355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голубов » Багратион » Текст книги (страница 21)
Багратион
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:10

Текст книги "Багратион"


Автор книги: Сергей Голубов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)

Дорога от Можайска до Москвы – грунтовая. Ее окаймляют высокие валы с крутыми откосами, поэтому в мокрую погоду она чрезвычайно грязна и до крайности беспокойна. Этот тяжелый переезд ужасно растревожил рану моего князя. Жар усилился. Он начал стонать от боли и почасту забываться. Дом, в котором стояли мы, большой, деревянный, со множествам обширных и удобных комнат, был битком набит известнейшими московскими докторами. Повсюду виднелись тазы, рукомойники, бинты, корпия и хирургические инструменты. Доктора имели такой вид, будто шушукались непосредственно со смертью. Один из них, знаменитый хирург, так медленно говорил, что между двумя его фразами можно было бы, кажется, прочитать страницу нового романа. Но ноги и руки, по слухам, ампутировал с изумительной быстротой. Этот прославленный Гиппократ объявил, что антонов огонь и кончина моего князя неизбежны, если тотчас не отнять нижнюю часть ноги. Другой знаменитый лекарь, во фраке и серых брюках, с немецкой фарфоровой трубкой в зубах, согласился. Прочие не смели спорить. К несчастью, в это самое время на краях раны появились прыщики. Лекаря велели присыпать их порошком из квасцов, от этого поднялись в ноге жесточайшие боли. Чтобы унять их, князю поставили мушки. Ему стало худо.

Из армии беспрестанно приезжали вестовые. Чтобы не волновать князя, мы с Голицыным решили не пускать их в дом и принимать на крыльце. Между тем привозимые ими известия были очень важны, так как от московского генерал-губернатора графа Ростопчина мы никак не могли добиться толковых и сколько-нибудь точных сведений. Он очень остроумный и разговорчивый человек, но скрытность и лукавство его не имеют предела. Должны же мы были знать, какая именно и когда угрожает Москве опасность! Утром тридцать первого августа меня вызвали к вестовому, только что прискакавшему из армии. Я увидел странного человека, совершенно заросшего волосами, с маленькими глазками и ястребиным носом. Левая рука была подвязана, половина лица обмотана бинтом через голову, шапка сдвинута на лоб. Он сидел на длинношерстом донском маштаке. Чепрак под седлом лежал криво, путлица и уздечка были скреплены веревочками.

– Кто ты такой? – спросил я.

– Хорунжий войска донского Кузьма Ивлев Ворожейкин, – отвечал он. Прислан из партизанского отряда подполковника Давыдова с грамотой. Очень Денис Васильевич в горе... О князе слезы льют. Да и я... грешным делом...

Тут хорунжий разрыдался так по-детски и так неудержимо, что в груди моей тоже стало тесно от сдавленных слез. Я прочитал письмо Давыдова и наскоро скропал ответ.

– Передайте, господин хорунжий.

Казалось бы, все. Но казак не уезжал. Он достал из-за пазухи крохотный засаленный полотняный мешочек. Несмотря на всю свою волосатость, физиономия его явственно изобразила благоговейное смущение. Он перекрестился, пошептал что-то над мешочком, поцеловал его и протянул мне.

– К ранке... прикласть... Провалиться скрозь землю, коли жар тотчас не сойдет! Господин адъютант, будьте милостивы, примите-с!..

– Да что это такое?

– Ладанка... С земли донской пыль... Всю боль уймет... прочь сымет! Сделайте милость! Отцы, деды знали... Уж... без отмены так! Ваше благородие!..

От волнения он забыл, что и сам – офицер. И опять по страшному, дикому лицу его покатились обильные слезы.

– Знает вас князь?

– Бог весть, вспомнит ли... Ворожейкин я, Кузьма Ивлев... Тот, что господина Муратова, по несчастью, сгубил.

Давыдов писал, что решено Москву сдать. Итак, надо было ехать. Куда? Андрей Голицын, который, при известном своем легкомыслии, исполнен, однако, глубочайшей горести, предложил везти князя к своим родителям в село Симы, под Владимир. Отец его, князь Борис Андреевич, начальствует ополчением трех губерний и потому не дома, а скачет по своим областям. Но княгиня Анна Александровна, родная тетушка моего князя, в Симах. Приют этот и недалек, и от опасности уединен, и спокоен, и в заботах недостатка не будет. К тому же в немногих верстах от Сим – село Андреевское, имение графа Михаилы Семеновича Воронцова. По чрезвычайному богатству своему он учредил там огромный лазарет с лучшими лекарями и всеми прочими лечебными способами и средствами. Сам Воронцов рану свою в Андреевском пользует и графа Сен-При к себе туда же увез. Итак, проект Андрея Голицына показался мне единственно разумным из всего, о чем помышлять было бы можно. И мы решились двигаться в Симы, скрыв от князя бедственную причину бегства.

Первого сентября близ полудня открыл он истомленные лихорадкой и муками глаза. Я подал ему на тарелочке белый бисквит и стакан с водой. Он сделал несколько глотков и оживился. Не помню, какие резоны к немедленному выезду ухитрились мы с Голицыным представить ему. Это было вдохновение, отчаянием рожденное! Он согласился. Мы поскакали в четырехместной карете, запряженной шестью лошадьми, с выносными, форейтором и двумя лакеями на запятках. На улицах было еще пустее, нежели в день нашего прибытия в Москву. Простолюдины сходились кучками, тревожно расспрашивали друг друга и затем шли каждый в свою сторону. Иногда завязывались и долгие разговоры. Толковали о Бородинском сражении, о том, что войска наши спешат прикрыть Москву, что под городом будет еще битва. И они, вооружившись кто чем мог, намеревались в ней участвовать. Ни полиции, ни казачьих разъездов я нигде не заметил. Когда мы проезжали через заставу, князь сделал мне знак. Я наклонился.

– Алеша, – прошептал он, – напрасно везешь меня, душа...

– Почему, ваше сиятельство?

– Должен погибнуть я, ибо и отечество мое погибает.

Начинало смеркаться, когда Голицын и я разглядели через заднее окошко кареты грозный феномен. Над Москвой виднелись не то облака, не то тучи. Постепенно расползаясь по небу, они меняли вид и густели с каждой минутой. Мы с изумлением и ужасом посмотрели друг на друга, не смея обменяться предположениями. Темнело. Облака розовели, краснели, принимали багровый оттенок и, наконец, слились в огромное зарево, сквозь которое прорывались кое-где гигантские столбы пламени. Море огня разливалось по горизонту, за которым лежала Москва.

Я не знаю, что может быть безотраднее и страшнее этой ночи. Давно ли мечтали мы о славе, об успехах? Давно ли? И где это все и когда возвратится? Темная ночь окружает нас, мы бредем и сами не знаем куда. Где блеснут над нами лучи утра, когда наступит оно? Наступит ли? Много, много раз уже было сердце мое обмануто надеждой. И все же...

Будем мстить! В святом чувстве мщения – источник нашей славы и будущего величия. Наперекор всему, что совершается кругом меня, говорю: зарево Смоленска и Москвы рано или поздно осветит наш путь к Парижу. Война делается народной. Не значит ли это, что бесполезны все злодейства врага, что все преступления его найдут воздаяние? Минута избавления близка. Удар будет отражен и падет на голову виновного. Самый след нашествия иноплеменников мы смоем кровью их...

А Москва? Она восстанет из пепла, прекрасная, богатая, навеки озаренная новой славой великих жертв. Она не забудет дней скорби и запустения, чтобы гордиться ими. Я понял: пожар ее – дело немногих, но мысль о нем принадлежит всем!

Месть, сестра моя! Месть!

Твой А. О. 4 сентября 1812 г. Станция Покров".

Р.S. Какой-то раненый кавалергардский офицер на станции Платове поведал мне новость... Вышний суд совершается не только в судьбах мира, но и на путях моего ничтожества. Клингфер пал жертвой одного из последних выстрелов Бородина. Я – жив, он – мертв. Поединок наш кончен. Но не думай, ради всего святого, не думай, что я благодарен небу за такой исход. Заклинаю тебя, не думай! Что в моей душе, я и сам не пойму. Слов нет, а тоска безмерна. Ах, если бы повидаться мне с Травиным!.."

Глава сорок четвертая

До Сим оставалось верст десять – двенадцать, а дорога все еще была неровной и корнистой. Она пробиралась дремучим бором, где деревья так плотно теснились друг к другу и были так высоки, что даже и в ясный полдень мрак висел над дорогой. Глубокая тишина прерывалась только голосами птиц, да от времени до времени ветер пробегал по вершинам берез и сосен, качая их, и шумел ими в вышине.

Однако под самыми Симами деревья начали редеть. И вдруг, повернув сразу в нескольких местах, ясно обозначилась впереди леса речка. Она огибала широкую долину с деревней, усадьбу и около усадьбы – парк и пруд, опоясанный стеной тростника. Белый ковер водяных лилий, недвижно распластавших по сонной поверхности пруда свои круглые листья, стлался за тростником. Солнце садилось. Сумерки застилали окрестность. От земли поднимался легкий туман. Справа от дороги мутно поблескивала за валом сажалка. Два ряда ив тянулись по валу, пристально смотрясь в воду. У моста с фонарями их сменяли березы. Карета долго катила по этой широкой четырехрядной аллее, тяжело раскачиваясь на рессорах и глухо погромыхивая колесами. Когда она остановилась у подъезда, было уже совсем темно. Из растворенных настежь окон верхнего этажа падал на террасу яркий свет ламп.

Сперва выбежали лакеи в зеленых фраках. Потом – чинные горничные в темных платьях, с большими белыми чепцами на головах. И, наконец, с непривычной быстротой шагая по ступенькам высокой лестницы, судорожно держась одной рукой за мраморные перила, а другой закрывая горбоносое темное лицо, показалась княгиня Анна Александровна. Ее походка была тверда, но на руку поддерживавшего ее Карелина одна горячая слеза падала следом за другой.

Как случилось, что все обитатели этого огромного дома одновременно узнали о великом несчастье, остановившемся у крыльца? Ведь несчастье не успело даже и постучаться в дверь? Огромная толпа людей окружила карету. "Принц Макарелли" прижимал к губам руки матери. Она изредка кивала ему головой, как будто издали, хотя стояла рядом. Ее глаза были устремлены на то темное и длинное, что выносили из кареты.

– Князь Петр! – вдруг вскрикнула она тем гортанным, резким голосом, каким кричат женщины на Востоке, когда отчаяние и горе надрывают их души. Князь Петр!

И медленно опустилась на руки сына. Багратиона внесли в комнату, большую и полутемную. Тишина ее нарушалась торопливыми, непонятными словами, беззвучными, как речь мертвого, – бредом Багратиона. Князю Петру чудилось, будто кто-то слепой шел поодаль, спотыкаясь и руками ощупывая дорогу. "Ага! – догадывался князь Петр. – Это идет жизнь!" Чей-то равнодушный и черствый взгляд упирался в него безжалостно и угрюмо. "Это судьба моя смотрит на меня!" Но около него стояла добрая старушка мать. Он знал, что у нее много детей, что обо всех она должна позаботиться и что вот и для него отыскалась у нее время, Добрая, добрая старушка!.. "Кто же она?" И он догадывался с тихим удовольствием: "Ба! Да ведь это же моя смерть!.."

Домашний лекарь, в гусарских полусапожках с кисточками, дрожащими руками открывал белые порошки успокоительного – опиум. В тазу варилась цикута для компрессов, благодетельно действующих на раны в течение трех суток. Карелин ускакал в пустом тарантасе в Андреевское за хирургом. В углу комнаты, где бредил Багратион, стояла на коленях маленькая фигурка черноволосого, кудрявого человека. Все тельце его подергивалось в неудержимых рыданиях. Фалды бархатного синего фрака прыгали по паркету. Смуглое лицо искажалось жестокими гримасами сердечной муки.

– Кто вы? – спросил его Олферьев.

– Батталья, – ответил маленький человечек, – слуга его сиятельства... Ах, сударь, и в день погребения Христа я не страдал бы так, как сегодня!..

Прошло трое суток. За это время многое изменилось в состоянии Багратиона к лучшему. С ноги исчезли темные пятна, угрожавшие антоновым огнем, прекратились мучительные боли, спал жар. И андреевские лекаря уже не шептались больше по углам с испуганным и таинственным видом. Слово "ампутация" не произносилось ими. Его заменили другие слова: лубки, костыли, свежий воздух...

Голицынский кабинет, в котором лежал князь Петр Иванович, выходил всеми четырьмя окнами в сад и уютным видом своим веселил душу. Дни наступили отличные. Солнце хоть и плохо грело, но светило ярко. Холодные лучи его играючи падали на гору, закрывавшую горизонт.

Тень от горы причудливым узором ложилась на луга и деревья, оставляя кое-где их верхушки освещенными. Между солнцем и окнами кабинета покачивались столетние сосны, и от этого пятна солнечного света непрерывно бежали по траве, а в кабинете становилось то светло, то сумрачно. Эта постоянная смена красноватого и голубого оттенков странно действовала на глаза: хотелось закрыть их. И князь Петр почти не открывал глаз. Но он внимательно прислушивался к тому, как шумят деревья, кричат иволги и, особенно, о чем и что говорят люди. Он не задавал никаких вопросов. Однако все в доме знали, что душа его полна одним нетерпеливым и жадным вопросом: Москва? Княгиня Анна Александровна строжайше приказала скрывать от князя Петра судьбу Москвы. О столице говорили со спокойными и довольными лицами: "Ан, обчелся Бонапарт! Тут ему и стоять теперь до зимушки..." Газет раненому не показывали. Редкий день не прикатывали в Симы пять-шесть соседних помещиков – поклониться князю Петру и справиться о его здоровье. Некоторых допускали к нему, но с таким жестким наказом держать язык за зубами, что проговориться они никак не могли.

Олферьев проводил все время у постели князя. Иногда целые часы проходили в молчании. А иногда завязывались долгие, тихие разговоры о самых неожиданных предметах. Война в этих беседах почти не участвовала. К величайшему удивлению Олферьева, Багратион обнаруживал в них небывалую склонность к философствованию. Как ни хорошо знал Олферьев своего князя, но он никогда не подозревал в нем ни интересов, ни познаний, которые вдруг выступили теперь на первый план.

– Скажи-ка, душа, – сказал как-то раз князь Петр, – умен был стародавний мудрец... Этот... Сенека?

– Великого ума был философ, – отвечал адъютант.

– Я вот почему спросил... Вспомнилось... Обмолвился он где-то: человек, дескать, выше богов, ибо не знают боги страданий... Есть у него такое?

– Есть! – поразился Олферьев.

– Вот видишь, душа Алеша... Я и думаю: очень умно Сенека отрезал... А не будь он язычник, не отрезал бы столь умно... Ему бы... – Князь Петр тихо усмехнулся, – ему бы язык отрезали...

Почти не выходил из комнаты раненого и Батталья.

Он служил князю с такой готовностью и беззаветной пре" данностью, что Олферьев искренне полюбил этого маленького, быстрого и ловкого итальянца. Однажды, под вечер ясного дня, когда солнце только что спустилось к вершинам леса, разордевшись тем ярким осенним румянцем, которым трогательно оживляются лица умирающих в чахотке людей, князь Петр и Батталья остались в кабинете вдвоем. Багратион огляделся и вдруг приподнялся на локте. Глаза его загорелись, щеки порозовели.

– Слушайте, Сильвио... Помните клятву мою – умереть за Россию? Я должен знать... Отвечайте... правду!.. В чьих руках Москва?

Если бы под ногами Батталья лопнул паркет, обнаружив под собою кратер вулкана, извергающего огонь, лаву и пепел, итальянец и тогда не почувствовал бы себя так близко к гибели, как в этот момент. Но и тогда, вероятно, не родилась бы в его голове с такой быстротой мысль об единственном средстве спасения. Он сложил руки, как делают католические патеры в торжественные минуты мессы – ладонями вместе, – и поднял к небу глаза, полные слез.

– Вы знаете, князь, – сказал он, – как твердо я верую в бога. И вот я клянусь... клянусь очами божьими, что Москва у русских. Клянусь...

Князь Петр Иванович уже не лежал, – он почти сидел на постели. Глаза его с жадностью впивались в Батталья. И весь он тянулся к нему в страстном и требовательном движении.

– Ну? Клянешься? Еще!

– Клянусь крестом господним, – с отчаянием говорил Батталья, – русская Москва. Пусть пошлет мне господь самое скверное рождество в этом году... Пусть дьявол наплюет мне в тарелку с бобами... Клянусь ключом апостола Петра!.. Русская!.. Русская!..

– Довольно! – тихо сказал Багратион и упал на полушки. – Спасибо, Сильвио! Нет, не от раны умру я, а... от Москвы!

Батталья стоял, закрыв лицо руками. "Боже! – мысленно восклицал он. Великий боже! Прости меня за то, что я лгу, как пьяный монах..."

Восьмого сентября князь Петр проснулся рано. Он чувствовал себя бодро, нога почти не болела. Лекаря разрешили ему первый опыт: с помощью Олферьева и "принца Макарелли" он взобрался на костыли и сделал несколько прыжков к столу, чтобы за чашкой кофе прочитать и отправить в армию кое-какие служебные бумаги. Ему, привыкшему к непрерывной кипучей деятельности, был тягостен и нуден этот многодневный far niente{110} под скучным пуховым одеялом. Работа и кофе придали свежесть его изнуренному лицу, глаза его заблестели.

– Алеша! – сказал он. – Надумал я нечто. Хочу Дмитрию Сергеевичу Дохтурову писать. Мы с ним всегда в одних помыслах были. Каково-то теперь? Садись, душа, как прежде, и пиши, что говорить стану.

"...Вижу, любезнейший друг мой, что едва ли могли бы мы разбить Наполеона при Бородине наголову. И хорошо, что не случилось того. Успех наш был ровно таков, каким ему быть следовало: не больше, да и не менее. А коли отбросили бы мы Наполеона с бородинского поля, отступил бы он к Днепру. Туда подошли бы к нему корпуса Виктора и Ожеро. А мы, обессиленные кровавой победой, рванулись бы за ним и, подкреплений не дождавшись, кинулись бы по следам. Война бы пошла, как война всякая, а не народная, какова теперь стала. Пользы от того не нахожу, как ты хочешь.

А Бонапарту мало было русскую армию победить при Бородине. Надобно было ему ее вовсе уничтожить. Потому пренебрег он правилами военного искусства, столь хорошо ему знакомого, и пошел бить нас в лоб. Что можно усмотреть в том? Наглость и нахальство, – выше правил стать вздумал. Прямые атаки за новое средство решительного успеха взял. С чего голову трудить, ежели силы его числом своим столько наших превосходнее были... Да ошибся в одном, пентюх: не расчел, что моральным духом мы над ним, как небо над землей..."

Письмо было готово и даже подписано, когда Батталья вбежал и доложил:

– Ваше сиятельство! Государев флигель-адъютант, а с ним граф де Сен-Приест из Андреевского!

Князь Петр не успел ответить. Дверь распахнулась, и в кабинет быстро вошел посланец императора – тот самый полковник с равнодушной ко всему на свете картонной физиономией, который в начале войны приезжал из главной императорской квартиры к Багратиону в город Мир. За ним, опираясь на руку лакея, медленно ступал Сен-При, бледный, худой и оттого казавшийся еще красивее, чем был до своего ранения. Государев флигель-адъютант остановился посредине кабинета и вытянулся перед князем.

– Его императорское величество, всемилостивейший государь...

Багратион хотел подняться с кресла и не смог. Олферьев распечатал пакет, вынул из него большой толстый лист синей бумаги и вручил князю Петру. Это был рескрипт императора, в котором значилось:

"Князь Петр Иванович! С удовольствием внимая о подвигах и усердной службе вашей, весьма опечален я был полученною вами раною, отвлекшею вас на время с поля брани, где присутствие ваше при нынешних военных обстоятельствах столь нужно и полезно. Желаю и надеюсь, что бог подаст вам скорое облегчение для украшения деяний ваших новою честию и славою. Между тем не в награду заслуг ваших, которая в непродолжительном времени вам доставится, но в некоторое пособие состоянию вашему жалую вам единовременно пятьдесят тысяч рублей.

Пребываю вам благосклонный

Александр".

Багратион поцеловал царскую подпись и положил синий лист бумаги на стол.

– Разум и тело, кровь и душу – все отдаю отечеству и службе его величества, – сказал он и наклонил голову.

Флигель-адъютант жал ему руку, щелкая шпорами и сутулясь совершенно так же, как это делал в подобных случаях император. Сен-При подходил с объятиями. Князь Петр благодарил за поздравления.

– Как же ты быстро, граф-душа, ожил! – говорил он Сен-При. – Что за чудо-сила в людях сидит! Жизнь ползет, карабкается, лезет да прыгает – и все вверх. Вот как будто уж и до вершины добралась. А оттуда, сорвавшись, вниз летит. Это и есть смерть.

– Зачем о смерти, князь, говорить? – весело рассмеялся Сен-При. – Будем лучше похваливать каждый свои костыли...

– Кабы не гнусные эти деревяшки, был бы я в Москве... Кстати, душа Алеша, отправь с нарочным письмо Дохтурову нынче же в Москву-то... Не запамятуй...

– Как в Москву? – с удивлением спросил государев флигель-адъютант. Разве вашему сиятельству...

Олферьев бросился за спинку Багратионова кресла и делал оттуда отчаянные знаки полковнику. Сен-При догадался, он вскочил со стула и поднял обе руки, как бы желая закрыть ими полковнику рот. Но флигель-адъютант только с недоумением пожал плечами и договорил–таки с размеренной и отчетливой ясностью:

– ...не известно, что в Москве французы?

Если бы он даже и не договорил этой фразы, непоправимое все равно свершилось бы. Князь Петр Иванович еще раньше понял все. Несколько мгновений он сидел неподвижно, коричнево-белый, с грозно сверкавшим взором. Потом вскочил. Швырнул в сторону костыли, шатаясь, сделал несколько бешеных скачков по комнате, с яростью ударяя о пол больной ногой, и с глухим воплем, похожим и на стон и на рыдания, рухнул на руки Олферьева, "принца Макарелли" и Сен-При...

Снова Багратион лежал в жару и бреду. А Карелин скакал в Андреевское за лекарями. Государев флигель-адъютант был очень неприятно озабочен приключившимся.

– Почему же никто, сударыня, не предупредил ни меня, ни графа об очень умной уловке, к которой вы прибегли? – с некоторым раздражением говорил он княгине Анне Александровне. – Может быть, осторожнее было бы, зная беспокойный и нетерпеливый нрав его сиятельства, внушить ему, что ведь и Пожарский некогда выгнал врагов из Москвы, а не отстаивал ее... Я берусь...

– C'est trop tard, colonel{111}! – сказал Сен-При и заплакал.

Бронзовый арап с толстыми губами и белыми бусами на шее вдруг начал водить глазами и качать курчавой головой, а часы, которые он держал в охапке, захрипели, готовясь бить. Другие часы, вделанные в вазу с цветами, третьи – на бюро, четвертые, с курантами, на стене в соседней комнате, и еще какие-то, с флейтами, – все двигали свои маятники, тревожно шипя перед исходом последних минут часа. И вдруг со всех сторон зазвонило, запело, заиграло и пробило один раз. Три бульдога, лежавшие у двери кабинета, зловеще завыли и опрометью бросились по коридору из дома. Это было двенадцатого сентября, когда князь Петр Иванович Багратион умер после долгой и мучительной агонии.

Открывшаяся в ноге гангрена порвала длинные четки боевых дней. Странно, что этот удивительный человек все-таки умер. Ведь он жил так, словно у него было не одно, а тысячи тел, и столько же душ и сердец. И он тратил себя с величайшей щедростью, не задумываясь о конце. Казалось, что можно сделать с этакой огромной жизнью? Кто посмеет? И – кончилась жизнь! Мертвый был холоден, неподвижен, тверд и бледен, как камень под лунными лучами. Величавое спокойствие смерти рассеяло все следы страданий на его лице. Резким чертам князя Петра вернулась их строгая чистота. Каждая из них была выведена и закончена с безукоризненной правильностью. Чудилось, будто черные ресницы трепещут над щеками. Густая шапка черных же, но слегка уже тронутых сединой волос буйным ореолом окружала ясный лоб.

Князь Петр лежал, прибранный и парадный, в пышной зале, обитой крепом. У гроба его застыли часовые. На дворе – почетный караул. Сам покойник ничего не хотел больше от жизни. Он был тих. Зато кругом него царили шум и суматоха. Бегали люди, отдавали какие-то распоряжения... Это всегда так бывает: хлопотливые мятежные заботы о покойнике одолевают тех живых, которые остаются возле него. Эти живые как будто нарочно усложняют свою деятельность, чтобы подчеркнуть этим разницу между ними, способными бегать и распоряжаться, и мертвым, который ни на что подобное уже не способен...

В день смерти Багратиона была настоящая осенняя погода. Сквозь редкие золотистые листья деревьев сверкали в парке белые стволы берез. Как алмазы, поблескивали на ветвях задержавшиеся в их изгибах капли утреннего тумана. Вербы за домом уже потеряли лист; одна из них, сломанная бурей, лежала на земле. Ветер свистел над безжизненными полями...

Эпилог

Весна 1839 года была поздняя. Хотя апрель подходил к концу, но речки в Симбирской губернии были еще в полном разливе, по ним шла икра и скипевшийся снег, а на полях, по буграм, только-только показывались проталинки. Дули сильные, теплые ветры, перепадали частые дожди, и по вечерам высокие деревенские скворешни звенели от веселых птичьих песен.

Помещик села Верхняя Маза, что в Сызранском уезде, числившийся без должности по кавалерии генерал-лейтенант Денис Васильевич Давыдов, стоял у окна и смотрел на почерневшую дорогу. Сегодня, 21 апреля, был почтовый день, и старик с величайшим нетерпением ожидал возвращения посланного на станцию за газетами, журналами и письмами верхового. За двадцать семь лет, прошедших со времени великой войны, очень изменился Давыдов. Седина из пряди надо лбом разбежалась теперь по всей его голове, лицо пожелтело и обрюзгло, стройное, крепкое тело отучнело и обвисло жиром. Но черные глаза все еще сверкали горячо и живо.

Нет, братцы, нет! Полусолдат

Тот, у кого есть печь с лежанкой,

Жена, полдюжины ребят,

Да щи, да чарка с запеканкой!..

Это стихотворение свое он так и назвал: "Полусолдат". Уже несколько лет Давыдов почти безвыездно жил в деревне. Запершись в кабинете, среди книжных шкафов и охотничьих трофеев, писал воспоминания, стихи, строчил письма к далеким друзьям да рассказывал детям о славных подвигах своего партизанства. Полевал со сворой гончих за зайцами, ходил с ружьем по дупелям, травил ястребами перепелок. Казалось бы, что лучше этакой привольной, спокойной жизни?.. А Давыдов томился ею, жадно искал забот и тревог и никак не давал старым петербургским знакомым позабыть о себе. Вот уже полтора года, как он обстреливал из своего захолустья настойчивыми письмами Петербург. В августе 1837 года праздновалась четвертьвековая годовщина Бородинского боя. На знаменитом поле собралось множество войск. Император Николай производил им ученья и парады. Затем в течение нескольких дней они маневрировали на местах великой битвы, воспроизводя весь ее грозный ход в примерных атаках и отступлениях. Тогда-то и затеял Давыдов свое предприятие: перенести на Бородинское поле из села Сим, Владимирской губернии, геройский прах князя Петра Ивановича Багратиона.

Царь был согласен. Никто не спорил. Давным-давно все было решено. Но машина двигалась медленно. Летом этого, 1839 года предполагалось открытие на Бородинском поле монумента. Вот время, удобное для того, чтобы возле памятника своей славы лег навсегда Багратион! А переписка разных казенных мест все тянулась, и не видно было ей конца. Давыдов подстегивал. Он писал в Петербург графу Карлу Федоровичу Толю, – напоминал и требовал содействия. Суровый министр отвечал любезными письмами. И – все. Денис Васильевич пытался расшевелить председателя Государственного совета и Комитета министров князя Ларивона Васильевича Васильчикова, – писал ему. Князь выражал полную готовность сделать все, что нужно. А министерство финансов задерживало отпуск необходимой для перевозки останков суммы. Давыдов обращался к Жуковскому. Василий Андреевич был воспитателем наследника престола, ему ничего не стоило добраться и до самого царя. И он добирался. А военное министерство никак не могло назначить для конвоирования останков подходящую воинскую часть. До открытия памятника оставалось два месяца. Давыдов был в отчаянии. Вот кто двинул бы дело без промедления в ход Ермолов. Но Алексей Петрович уже больше десяти лет находился в отставке и жил в орловской деревне. Не случись несчастья с Олферьевым, был бы он теперь важным человеком, и все бы сделалось в один день, в час один. Но Олферьев, вовлеченный приятелем своим Травиным в декабристский заговор, сгинул вместе с ним в Сибири...

Давыдову было скверно – тоскливо, грустно, досадно. От обиды за князя Петра и за себя болела грудь. Кашель обжигал горло. Какие-то камни ворочались в пояснице. Праздное горе томило, усталь от безделья одолевала.

– Живешь – будто с холоду стынешь, – шептал он, вглядываясь через окно на дорогу, – а как вовсе застынешь, тут тебе и конец!

Под ложечкой засосало, бока онемели, кашель взорвался, как порох. Стало душно, тяжело. Денис Васильевич хотел было окрикнуть казачка, чтобы раскурил и подал трубку, но было трудно крикнуть. Он махнул рукой в изнеможении и, запахнув на себе старую шинель, – она заменяла ему халат, – грузно осел в креслах перед камином.

Старая, полуслепая лошадь шла по знакомому проселку размашистой рысью, широко разбрасывая грязь из-под копыт. На ней сидел огромный седой всадник в выцветшей гусарской фуражке и хриплым басом мурлыкал:

Ой, у поли могила

З витром гомонила:

– Не вий, витре, на мене,

Щоб я не чорнила...

Циома ударял своего коня плеткой, щупал сумку с книгами и пакетами, которые вез генералу с почтовой станции, и запевал снова. Привык он к немудрому своему делу при генерале, с которым не расставался все двадцать семь лет. К самому генералу привязался так, что и помыслить не мог, как бы без него день прожить. А с Верхней Мазой так сдружился, что вспоминал о родине лишь в песнях. И в старости Циома остался смешлив. Только не прыскал ни с того ни с сего и не хохотал громовым голосом, а так себе – фыркал, как лошадь, и посмеивался. Так смеялся он и теперь, поглядывая по сторонам. Дед-рыбалка перебирает сеть у камыша и шамкает:

– Здравствуй, служба!

Циома вежливо отдает деду честь и смеется. Крестьянские ребятишки у речки ладят верши к бучилам для скорой ловли раков.

– Здравия желаем, дядюшка Циома! – кричат они хором.

Гусар подмигивает им с веселой усмешкой. За плетневой огорожей на плотине шумит мельница. Под ветлами, склоненными над прудом, стоят возы с мешками. Мужики почтительно кланяются.

– Здорово, хлопцы! – гаркает Циома, и усы его встают дыбом от смеха.

У господского дома старый гусар на полшага подобрал разошедшегося коня, быстро спрыгнул наземь и, разминаясь на ходу, поспешно пошел через черное крыльцо к генералу...

– Вот оно! Слава богу!

Начальник штаба шестого пехотного корпуса рапортом доносил Давыдову, что для конвоирования тела князя Багратиона назначен Киевский гусарский полк. Суммы на покрытие расходов по перенесению праха отпущены из военного министерства в распоряжение Давыдова. На генерала возложена честь начальствования церемонией. Полк должен выступить шестого июля из города Юрьева-Польского и, с пятью дневками, прибыть в Можайск двадцать третьего июля, пройдя триста одиннадцать верст маршем при семнадцати переходах...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю