355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сергеев-Ценский » Стремительное шоссе » Текст книги (страница 2)
Стремительное шоссе
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 23:53

Текст книги "Стремительное шоссе"


Автор книги: Сергей Сергеев-Ценский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

И она уже готовилась расхохотаться, но Мартынов поглядел на нее круглым голубым взглядом и сказал тихо:

– Нет, я хотел было поговорить с вами о другом.

– О чем именно? – подняла брови Галина Игнатьевна.

Мартынов провел рукой по мощной шее, не стянутой воротом рубахи, и пробормотал глухо:

– Странно… Мы уж на порядочной высоте… а как все-таки жарко и душно…

– Об э-том? – протянула Галина Игнатьевна и расхохоталась очень непринужденно.

Мартынов смотрел на нее, улыбаясь, и говорил:

– Прекрасно вы смеетесь, прекрасно!.. Очень заразительно вы смеетесь.

Миновали татарскую деревню в сотню стареньких домишек, с лениво разлегшимися в сторонке бурыми буйволами, с полуголыми ребятишками, с небольшими клочками виноградников, с красным полотнищем перед сельсоветом. Около этой деревни был оползень, все стремившийся завалить шоссе. Человек десять с тачками работало тут, и шоссе справа обросло широкой насыпью из черной и жирной шиферной глины.

– Вы ведь не поверите, пожалуй, как и никто не верит, что лет двадцать назад я, только что с университетской скамьи, послан был в Крым умирать от чахотки, – сказал Мартынов Галине Игнатьевне.

– Вы-ы?.. Че-пу-ху мелете!

– Не чепуху – факт!.. Но кому же хочется умирать не живши? Я занялся спортом. Я не поэт там какой-нибудь и на море нежными глазами не глядел и не вздыхал… Я, знаете ль, окунулся в него с головой и поплыл… И плавал, и пла-вал, и пла-вал, как пароход… И вот, как видите, я благополучен. И когда я вижу туберкулезного, я говорю ему: спорт… Спорт или гибель, как вам будет угодно.

– Ха-ха-ха! Я теперь тоже буду давать такие советы туберкулезным в третьей стадии.

– Ну, хотя и не в третьей, и я, разумеется, не был в третьей, а все-таки давайте. И что такое красота тела, если в нем червяк… Совсем не шутя я считал и считаю весьма корявого Геркулеса гораздо красивее, чем какой-то там Аполлон Бельведерский. А красивейшая женщина, какую я видел, – это… это, позвольте, где, уж не помню, – вообще в каком-то из «Огоньков» мне попался снимок с современной скульптуры… Стоит, понимаете ли, этакая бабища, ручищи сложила, как Наполеон, ножищи у нее слоновьи… Любую печку об нее расшибешь… Вот она, наша Венера Московская… Смеетесь? Смейтесь, вам это идет. Но все-таки я плотную икроножную мышцу предпочитаю всяческой там томности… которая походя мышьяк себе вспрыскивает да кали иодати хлещет… Вот вы врач и производите свои там операции, конечно, и приходится вам, я думаю, часто говорить своим пациенткам: «Терпи и не ори…» А такой операции, какая у нас сейчас производится над человеком, для его явной, разумеется, пользы, такой тонконогим не выдержать, нет… Колоссальнейший идет для будущего отбор, и, заметьте, только красота уцелеет. То есть сила, выносливость… то есть неутомимость, вот что… То есть скорее всякая там неуклюжесть, косолапость, только ни в коем случае не тонконогость, которая неминуемо должна будет погибнуть и погибнет.

– Дуня! – живо обернулся Митрофан назад. – У тебя как там насчет ног происходит?

– А ты не видал? – отвернулась Дуня.

– Да я как-то не разглядел.

– Ну, придет время, гляди лучше.

И Дуня сделала сердитое лицо.

Шоссе в этом, насквозь пронизанном солнцем молодом дубовом лесу, кое-где освободившем для лугов небольшие поляны, взбиралось кверху совершенно невообразимыми петлями, почти восьмерками. Машина поднималась по ним осторожно и медленно. Сирена ее почти безостановочно гудела. То и дело попадались встречные легковые машины и грузовики, и дубовый лес кругом наполнялся этим тревожным завыванием сирен.

Когда-то сделанное для лошадиной тяги шоссе теперь выпрямляли, разматывали петли. Вырубались и вывозились деревья, делались большие выемки.

Показалась и такая партия землекопов, – все юнцы, лет по семнадцати, обнаженные по пояс: делали подбои кирками в одном сильно каменистом месте, а немного дальше – другая партия – девочки того же возраста, в купальных костюмах. Они работали строго, только глянули исподлобья на старенький фиат.

– Это кто такие? – спросила Брагина Торопова.

– Это? Студенты дорожного техникума… и студентки… на практике… Я уж их видел раньше, – сказал Торопов. – У них, конечно, идет соревнование, а как же! И девчата ни за что не уступят, не таковские… Ах, как мало у нас людей рабочего возраста! Ошеломляюще мало… В это мы уперлись лбом. Страна наша потрясающе богата, но и огорчающе огромна. Сколько нам надо людей, чтобы освоить ее в кратчайший, как мы себе поставили, срок! И ничего нам не хватает: ни рабочих, ни угля, ни железа, потому что мы растем, растем и растем, и без конца намерены расти, черт возьми… Мы точек себе никаких впереди не намечаем, и пусть их никто от нас не ждет… У нас могут быть кочки, но не точки… Кстати, кочки… что-то такое я недавно узнал о кочковатых болотах, чего еще не было в газетах… А-а, да! Опыты нашего ученого Ридегера… Он, видите ли, заложил несколько опытных рисовых полей на болотах средней полосы, – рисовых, заметьте: на Волыни, на Припяти, на Оке под Рязанью, где-то под Курском и, наконец, и это самое важное, под Москвой, представьте! Есть такая речонка у нас – Яхрома, – на ней… И в результате – рис созрел, и даже, если память мне не изменяет, на Припяти раньше, чем на Волыни, а под Рязанью раньше, чем под Курском, но это уж зависело от высоты места. И в ре-зуль-тате рис передвинут, значит, на десять параллелей на север. Вот вам и опыты скромного советского ученого! Сейчас мы сеем рис на Кубани… с аэропланов… а года через два-три мы, может быть, все болота наши осушим и засеем рисом… И вывозить его будем куда угодно… Когда это было раньше, а?.. Положительно, наше время – это такое время, когда кажется, что и занятия-то более простого нет, как делать открытия… Один философ новейший определил человека, как существо инструментальное… Плохо! Устарело… Я бы внес дополнение: человек – это такое животное, которое каждый день в своей жизни делает открытие и каждый час во дню что-нибудь изобретает…

– А вот не изобретет ли кто-нибудь, – перебила его Брагина, – новый текст оперы «Пиковая дама»? Я об этом, признаться, давно уж мечтаю… Мне не совсем нравится и музыка этой оперы, она довольно упадочная, но пусть уж остается, если ее нечем заменить; в конце концов – это дело наших композиторов, а не мое, но те-екст, либретто, – его вполне можно построить поближе к Пушкину, то есть и к нашей эпохе, а не так, как состряпали Петр Ильич Чайковский с братцем Модестом… И если бы за это взялись наши молодые таланты, они могли бы с этим справиться прекрасно, а мы имели бы нашу классическую оперу со-ве-ти-зиро-ванной… А то мы стоим перед ней, как бараны, и боимся тронуть в ней хоть одну строчку… Между тем как она ставится… великолепно… Столько шелков и бархатов на сцене, что зрительницы про себя думают: «Ах, хорошо бы раздать все это по ордерам!»– и Брагина сделала при этом быстрый, хватающий жест.

Она и сидя была выше Торопова, ей приходилось наклонять к нему голову, когда она говорила, и могло бы показаться, что ей, привыкшей к торжественным позам и теперь державшейся на своем месте преувеличенно прямо, это несколько неприятно.

– Они думают, что переманили от нас Шаляпина своими гнусными миллионами и очень нас этим осиротили, – куда-то указал короткопалой рукой Торопов. – Нет, мерзавцы! Сто Шаляпиных у нас растет.

– Кстати, Шаляпин, – подхватила Брагина. – Как-то под Москвой, возле Тарасовки, в еловом парке иду, – вижу дом белый с колоннами, а перед домом, на куртине, – Психея, явно заграничной работы… Я зашла во двор, – разумеется, там рабочие жили, женщины какие-то молодые белье стирали… Спрашиваю: «Чья это была дача?» Никто не знал. Только говорят: «Может, бабка Афимья знает»… Нашла я бабку Афимью. «А это же, говорит, помещика Шаляпина дача…» Вот что он такое для народа: помещик, собственник, как всякий другой был, и больше ничего… А, как певца, народ его даже и не знал… При тех страшных ценах, которые он драл, где мог слышать его пролетариат? В граммофоне разве, и только… Но вы не поверите, – вдруг оживилась она, – до чего тонко разбираются в театральных представлениях наши молодые рабкоры. Я часто была председателем на их собраниях и вот, послушаю, как и что они говорят, и в такой телячий восторг прихожу, что дома потом свою мать-старуху готова задушить от радости. Целую ее и приговариваю: «Ты не знаешь, нет, ты и представить не можешь, до чего меня волнуют их успехи…» Мать моя когда-то молодость свою отдала революции, – она меня понимает… Я ведь и родилась в Якутске, а не где-нибудь в Пе-тер-бурге.

И Брагина горделиво повела полными плечами.

Направо, когда позволяли на это глядеть бешеные извивы шоссе, глубоко внизу, видно было, легла неширокая долина горной речки, а по этой долине сплошь ярко зеленели колхозные виноградники и сады; налево же, в лесу, около известковой скалы, что-то строилось, стоял вагон на колесах для ночевки рабочих, белели две палатки, лежали кучи морского песку, подвезенного сюда с пляжа грузовиками. Но так уж привыкли все к тому, что везде, куда ни глянь, что-нибудь строится, что никто даже и не спросил вслух, что именно строят здесь, в лесу, на десятом километре от города.

Вот уж осталась позади очень добротно из тесаного красного гранита сделанная шоссейная казарма. Теперь она носила название ближайшей горы, а раньше называлась Кутузовской, так как на этом месте в конце восемнадцатого века Кутузов разбил турецкий десант и был ранен в глаз навылет. Рядом с казармой был когда-то мирный источник, тоже устроенный в память Кутузова в виде небольшого фонтана, в восточном вкусе, помещенного в каменной узорной нише. Теперь от узорной ниши остался только полуобвалившийся угол с жирной надписью дегтем: «Прашу неписать виражений». На огороде около казармы рыжий теленок усердно жевал стянутую с веревки мокрую синюю рубаху. На выпрямленных участках шоссе стояли штабеля вырытого здесь из земли известкового камня. То и дело встречались пыльно-зеленые грузовики полуторатонки, увозившие с работ вниз, к морю, толстенные комли дубов: там из них пилили шпалы и грузили на заграничные пароходы.

Мельницу с полугнилым колесом увидел внизу, вправо, в долине, молчаливый горняк и удивленно сказал шоферу очень твердо и отчетливо:

– Что может делать водяная мельница на сухопутье?

– Прежде молола когда-то по зимам, – ответил шофер. – Зимою, когда дожди, тут речка.

– А-а… разве что зимою…

Он курил папиросу за папиросой. Его египетский череп с дюжим затылком, костистый, коричневый, был прямо подставлен под солнце и под белесую шоссейную пыль.

Старая, ржавая трамбовальная машина, как издохшая рыжая большая, но очень истощенная и нескладная кляча, валялась на шоссе дальше многопудовым трупом, задрав колеса и заняв половину дороги.

– И на Южный берег я ехал две недели назад, эту падаль видел, и теперь лежит, – брезгливо сказал горняк, – Можно бы уж когда-нибудь убрать собраться.

– И все-таки же утильсырье, а? – нырнул к нему головой Митрофан.

Горняк только слегка скосил на него глаза и тут же отвернулся.

Стало больше воды по отводным канавам; она сбегала вниз с крутизны, слышно журча: этого журчания не заглушала и деятельно стучащая машина, Появилось много цветов на сырых скатах: крупноцветный желтый зверобой, лиловый шалфей, розовая мыльнянка, ятрышник. Кое-где завязывала уже ягоды таинственная белладонна. Запахи горного леса стали острее. Лес отовсюду обступил тут шоссе, и только кое-где в просветы его слева синели строгие, каменные, голые громады горы.

Шоссе тут было очень изрыто выбоинами. Кузов машины на слабых рессорах то опускался, то подпрыгивал, и Мартынов ворчал:

– Эх, народ… И что бы засыпать ямы… Рабочих много кругом, – пустое бы дело… А то скоро ездить будет нельзя.

И Галина Игнатьевна:

– У меня все тело будет в синяках после такой езды. И, кажется, скоро я себе язык откушу… У-до-воль-ствие, нечего сказать!

Подъезжали к высшей точке шоссе, к перевалу, откуда туристы делают восхождение, таща на себе немалый груз, необходимый для ночевки на холодных высотах.

Десятки лет стояла здесь, на перевале, татарская кофейня с большим сараем, На мощеном дворе всегда здесь можно было видеть раньше лениво жующих жвачку волов, выпряженных из ленивых скрипучих арб, или подводы с дымящимися, усталыми лошадьми. Жизнь тогда была очень нетороплива, и в кофейне пили не только кофе по-турецки.

Ветром революции выдуло отсюда кофейщика, но долго торчала пустынная, длинная, приземистая горная хижина и сарай, крытый выгнутой татарской черепицей.

Теперь на месте всего этого торчала одна только стена из калыба.

– Дуня! Смотри-ка! – очень удивился Митрофан. – Ведь вчерась ехали, крыша еще тут была… В один день разобрали – вывезли, вот скорохваты.

– На табачный сарай куда-нибудь в колхоз, – сказал Торопов. – Черепица теперь – клад: как же ей позволить торчать без пользы!

А фиат с перевала стремительно ринулся вниз.

Тут пошли мелькать по сторонам шоссе огромные двухохватные буки с белесыми стволами. Стволы эти густо усеяны были резаными надписями и кое-где старательно вырезанными крестами: здесь когда-то ютились банды бело-зеленых и здесь же, под буками, хоронили своих убитых. Глянцевитая листва буков там, где сквозь нее просвечивало небо, казалась синей. В мохнатых, круглых висячих шишках вызревали буковые орешки.

Тут тоже выпрямлялось шоссе, чтобы стать ему по-настоящему стремительным, чтобы миновало оно эти жалкие петли, придуманные для тяжелых местных троечных дилижанов, медлительно передвигавшихся тяжелыми лошадьми.

Трехкилометровый спуск с перевала был изрыт здесь и там особо яростно. Валялись вывороченные огромные пни. Стенами стояли срезы, как траншеи. Добрались до почвенных вод и отводили их в балки, перекидывая через ручьи бревна.

Тут работали уж не подростки, а бородатые северяне в лаптях, может быть, смоленские, может быть – курские грабари. Между их палатками, в тени, там, где когда-то стояли и шалаши зеленых, хозяйственно горел огонь, что-то варилось в большом котле, и примчался оттуда лаять на машину басом тоже хозяйственный, старый, кудлатый пес мышиной масти.

Дальше мелькнула новыми клепками куча бочонков с гудроном, потом – какой-то обширный двор, полный заготовленных буковых дров, кидающихся в глаза своей розоватостью, а около двора свирепо гоготали белые гуси, змеями расстилая по земле шеи.

А поодаль от двора, на удобной поляне, пилили годные только на дрова кривые буковые сучья тоже какие-то издалека пришлые люди.

Кивая на них, говорил Торопов:

– Вот, пришлось недавно слышать от одного паникера: «Бегут из колхозов». Куда это бегут? Как так бегут? Уезжают на работы, потому что в колхозах, где теперь везде работают тракторы и комбайны, они оказались липшими. Но ведь это же нами и предусмотрено. А бежать – беги, пожалуй, сделай милость, беги, и куда же ты именно можешь бежать? И далеко ли ты убежишь? Теперь не петровские времена; ни раскольничьих скитов, ни вольного казачества… Уехал ты из Вологодской, скажем, области в Крым. Прекрасно! Рабочие здесь вот как нужны. Ты – природный лесоруб, пильщик, – руби лес здесь, пили здесь, – и вот у нас и дрова на зиму, и прямая дорога будет… Сейчас здесь все в порядке оформления пока, поэтому имеет еще вид довольно хаотический, но поглядите-ка годика через два, что здесь будет… Красота!.. И уж не на таком одре мы будем с вами ехать тогда, а на своей советской, новенькой машине с Нижегородского завода… «Бегут…» Произвол, значит? Но ведь в том-то и дело, на том-то и строится наша жизнь, что никакому личному произволу в ней нет и не может быть места. На законах железной необходимости строится наша жизнь, и чем дальше, тем это будет для всех очевиднее. Не какие-то там наития, не мистика, а мозг, строгая работа мозга, то есть той же самой машины, которая должна действовать без шатаний и перебоев, правильно и нормально… Вот что у нас будет в самом скором времени, потому что, – вы и сами, конечно, понимаете это и видите, – мы идем гораздо быстрее, чем позволяли себе думать самые необузданные в старину мечтатели… Пусть у нас пока еще волчий машинный голод, мы его скоро утолим, но по части выкорчевывания предрассудков всяких, пусть-ка за нами и теперь даже угонятся другие прочие… Всю творческую энергию, всю рабочую энергию ста с лишним миллионов людей рабочего возраста держим мы в кулаке и можем переключать ее по мере надобности куда угодно. Это что? Шутка?! Земной шар, пока он стоит, не видал никогда и нигде такой бешеной стройки, как у нас, а находятся нытики, суслики из норки и свистят потихонечку: «Хвосты, пища святого Антония», и прочее… Ерунда!.. Какая все жалкая ерунда и чушь!.. У нас множество добывается всякого местного, хотя бы той же рыбы, но много и пропадает, как я убедился в этом… Рыба поймана, нужно ее перевезти, куда следует, на приемные пункты, не хватает транспорта; нужно ее скорее солить, чтобы не испортилась, не хватает бочек. В результате – сотни центнеров портятся и выкидываются в то же море обратно. Выходит, что мы вылавливаем явных хищников-дельфинов, а сами такие же хищники… Но это ведь все наладится вот-вот, на ошибках мы учимся… Это все пустяки… И пусть все до единого понимают, что даже простая сытость всех и каждого зависит от его добросовестности в работе, что здесь круговая порука: один за всех, все за одного.

Говоря, Торопов то и дело взмахивал рукой и то близко придвигался к Брагиной, то отшатывался, как будто совершенно непроизвольно, привычно, все порывался он встать, воображая перед собой не одну только Брагину, которую убеждать было не нужно, а целую толпу слушателей, глядящих недоверчиво.

Между тем кончился трехверстный спуск с перевала, кончились и буки. Снова пошли дубы, и среди них шоссе развернулось победно, как сорвавшаяся с высот сквозь теснины река, нашедшая для себя долину.

Начались хотя и лесные еще, но уже ровные места. Шоссе здесь не делало петель, ни выпрямлять, ни расширять его было не нужно. Но кучи битого камня очень щедро были навалены с обеих сторон, и валялись неразбитые острые камни.

Вдруг что-то взорвалось под машиной. Она подпрыгнула, протащилась несколько шагов и стала.

– Есть такое дело! – весело сказал Митрофан. – Шина лопнула!

Шофер выпятил губы, поглядел на горняка, крутнул неопределенно головой и перенес через борт ногу.

– Вылезай, Дуня, промнись, – скомандовал Митрофан, а шоферу, доставшему запасную камеру и зло шлепнувшему ее наземь, сказал, подходя: – Давай помогать стану накачивать, – в чем дело!

– Сам справлюсь, – буркнул шофер.

– А сам, так чего лучше! Вваливай, дядя… А на сколько время остановка?

– Минут на двадцать…

– Ого, Дуня, а?.. Двадцать минут подышать можем… Давай в лес пройдемся, ягод – земляники поищем.

– Еще чего! – зевнула Дуня.

– Да а то чего же! – пропел он ей в тон, повел плечом и поглядел прищурясь.

– У-го-во-рил! – горестно протянула Дуня.

Должно быть, в это слово, так именно горестно сказанное, был вложен какой-то им понятный смысл, потому что они весело смеялись, сцепились руками и, захватив свои палки, как-то незаметно быстро исчезли в лесу.

Проводив молодоженов внимательными глазами, Мартынов сказал:

– А в лесу здесь, Галина Игнатьевна, должно быть, прохладно: вон и ручей даже…

– Ручей, да, вижу… Это отлично. Можно вымыть руки.

Галина Игнатьевна встряхнула раза два свою дорожную накидку и добавила:

– Нет, это ужас, а не машина. У меня совершенно оцепенел затылок. Помилуйте, нужно же было сохранять равновесие, когда так бросало то туда, то сюда… Вы при вашем весе, конечно, меньше страдали.

И она пошла в сторону, противоположную той, куда скрылись Митрофан с Дуней, а шедший сзади нее Мартынов сказал, слегка вздохнув:

– Если говорить правду, то я совсем не страдал… Иногда мне… м-м… приходилось ездить на машинах гораздо хуже этой, а эту я нахожу совсем недурной…

– Пойдемте вперед, а? – взяла за руку Торопова Брагина. – За двадцать минут остановки можно пройти черт знает сколько, а дорога здесь чудесная… Шофер, вы нас тогда догоните и посадите?

И, чуть оправив свое голубое платье, она пошла поступью предводительницы народных восстаний, держа голову прямо и корпус ровно.

Торопов все пытался попасть ей в ногу, но шаги его были слишком коротки.

У машины с шофером остался только горняк. Он закурил очередную папиросу и справился о фиате:

– А давно инвалид этот из ремонта?

На что возившийся с камерой шофер ответил сумрачно, но с достоинством:

– Я на нем, почитай, четырнадцать тысяч километров сделал, в ремонт еще пока не отдавал…

– Значит, он у вас вроде клячи двужильной?

– Вроде, – сухо ответил шофер.

III

Галина Игнатьевна действительно окунула свои руки в ручей: она нашла такое место, где он был поглубже и где можно было удобно стать на камень. Она по-детски вскрикивала:

– Ах, прелесть! Холодная вода… Вот пожить бы здесь несколько дней! Очень я люблю лес… и воду.

Потом она быстро сбросила спортсменки и опустила в ручей ноги.

Неотрывно глядя на эти ноги в ручье, Мартынов сказал:

– Вот видите. Вы любите воду, я тоже. Значит, у нас уже есть кое-что общее… Все-таки, вы смотрите, не простудитесь.

– Ка-ка-я трогательная заботливость о враче! Спасибо вам! Простуда – это старинный предрассудок… Но я ведь сказала вам, что не только воду, я и лес очень люблю. Особенно такой, как здесь, – дубовый. Я и родилась в дубовой роще. И знаете, что я любила делать в детстве? Наберу жолудей, только самых крупных, самых спелых – желтых, с рубчиками, – принесу их на кухню и положу на плиту. Они там вздуваются, вздуваются, потом лопаются – и прыг с плиты на пол. Печеные жолуди – вот как казалось вкусно!.. Конечно, каштаны печеные гораздо вкуснее, я в этом убедилась потом, но-о каштаны ведь у нас не росли, только дубы. Вот как раз такие, как здесь… И речка была. И озеро. А на озерах дикие утки. Да, воды у нас было гораздо больше, конечно, чем здесь.

– У «вас», – это где же?

– У нас – это в Воронежской губернии.

– А-а, так вы воронежская, – а я пермяк. Дубов у нас не водится. Но лес вообще я очень люблю. И мне кажется… Мне кажется, что…

Тут Мартынов почему-то слишком сильно задышал и запнулся.

– Что вам такое кажется страшное? – удивилась она и оглянулась кругом.

– Мне кажется, что… и в Москве, например, вы могли бы быть врачом, а?

– Ес-ли в э-той Моск-ве есть боль-ни-цы, то от-че-го же, – шаловливо протянула она и очень весело засмеялась.

– Нет, я к тому это говорю, что вы, может быть, чем-нибудь… связаны там у себя… в Рязанщине?

– То есть? Чем же именно? Договором?

Она стояла на камне, только что снова окунув руки в воду. С мокрых, ярких, ловких, загорелых рук ее скатывались в ручей светлые капли.

Она была похожа на молодую прачку на мостках какой-нибудь бойкой реки, на такую, которой нипочем было притащить туда гору тяжелого мытого белья на коромысле, которая только что отполоскала эту гору, и сложила рядом, и придавила голым коленом, и готовится звонко шлепать его вальком, а пока зубоскалит с проезжающими мимо на лодках парнями.

Мартынов погладил себя раза три сверху вниз по левой стороне полутораметровой груди, с усилием раскусил зубами застрявший во рту очень плотный горнолесной воздух и сказал:

– Нет, я ведь не о договоре… Я ведь о вашем муже говорю.

– О му-же… О каком таком муже, несчастный вы… Кто вам сказал, что я замужем? – и она откинула голову, хохоча.

– Как так? Совсем не были замужем? – изумился Мартынов.

– Ну вот! Из одной крайности в другую… Разве я урод? Или давала обет безбрачия, как в старину какие-то там весталки?

– Неужели вы… совершенно свободны? – даже как будто испугался Мартынов, – Тогда бы я считал себя всю жизнь полнейшим ослом…

Она так широкоглазо на него поглядела, что комок воздуха опять застрял у него во рту.

– «Если бы»? Ну, говорите же… «Полнейшим ослом, если бы», – торопила его она, готовая снова расхохотаться.

– Я – пловец, я – рекордсмен… Но вот переплыть такое расстояние от меня до вас…

Тут Мартынов начал усиленно смотреть на отражение ее ног в ручье и тыльной стороной левой руки снова потер себе грудь.

Галина Игнатьевна еще шире сделала глаза и сказала размеренно:

– Насколько я поняла вас, вы хотите мне сделать какое-то очень для меня лестное предложение и никак не решаетесь меня осчастливить… Вы хотите, кажется, похлопотать о месте для меня в одной из московских больниц. И полагаете, что я откажусь?

И так как Мартынов все еще никак не мог справиться с охватившим его волнением, она спросила вдруг:

– Это какой такой куст за вами?.. Вон тот, зеленые ягоды, – не знаете?

Мартынов быстро повернулся, пощупал ягоды, висевшие густыми гроздьями, и ответил без запинки:

– Это – черная бузина. У нас, на севере, – красная, здесь – черная.

– Ага, да! Она, кажется, куда-то употребляется в медицине. Но я уж начинаю забывать фармакопею… Не помню, куда именно.

– А вот примула, – дотронулся до чего-то Мартынов носком ботинка. – Цветов, конечно, уж нет, только листья. Кажется, это средство от одной из болезней, вами же недавно названной, – от экземы.

– А вы с тех пор, как я упомянула эту скверную болезнь, все о ней думали и вспоминали средства? Это очень, очень мило, но едва ли примула помогает при экземе. Это – довольно упорная болезнь, и если вы ее захватите… – тут она сделала рукою безнадежный жест и добавила: – А вы где же именно живете в Москве?

– Я? В Большом Кисловском переулке, недалеко от Тверской.

– Знаю такой переулок.

– Неужели знаете? Вот видите, как хорошо! Это почти в центре города, – очень оживился Мартынов. – Недалеко главный почтамт. То есть, просто вы проходите еще только один переулок и тут же, на углу его и Тверской, – почтамт.

– Откуда можно посылать кому угодно, сколько угодно писем…

– Вот видите, вы все шутите… Нет, я думаю, что простуда все-таки бывает.

– Не понимаю, какое отношение имеет простуда к московскому почтамту?

– Я не договорил. Я хотел сказать: и вы бы не рисковали.

– А-а, вы так! Рацеи мне читать?!

Она нагнулась, зачерпнула обеими руками воды и плеснула в Мартынова:

– Вот же вам за это!

Это была такая естественная вставка в разговор, какой затевают иногда молодые, здоровые, сильные прачки с мостков, когда парни проезжают мимо, нарочно задерживая веслами лодки. Они будут потом брызгать веслами в прачек, но те и без того мокры с головы до ног, и что им эти новые брызги? Зато над рекою веселый хохот и визг, и переплескивает вместе с яркими брызгами туда и сюда оплотневшее солнечное тепло.

Мартынов даже и не попятился. Его дорожная белая блуза покрылась мокрыми пятнами, а он смотрел на голые, сильные руки Галины Игнатьевны и на ее черные, буйные волосы, стремившиеся упасть вперед и закрыть ей лицо, на ее простое, серенькое, мелкими клеточками платье, с красной на груди прошивкой, и улыбался.

– А ваша чахотка, позвольте! Как же ваша чахотка? – вдруг выпрямилась Галина Игнатьевна.

– Ну, какая же у меня чахотка! Че-пу-ха! – широко заулыбался Мартынов.

– Это я говорила «чепуха», а вы говорили: «Факт!» Это вы у меня «чепуху» украли… Признайтесь, вы – правонарушитель.

Назад к машине они шли – она легким шагом, подбористой, совсем юной, отпрянувшей от земли, невесомой; он – как будто еще более покрупневший, осанистый и торжественный.

Они шли молча, и только за несколько шагов до машины она задержалась на шаг и спросила несколько неожиданно для него:

– У вас там, на Большом Кисловском, какая же именно квартира? Сколько комнат и прочее? Какой этаж?

– У меня там вот таким образом, – для чего-то энергично и глубоко провел он по сыроватой земле черту толстым каблуком ботинка, но тут же догадливо выхватил из кармана записную книжку с тонким ярко-желтым карандашиком и принялся размашисто чертить план своей квартиры, пока не сломал карандаша слишком неосторожным нажимом.

Он был очень оживлен, даже суетлив, – он сиял.

Пропылил мимо зеленый грузовик, и шофер его, высунув голову, насмешливо крикнул шоферу фиата:

– Васюха… Юрковский… Стоишь?

– Отдыхаю, – недовольно крикнул этот шофер, рядом с которым стоял и курил горняк.

Горняк сказал:

– Это ваша фамилия – Юрковский? Знакомая фамилия… У меня был когда-то товарищ, вместе учились…

– И вот с этим, какой проехал шофер, мы тоже вместе учились на курсах, – с достоинством отозвался Юрковский. – Вместе и экзамен держали.

– Так что вы с дипломом? – чуть улыбнулся углом рта горняк.

– Само собою… Это же уметь надо, как править… И машину всю тоже знать… Другие сколько учатся этому, а ездить не могут.

Подошли к машине Митрофан с Дуней; он – впереди, она, одергивая несколько помятое платье, на шаг сзади.

– Долго копаешься, – бросил с подходу Митрофан шоферу. – Дюжину ребят можно зародить, пока ты тут справился.

– Дюжину? – Юрковский добросовестно подумал, покрутил головой и сказал: – Дюжину все-таки вряд ли, – велика нагрузка.

Он привернул до отказа гайку колеса, уложил в ящик ключ, вытер тряпочкой руки, оглядел своих пассажиров и нажал грушу.

– Чего зря сигналить, когда все… Двое ведь вперед пошли, – напомнил ему, садясь, горняк.

Пристально поглядев на горняка, Галина Игнатьевна повела плечами и прошептала Мартынову:

– Какой неприятный человек – этот, в синей блузе… Знаете, у него глаза убийцы.

– Да-а, – неопределенно протянул Мартынов, помогая ей сесть, – действительно, что-то такое есть…

– Прощай, лес дубовый, прощай! – помахала кистью руки Галина Игнатьевна в ту сторону, где они только что были.

А Брагина, когда они немного отошли от фиата, говорила Торопову:

– Да, это теперь вырисовывается определенно: еще десять лет, и у нас будет та же Америка, только без Евангелия, без Морганов, без обезьяньих процессов… Нравы, конечно, тоже будут мягче, а то, знаете ли, не так давно одну мою хорошую знакомую, артистку, столкнул какой-то парень с трамвая, когда выходил, – она упала на мостовую, сломала себе головку бедренной кости, шесть месяцев в больнице провела, теперь хромает, а у нее большая семья, дочь замужнюю кормит, двух внучат… Мелочи быта, которые, конечно, скоро исчезнут… Я вам говорила уже о рабкорах театральных… Есть замечательные. Как разбираются в вопросах искусства, конечно, нужного для масс, организующего массы… Разумеется, попадаются и бузотеры, без них не обойдешься… Такой приходит и бубнит: «Я потому ничего не делаю, что у нас руководство плохое, а будь бы хорошее, я бы делал…» Но ведь таких единицы. А масса относится к делу очень горячо, очень честно. И она умна. И она талантлива. Можете мне поверить: я и сама и умна и талантлива.

– Я это вижу, – согласился Торопов.

– Вы умеете ходить «под ручку»? – и она просунула руку ему под локоть. – Вот, так удобнее. Растет, растет новая интеллигенция – ра-бо-ча-я! В какой стране это возможно? И рабочая интеллигенция эта – она отлично разбирается, где красота, а где только красивость. Ее на мякине не проведешь. Сколько вы ни ставьте «Пиковых дам», она прекрасно видит, что в жизни той только мишура, красивость, а подоплека – подлое крепостное право. Я отлично помню, это было года три назад, – в «Узком», знаете, дом отдыха под Москвою, жила такой обломок подлой красивости, – дама в буклях, какая-то архитекторша, всегда очень чопорная и этак изыс-канно одетая… Ведь как сумела подействовать там на всех безмозглых дам! Все стали вдруг чопорны, манерны, надевали к столу лучшие платья, какие у них были, и целый месяц длился этот ее террор. Я туда явилась к концу этого месяца, – смотрю: что такое? В какой я стране? И в первый же день начала щеголять в купальном костюме. И это отлично повлияло на других, и все, несчастные, ожили… Но чрезвычайно любопытно было наблюдать, как они робко освобождались от чар этого чучела… пока тоже дошли до трусиков… А то во время жары, в июле, и вдруг в тугих, накрахмаленных воротничках… А потом вспоминали свою тиранку и говорили: «Тоже куль-ту-ра, чтоб она сдохла!» Да, знаете ли, я наблюдательна, и я отлично вижу, что и наша старая интеллигенция пре-крас-но опростилась, и не как-нибудь там по-толстовски, а как следует, по-рабочему, и уж с достаточным омерзением вспоминает, какой жалкой, какой карикатурной она когда-то была.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю