему пришла новая мысль: ведь он мог бы прийти из лесу и раньше, еще к обеду, мог бы выйти из-за кустов, когда пришел, – тогда из жалости его, может быть, посадили бы тоже в лодку и он утонул бы прежде всех.

Тут только он припомнил не приходивший раньше на память случай из детства.

Ему было тогда лет двенадцать. Бродя по лесу, он вздумал поставить нырето в озеро, где под широкими листами кувшинок билась карпия. Фома нырета не дал, и он взял его сам ночью; ночью же он пошел в лес, разделся около озера и полез в воду.

Ночь была месячная, росистая, жуткая; вода в озере холодная, прикрытая густой ряской.

Он шел, дрожа от холода и увязая почти до колен в тине. Ему казалось, что дальше на середине будет песок, и он все шел, таща за собой тяжелое нырето, пока не провалился в яму. Тогда, бросив нырето, он испуганно повернул назад, но попал не на прежний путь, а в самую чащу водяных лилий и кувшинок. Цепкие и длинные, они охватили его со всех сторон, и чем больше он выбивался из них, тем больше запутывался, как в сети. Он не кричал о помощи, понимая, что в лесу его некому услышать, но соображал, что нужно оборвать охватившие его водоросли постепенно, и начал обрывать их руками и зубами, барахтаясь в вонючей, грязной воде. Как он выбрался оттуда, он ясно не помнил; помнил только, что на следующий день отчим остервенело бил его и таскал за волосы, а за ныретом и сам не полез в озеро, считая его бездонным.

Не умея плавать, он мог утонуть еще тогда, лет пятнадцать назад, но не утонул; мог утонуть и теперь, но тоже не утонул – значит, его кто-то берег затем, чтобы он, отстрадав сколько нужно, потом жил.

И когда Никишка пришел к такой мысли, ему вдруг стало легко.

Прежде в избе было тесно от чего-то невидимого и тяжелого, теперь просторно.

Он соскочил с печки, достал блестевший предмет, повертел его в руках и бросил в угол. Патрон ударился о большой кованый сундук и глухо звякнул.

Никишка подошел к сундуку и радостно вспомнил, что в нем заячья шубка матери, еще новая, тряпье, приготовленное в приданое для Моти, и деньги. Сколько этих денег, он не знал, но он видел нередко, как после каждой получки мать прятала их туда, завязывая в мешочек.

Он не дошел до Ялты, потому что далеко, потому что ему трудно, но доехать до нее легко, были бы деньги.

Деньги были в этом сундуке; он оставался в избе полным хозяином, никто не мог запретить ему взять их, только сундук был заперт, а ключ висел всегда у Федосьи на шее.

Волнуясь, пугливо, Никишка сел на корточки перед сундуком и стал ломать замок.

Он делал это неумело и робко, как неопытный вор, долго возился, вспотевший от усталости; наконец, поддел кольцо железным ухватом, и оно отскочило.

Мешочек с деньгами лежал почти сверху, чуть прикрытый рукавом шубки. Никишка жадно схватил его, развязал и высыпал деньги на стол. Он пересчитал их раз, другой, третий, – вышло тридцать семь рублей двадцать копеек.

Лампочка едва горит и чадит; в подслеповатые оконца вливается бледный утренний свет, а Никишка сидит за столом и грезит.

Синеют горы, синеет море... По улицам Ялты движется нарядная толпа вроде той, какую он видел в Киеве на Крещатике...

Все довольны, все счастливы, а в толпе вместе с другими и он – статный, красивый, здоровый.

На бескровных сухих губах Никишки застыла улыбка, костлявые, узкие руки подперли голову, а сверху, с оконной рамы на него спокойно глядят два больших степенных и угрюмых черных таракана.

1902 г.

ПРИМЕЧАНИЯ

Счастье. Впервые напечатано в "Русской мысли" кн. 4 за 1903 год под названием "Умру я скоро". Вошло в первый том собрания сочинений изд. "Мысль" под названием "Счастье", с датой: "Октябрь 1902 г.".

H.M.Любимов


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю