355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голубов » Багратион » Текст книги (страница 8)
Багратион
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:10

Текст книги "Багратион"


Автор книги: Сергей Голубов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

– Ах, хвала пану богу, коли пан фитьфебель еще даст шаговку, подинькую...{46}

Он хотел было добавить: "Мне бы их под руку, нежитей хранцев! Я бы им бид сотцо с горою накуражил!"{47}. Но от волнения слова эти застряли у него где-то внутри. Зато огромный свинцовый кулачище с такой бешеной силой разрезал воздух, что палатка качнулась на сторону и погас огонь в фонаре...

Глава семнадцатая

Сначала голос Полчанинова дрожал и ломался. А потом зазвучал громко и звонко.

– "Серенькая лошадка моя, – читал он, – стоит всего сто рублей, но вынослива и умна необычайно. Заботиться о том, чтобы она была сыта, – у меня нет на то времени. И что же? Я делаю просто. Слезаю с нее и пускаю на волю. Тогда она или щиплет траву, или забирается в какой-нибудь сарай с сеном, или, наконец, пристает к кавалерии, где солдаты по привычному им животнолюбию отсыпают ей овса. Но при всех этих проделках никогда не упускает она из виду меня, своего хозяина. И стоит кому помыслить, чтобы увести ее, как она принимается отчаянно ржать и бить копытами, давая мне знать об опасности.. Надобно сесть на нее – она, бросив корм, подбегает и останавливается как вкопанная. Спрыгну с седла, уйду за калитку или в избу ложится у входа, как верная собака, да еще так осторожно ляжет, чтобы и седло не помялось и стремя не угодило под бок. Выйду – она уже вскочила и отряхивается. Неутомимость любезной лошади моей известна всей дивизии. Да и в главной армейской квартире – тоже. Гренадеры издали узнают меня по коню, и лица их оживляются: встреча со мной означает скорый привал. А сегодня Сестрица доставила мне несколько минут невыразимого счастья. Я скакал по лагерю с поручением начальника дивизии, когда нос к носу налетел на князя Багратиона. Дух занялся во мне от радости при виде чудного моего героя. Не помню, как отдал я ему честь, но явственно помню знак его, ко мне обращенный. Князь приказл остановиться и подъехать. Я исполнил, сам себя не помня.

– Конек твой некрасив, – сказал он, улыбаясь так ласково, как лишь один и умеет, – но добр очень.

– Так точно, – отвечал я первое, что на язык пришло, – так точно, ваше сиятельство!

– Вижу, ты день и ночь на нем, душа... По нему и узнаю тебя...

Боже! Багратион заметил и узнает меня... За что же, за что такое счастье?!"

Полчанинов замолчал. Руки его неловко мяли тетрадку дневника. Командир гренадерской бригады, полковник князь Григорий Матвеевич Кантакузен, быстро поднялся из-за стола, на котором вкусно дышала румяная кулебяка, приятно отдавала холодком льдистая ботвинья и заманчиво белел поросенок в сметане. Князь с жаром обнял прапорщика. Случалось уже не раз, что Полчанинов читал ему страницы своего походного журнала, и полковник, слушая, умилялся до слез, имевших обыкновение ни с того ни с сего вскипать на его черных как сажа глазах. Случалось, что и душил он при этом Полчанинова в объятиях. Но такие сцены всегда происходили один на один. А сегодня... В шатре Кантакузена, кроме него самого и Полчанинова, было много гостей, приглашенных князем на ужин. И какие гости! Вот генерал Ермолов в сюртуке нараспашку. Под сюртуком – шпензер, а из-под него виднеется расшитая цветными шелками русская рубаха. Как хорош был бы этот богатырь, кабы сбросил с себя и сюртук и шпензер да остался в русском наряде! Вот граф Кутайсов, молодой красавец, каких можно встретить только на портретах Ван-Дика, с волнистою гривой темных волос над белым, открытым лбом. А вот и главный гость, давний друг и покровитель полковника Кантакузена – Багратион. Ах, зачем затеял все это князь Григорий Матвеич! И вызвал к себе Полчанинова, и велел читать вслух журнал...

За маленьким столиком, поближе к входу, пировали адъютанты. Кое-кого из них Полчанинов знал в лицо и по имени, но не был знаком ни с одним. Бедному армейскому прапорщику не под пару эти блестящие гвардейцы – ни любимый Багратионов адъютант Олферьев, ни корнет конной гвардии князь Голицын, нагловатый малый, бесшабашный игрок и кутила, никогда, по слухам, не вылезавший из тысячных долгов и известный под прозвищем "принц Макарелли". Были и еще офицеры, но все, как на подбор, аристократы и богачи. С иными Полчанинов и заговорить не решился бы, а сейчас они посматривали на него с завистью. Почему это? Ах, как странно! Полковник Кантакузен расправил огромные бакенбарды а 1а Брусбарт, такие черные, что цвет их переходил в синеву, и еще раз обнял Полчанинова.

– Каков, ваше сиятельство? – спросил он Багратиона. – Со временем, пожалуй, в Гомеры российские выйдет! А?

Вероятно, по всей русской армии не было человека добрее и простодушнее князя Григория Матвеевича. Лицо его, сохранившее еще благородную резкость южных черт, начинало уже слегка заплывать коричневатым жирком и постоянно улыбалось с радушной приветливостью. Он был из тех командиров-весельчаков, которые умели одновременно и биться с каким-нибудь субалтерном в банк на барабане, и диктовать адъютанту очередной приказ по бригаде. Зато и любили его подчиненные! И не столько сам он, сколько они гордились тем, что прямыми предками его были византийские императоры и молдавские господари.

– Спасибо тебе, почтеннейший! – говорил Кантакузен Полчанинову. Спасибо! Утешил! А мне честь, что в дивизии нашей сыскал я редкого этакого грамотея...

– Я не грамотей, – сказал Багратион, – для меня писать – все равно что в кандалах плясать. Но грамотных люблю. Прошлое – за нами, а будущее им суждено. И за Россию рад бываю, когда нахожу таких. Довольно с нас чужих грамотеев. А особливо – немецких. Надобно своих иметь. Как немца ни корми, как его ни пересаживай, словно капусту, а он все в Берлин глядит...

– Ох, уж эти мне тевтоны! – улыбнулся Ермолов. – В бане я с одним мылся. Банщик над ним веником машет, а тевтон вопит, что ему и от русских веников прохлады нет. А когда на него середь зимы в городке одном собаки напали, схватился за камень. Да на грех камень не подался, примерз. "Ах, вопит, проклятая страна, где камни примерзают к земле, а собаки бегают на свободе!" Вот уж, кажется, что русскому здорово, то немцу – смерть!

– Коли нет у народа своих вождей, – с сердцем вымолвил Багратион, – нет у него и своей истории. В пучине забвенья тонут народные доблести. Дух замирает в тоске. И славным сородичам подражать исчезает охота. Истории нет, коли нет для нее народных вершителей. А чтоб они были,, надобно учиться. Оттого и люблю я грамотеев...

Он повел кругом блестящими глазами.

– Кто мои адъютанты? Кого при себе держу? Муратов, царство ему небесное, порядочный был русских стихов сочинитель. Олферьев, – об тебе, Алеша, речь! – что шпага, что перо в руке – хорош без различья! И все русские!

– Чтобы народ и армия любили чужое имя, – горячо проговорил Кутайсов, надобно по крайней мере носителю имени того быть счастливым в своих действиях. Дерзость, смелось, удача – народные божества. Перед алтарем их и я склоняю колени!

Ермолов взял его за руку.

– Знаешь ли, граф? Когда начинаешь ты политиковать, гляжу я на тебя, и хочется мне крикнуть: "Ах, да и красив же ты, мил друг! Что за глаза! Что за нос!"

Багратион засмеялся. Кутайсов, по простоте и горячности, не почувствовал дружеской шпильки. А Полчанинов подумал: "Ермолов! Как удивительна смесь добродушия и лукавства, разлитая во всем существе твоем! Как неотразимо привлекательна она и опасна!" Между тем Алексей Петрович уже нахмурил широкий лоб и с задумчивой искренностью повторял:

– Дерзость, смелость – прекрасно. Был у нас Суворов, есть князь Багратион. Но не след, граф, и того забывать, что скифы Дария, а парфяне римлян разили отступлениями.

Багратион живо повернулся на ящике, покрытом ковром.

– Кому доказываешь, тезка? Глуп, кто против ретирад -ведь в восемьсот шестом году Кутузов отступлением спас нас. Но грош цена полководцу, который отступает, лишь бы не наступать. О том и говорим!

– Начальник гренадерской дивизии нашей таков именно, – сказал Кантакузен, – принц Карл{48} в бою – без упрека, а перед боем готов на край света бежать... Будут еще с ним хлопоты!

– Не дивись, князь, – с живостью отозвался Багратион, – принц твой...

Полчанинов догадался: о нем забыли, потому и разговор сделался откровенным сверх меры. Он зажал свой походный дневник под локтем и поклонился. Но на выходе из шатра вздрогнул, остановленный князем Петром Ивановичем.

– Эй, душа, стой! Обожди!

Багратион встал, подошел к Полчанинову и ласково положил руку на его скромный эполет с одинаковой звездочкой и полковым номером.

– От тебя, душа, разговор наш пошел, надобно, чтоб к тебе и вернулся. Попомни же мое слово. Будешь полковником – славно. Генералом – еще славней. Но ежели дашь произвести себя в немцы – пропал ты для России. И дружба моя с тобой врозь. Понял? Иди с богом, душа!

– Фельдфебеля Брезгуна к бригадному!

Не к полковому командиру, а к самому бригадному... На этом внезапном окрике посыльного прервалось мудрое председательствование Ивана Ивановича на трегуляевском торжестве. И вот, тщательно обдернувшись, оправившись и сколь возможно туже затянув на могучей груди белые амуничные ремни. Брезгун торопко переступил порог кантакузеновского шатра. От множества горевших в нем огней шатер этот светился, как розовый китайский фонарь. Но Брезгун никак не думал столкнуться за его добротной полотняной полстью лицом к лицу с этаким генеральским сборищем. Сердце фельдфебеля забилось, как поросенок в мешке. Винный пар выбился холодным потом из толстой шеи. Малиновая физиономия посинела, будто под напором "кондратия", который уже раза два навещал старика. Бакенбарды бригадного развевались перед самым носом Ивана Ивановича. Но голос его почему-то доносился издали. Он говорил Багратиону:

– А вот мы сейчас и узнаем, ваше сиятельство, что это за солдат... Сейчас и узнаем... Здравствуй, Брезгун!

– Здр-равия желаю, ваше сиятельство!

– Да не реви так, уродина! Я же не глух! Э-э-э... Что это? Кажись, ты приложился?

– Ничтожную самую малость, ваше сиятельство!

– Увидим! Какой это бегун у тебя в роте завелся?

– Рекрут Старынчук, ваше сиятельство!

– Рекрут... Значит, впервой бежал?

– Так точно!

– До сей поры не наказан?

– Никак нет...

– А каков он? Каким солдатом быть обещает?

– Самый славный будет, ваше сиятельство, гренадер-с!

– А не врешь спьяну?

Совиные глаза Брезгуна часто-часто заморгали. Рот задергался. Слабый хрип вырвался из груди.

– Брезгун врать не может, – улыбаясь, сказал Багратион, – тверез ли, пьян ли, все едино, – ему, я чай, смерть легче, чем соврать! Не обижай, князь Григорий Матвеич, старика, – я его знаю.

Кантакузен облизнул яркие мокрые губы и смачно чмокнул фельдфебеля в жирную щеку.

– Мы с ним обидеть друг друга не можем! Верно ли, Брезгун?

– Никак не можем! – радостно прогремел Иван Иванович. – А коли обидим, так тут же и прочь ее снимем, обиду-то. Покорнейше благодарю, ваше сиятельство.

– Итак, – продолжал Кантакузен, – начальник дивизии усмотрел непорядок в том, что с самого начала похода откладывалось у нас наказание гренадера Старынчука. И по закону прав принц, я не прав оказываюсь. Ко чудится мне, что, окромя закона, человечность еще есть...

– И разум, – вставил Ермолов.

– Именно, ваше превосходительство. Они-то и воспрещают мне засекать солдат, когда вся судьба отечества зависит от целости и крепости многотрудной солдатской спины.

– И от пыла сердец солдатских! – крикнул Кутайсов.

– Именно, ваше сиятельство. Однако принц Карл, коему на все то наплевать, требует. И нахожусь я в крайнем самом затруднении...

Кантакузен был не на шутку взволнован. Он стоял посредине шатра и, с величайшей горячностью размахивая руками, спрашивал Багратиона:

– Как же прикажете мне поступить, ваше сиятельство?

Князь Петр Иванович отозвался не сразу. Вопрос был ясен, – но только со стороны существа дела. А со стороны "политической", в которой был замешан начальник дивизии, немецкий принц и родственник императора, все было неясно.

– Не могу приказывать, – проговорил он наконец, – не в моей ты, Григорий Матвеевич, команде. А как бы я сделал – не скрою...

Он еще помолчал, раздумчиво протягивая свой бокал к Ермолову, Кутайсову и хозяину, медленно чокаясь и еще медленнее отпивая вино крохотными глотками. Потом быстро поставил бокал на стол, взъерошил волосы и схватил Ермолова за лацкан сюртука.

– Любезный тезка! Вы – душ человеческих знахарь. Вас спрошу, верно ли сужу. Сечь бы теперь рекрута не стал я, – не ко времени. Но и страху за вину его не снял бы. Что нам от него надобно? Чтобы хорошим солдатом стал. Но с одного лишь страху хорошими солдатами не делаются. Я бы так решил: наказание вновь отложить, внушив притом виновному, что и вовсе от него избавлен будет, коли хорошим солдатом подлинно себя окажет...

– В первом же бою, – добавил Ермолов. – Браво, ваше сиятельство!

– Пусть крест егорьевский заслужит, – воскликнул Кутайсов, – тогда и наказание прочь!

– Так и я мыслю, господа. А кавалеров у нас не секут...

– Кроме тех случаев, когда и их секут, – язвительно заметил Ермолов.

Минута тишины нависла над столом. Молчание нарушил Багратион.

– Ив приказе по бригаде о таком решении, – сказал он, – я бы на месте твоем, князь Григорий Матвеич, объявил, дабы все подчиненные твои видели, каков у них рачительный и вперед глядящий командир.

– Спасибо великое, ваше сиятельство, – отвечал Кантакузен, – все так и сделаю. Да сейчас же, не откладывая, и приказ отдам. Одно лишь...

– Принца боитесь? – спросил Ермолов.

– Угадали, Алексей Петрович! Несколько опасаюсь... По дотошности своей – не принц, а часовщик. По сердцу же – кукла дохлая.

– Напрасно боитесь, – с внезапной строгостью проговорил Ермолов, оттого и командуют нами немцы, что мы их трусим, вместо того чтобы в бараний рог гнуть! Иди отсюда, – крикнул он Брезгуну, – марш! Доложите, князь, принцу, что приказ такой отдали вы по совету нашему общему. Это – раз. А второе – я принца вашего через Михаилу Богданыча завтра же в полное смирение приведу. Уж поверьте, что приведу!

– Будто Барклай не из того же теста выпечен? – усомнился Багратион.

– Дрожжи не те, ваше сиятельство! – сказал Ермолов и, вставая, занял собою добрую половину шатра.

Глава восемнадцатая

С тех пор как армии встретились и вступили в Смоленск, все изменилось в городе. По улицам его, прежде таким тихим и сонным, теперь с утра до ночи сновали шумные толпы взволнованного народа. Экипажи и телеги тянулись по всем направлениям бесконечными вереницами. В лавках и на рынках громоздились горы товаров. Перепуганные купцы торговали в полцены, в убыток. На перекрестках бойко распивалось хлебное вино и с жадностью поглощалась с разносных лотков всякая снедь. К кондитерской лавке знаменитого мороженщика Саввы Емельянова не было подступа, – ее брали штурмом. В старинной ресторации под вывеской "Съесной трактир Данцих" была такая теснота, что втиснуться в горницу, где счастливцы ели, пили и бились в банк и штосе, оказывалось почти невозможным. В горнице этой, на плите у камина, громко кипели кофейники. На горнушках со сливками аппетитно розовела жирная пенка. Перед буфетом, за столами и столиками, сидели армейские офицеры. У всех в руках дымились трубки на длинных черешневых чубуках. Кисеты с табаком не закрывались. Вино искрилось в прозрачных бокалах. Между столами расхаживал хозяин "Данциха".

– Что ж это будет? – допрашивал он своих гостей. – Куда ж подаваться, коль пересилит француз? Сделайте милость, господа, рекомендуйте меня знакомым вашим, хоть бы что-нибудь из запасцев сбыть...

И он открывал одну бутылку рейнвейна за другой и сам разливал золотистый напиток по граненым фужерам.

– Всегда терпеть не мог я крыс, метафизики и Бонапарта, – сердито проговорил Фелич, – но бешеные собаки и купцы еще того хуже. Брысь отсюда, скаред!

Трактирщик вмиг исчез за буфетной стойкой, а ротмистр зевнул и затянулся из своей турецкой ярко-красной глиняной трубки с громадным янтарным мундштуком.

Феличу было сегодня не по себе. Он с отвращением глядел на груды румяных персиков, душистых груш и винограда, поднимавшиеся перед ним на фарфоровых блюдах. Зато какой-то провиантский комиссионер в черном мундире без эполет{49}, молодцеватый поручик Казанского драгунского полка в темно-зеленом колете с малиновым воротником, обшлагами и фалдочками да уланский корнет с на редкость бесцветными и выпуклыми глазами отдавали честь угощению. Откуда брались у Фе-лича деньги, чтобы каждый вечер роскошно потчевать приятелей и случайных полузнакомых? Все знали, что за душой у него не было ни полушки. Источники его средств не могли не казаться подозрительными. Где они? В чем? Но никому не приходило в голову спросить. Пышный стол его и расточительность, с которой он швырял червонцы, покрывали все сомнения.

Уже третьи сутки Полчанинов вертелся в свите Фелича, подхваченный вихрем непрерывных кутежей, и не имел времени прийти в себя. Смутно вспоминались ему предостережения Травина. Что-то неловкое, не вполне ладное было в той постоянной готовности, с которой оплачивал Фелич свои и чужие развлечения. И даже ласковая обходительность опасного друга минутами повергала Полчанинова в томительное раздумье. Нет-нет да и чудилось ему, что рано или поздно Фелич взыщет за сердечность и расходы свои сторицей. Действительно ли был барон бесчестным человеком? Неужели может быть бесчестным русский офицер? Эти вопросы мучили прапорщика. Страстное желание разгадать их неудержимо влекло его к ротмистру и не давало возможности уйти.

Фелич скучал. Брови его были сдвинуты в мрачной задумчивости. И вдруг красная трубка полетела под стол, мутные глаза засверкали веселым и жарким блеском.

– Шампанского сюда! Гей! Карты! Пятьдесят червонцев в банке! Мечу! Кому угодно? Господин комиссионер, прошу! У вас, конечно, водятся деньжонки. Нуте-с! Идет семерка на пароли от угла!

Карты замелькали. Кучи голландских червонцев начали с неимоверной стремительностью перескакивать с места на место. Живые горки их поднимались все выше, маня партнеров. Казанский драгун то и дело вынимал из-за пазухи колета набитый золотом кошель, – вынет деньги, спрячет, а уж кошель и опять надобен.

– Слушайте, возок с фонарями! – кричал Фелич уланскому корнету, глаза которого с каждой минутой становились все стекловиднее. – Держите прямее! Банк? Прошу. Бита! Платите, господин кучер! А вы, Полчанинов, что же?'

– У меня нет денег, – тихо проговорил прапорщик.

– Что? Пустое! Вот – мои деньги. Берите! Ставьте.

– Не могу...

– А-а-а, так! И то – дельно! Но ведь у каждого офицера на подобный случай есть верховая лошадь. Быть не может, чтобы у вас не было. А?

– Есть... – прошептал Полчанинов.

Отчаянная мысль вспыхнула в его мозгу и обожгла сердце: "Попробую... И все выяснится сразу!"

– Ставьте, – говорил Фелич, – ручаюсь, что уйдете с полным карманом. Цена коня?

– Сто рублей...

– Десять червонцев! Берите карту!

Полчанинов потянулся к столу. Несколько мгновений Фелич держал свою карту на отлете в поднятой кверху руке, пристально глядя на прапорщика, словно рассматривая его же то в первый, не то в последний раз. Потом усмехнулся и опустил руку.

– Бита! Что же делать, дружок? Фартуна не с вами. Остались без лошади. Завтра к обеду извольте доставить. Что?

И он нагло засмеялся, любуясь смертельной бледностью уничтоженного партнера. Вообще Феличу везло необычайно. Провиантский комиссионер пыхтел и отдувался, выпуская четвертую сотню червонцев. "Возок с фонарями" уже давно хлопал себя по карманам, в которых нудно позвякивало последнее серебро. Казанский драгун больше уже вовсе не прятал за пазуху похудевший кошель. Полчанинов встал из-за стола. Лицо его кривилось в растерянной улыбке. Глаза подозрительно часто моргали. Но тайная надежда, что все это не больше чем шутка Фелича и сейчас уладится, что Сестрице не угрожает ничего страшного, надежда эта еще не окончательно в нем пропала. Он сделал над собой жестокое усилие и проговорил:

– Следовательно, завтра...

Взгляд Фелича был холоден и туманен. От ледяных слов его сердце Полчанинова ухнуло и провалилось в темную безнадежность.

– Непременно! Иначе... впрочем, как благородный человек, вы сами понимаете. Послушайте, "возок с фонарями", ежели у вас вышли деньги, не мешайте по крайней мере нам с господином комиссионером и поручиком кончить талью.

Полчанинов повернулся и пошел к двери. Горбоносая морда Сестрицы, ее умные и преданные глаза, вся привычная, некрасивая, но милая стать мелькала перед ним с отчетливой живостью. Стоило лишь шаг сделать, чтобы погладить длинношерстую холку Сестрицы. Но вместо этого прапорщик поднял обе руки и закрыл ими лицо.

Сестрица! И Багратион похвалил... И страница журнала... Полчанинов вдруг понял весь ужас того, что случилось, ахнул и, гонимый толчками беззвучных рыданий, стиснув зубы до боли в голове, помчался вниз по трактирной лестнице. На нижней ступеньке его ухватил за рукав Травин.

– Обыграл-таки Фелич вас? Экий подлец!

В домах светились тусклые огни. Часовые перекликались. И городской колокол отбивал уже поздние часы, когда сменившийся с дежурства и наскоро переодевшийся Олферьев стоял на пороге своей квартиры, натягивая модные фисташковые перчатки, – стройный, ловкий и безмятежно красивый. Старый дядька, сопровождавший его в поход, качал головой, выдавая барину деньги на расход.

– Вот тебе пятьсот рубликов, Алешенька. А боле не проси. Опять, я чай, в трактир целишь? Эко горе! Так тебя в капернаумы эти и тянет. А чего не видал ты там? Картишки небось... Еще счастье твое, что всегда в проигрыше бываешь. Слава создателю, люди мы – тьфу, тьфу, тьфу! – не бедные. И проигрыши твои – не главный для нас расчет. А подумай, Алешенька, кабы довелось тебе обыграть какого-нибудь армейского голодранца-прапорщика, на коем от нужды штанишки еле держатся? Девяносто три целковых ассигнациями в годовую треть по окладу жалованьишка и, сверх того, за душой семика нет? Много ведь таких. А? Где бы тогда совесть твоя была, Алешенька?

Почтенный дядька запер сундучок, ключ от которого хранил у себя, и вздохнул. Олферьев давно привык к этим напутственным увещаниям, зная наперед все, что мог сказать ему преданный и честный слуга.

– Помолчи, Никанор, – вымолвил он с улыбкой. – Да откуда ты взял, что я опять в карты? Может, я и в трактир не пойду. В Смоленске театр играет, представляю, как жалок и смешон после петербургских показаться должен. Хоть для того зайти следует...

Говоря это, Олферьев обманывал и дядьку и себя. На улице он огляделся и, сверкая в темноте белоснежным конногвардейским мундиром, гремя ножнами и шпорами, двинулся прямо к дому, в котором помещалась гости-йица и ресторация итальянца Чаппо. Здесь собиралась по вечерам блестящая гвардейская молодежь. "Чаппо" был несравненно фешенебельнее "Данциха". Однако в обширной зале с лепным потолком и алебастровыми статуями по углам, так же как и в "Данцихе", гуляли синие клубы табачного дыма и стоял такой же неуемный шум. В дверях залы Олферьева встретил однополчанин его, Голицын. Он приходился двоюродным братом князю Багратиону, но, по крайней молодости лет, признавал своего знаменитого родственника за дядю. "Принц Макарелли" высоко поднимал ликерную рюмку, в которой тяжелыми блестками переливался густейший "лероа".

– Алеша! – закротал он. – Славно, что пришел ты! Представь: я уж было и банк заложил, и метать начал, да Клингфер с Давыдовым сцепились... Умора! И карты – под стол! Мамаево побоище!.. Et vous, mon cher, comment trouvezvous ces alienesla{50}?

– Как? Опять спорят? – удивился Олферьев. – Qui n'entend qu'une, cloche, n'entend qu'un son. Il faudra voir a quoi nous tenir{51}.

Чернявый подполковник в венгерке Ахтырского гусарского полка, с веселой шишечкой вместо носа и серебристым завитком в кудрях, выскочил из-за стола.

– Алеша! Где проливается вино, там купаются слова! Садись, пей, ешь и суди безрассудных...

Приветствуя Олферьева, два офицера чинно поднялись со своих мест. Высокого и бравого кавалергардского ротмистра звали фон Клингфер; маленького лейб-кирасира с ухватками ловкой обезьяны – граф Лайминг. Оба были адъютантами генерала Барклая.

– Давыдов рассказывал о своем знакомстве с Суворовым, – проговорил Клингфер, вежливо отводя от губ большую пенковую трубку. – Он собирается записать эту историю, дабы не потерялась она для отдаленных потомков. А я нахожу, что потомкам лишь то знать интересно будет о великих людях, чем великость их на деле оказывается...

"Принц Макарелли" принял таинственный вид.

– У нас в ложе "Военных братьев"...

– Пустое! – с придворной небрежностью заметил Лайминг. – Ни одного великого человека нет ни в одной масонской ложе. Разве его высочество, цесаревич Константин, единственный...

– Откуда вы взяли, граф, что его высочество – великий человек? засмеялся Олферьев. – Не о знатности рода наш толк, а о великости души и действий.

– Фу, черт возьми! – воскликнул Давыдов. – Дайте же досказать!

В этом гусаре были замечательны огненная живость речи и свежая искренность чувства, которым дышало все его крикливое и непоседливое существо. Отбросив за плечо раззолоченный ментик и взъерошив волосы, он продолжал свой прерванный рассказ:

– Стукнуло мне девять лет. Шал и резов был я, словно козленок. Отец командовал тогда в Полтаве конноегерским полком. Там, на смотру, увидел я Суворова. Старец знал и любил отца. Бойкость моя ему приглянулась. "Дениска! Беги сюда!" Малая, сухонькая, желтая, словно ярь, ручка героя легла на ершистый затылок мой. "Помилуй бог, какой удалой! Это будет военный человек! Я не умру, а он уже три сражения выиграет!" Ах, заскакал, запрыгал я! Тотчас швырнул за печь псалтырь, замахал саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няне и хвост отрубил борзому псу...

– Полагать надобно, что о трех победах этих и пророчествовал Суворов, с усмешечкой сказал Лайминг.

– А благодетельная отцовская рука вновь обратила вас к псалтырю, добавил Клингфер.

– Теперь же, когда подвинулся я далеко вперед ежели не ростом, то русскою мыслью своею, – с внезапной серьезностью, горячо вымолвил Давыдов, в тугих обстоятельствах наших горько крушусь, что нет с нами Суворова...

– Стой, Денис! – отозвался Олферьев. – У нас есть Кутузов, есть Багратион!

Розовое лицо Клингфера вытянулось и вдруг сделалось страшно похожим на грубо высеченные из камня рыцарские надгробия в старых германских соборах.

– Не только они, – с веской расстановкой слов произнес он. – К счастью, кроме Багратиона, предусмотрительность и осторожность командует русской армией. Это – ее лучшие полководцы.

На первый взгляд фон Клингфер был такой же молодой, веселый и блестящий офицер, как и очень многие другие из его круга. Однако сквозь веселый блеск молодости то и дело проступала в нем жесткая сдержанность – род упорного, сурового раздумья.

– Понимаю, – с досадой сказал Олферьев, – вы говорите о генерале Барклае. Его достоинства бесспорны. Но предусмотрительность и осторожность, являясь главными из них, незаметно привели русские армии в Смоленск...

– Меньше чем за полтора месяца войны! – с негодованием выкрикнул Давыдов.

– У нас в ложе... – начал было "принц Макарелли",. но, вспомнив что-то неподходящее, махнул рукой. – Интересно, куда отгонит нас Бонапарт еще через месяц!

Спор вспыхнул, как солома, на которую упал огонь. Голоса офицеров с каждой минутой становились громче, слова – резче, аргументы – непримиримее.

– Верно, что честь оружия нашего до сей поры неприкосновенна! – яростно кричал Давыдов. – Верно! Этого Наполеон еще никогда не испытывал. Но сердце, господа, на куски рвется, когда думаю, какие пространства нами уступлены...

– С помощью божьей, – сказал Клингфер, – благополучно отступим и далее.

Черствая рассудительность Барклаева адъютанта бесила Олферьева. "Это школа, целая школа! – с сердцем думал он. – Мерзкие перипатетики!"{52} "Лероа" действовал на корнета. Голова его пылала. И он проговорил резко, как можно резче, стараясь задеть, а если удастся, то и вывести Клингфера из себя:

– Вы надеетесь на бога. А мы, сверх того, еще и на князя Багратиона. Что скрывать? Нам ненавистна ретирада, она истомила нас. Ее позор оскорбителен...

Туман в голове Олферьева сгущался. Обрывки мыслей стремительно обгоняли друг друга: "Несчастная Россия! Муратов счастливей всех нас! Ах, семь бед один ответ!" Олферьев вскочил, поднял руку и пошатнулся. Звонкий тенор его разнесся по зале:

Vive 1'etat militaire

Qui proment a nos ouhaits

Les retraites en temps de querre,

Les parades en temps de paix...

Эту песенку, сложенную еще покойным Муратовым, частенько распевали во Второй армии гвардейские офицеры. И сейчас сперва "принц Макарелли" и Давыдов, а за ними еще добрая дюжина голосов, сильных и слабых, умелых и неумелых, подхватила мелодию и слова. Чья-то грозная октава вела за собой хор:

Славу нашего мундира

Мы поддерживать должны

Вахтпарадами в дни мира,

Отступленьем в дни войны...

Клингфер стоял бледный, с закушенной губой и сложенными на груди руками.

– Браво! Славно! – прогремело за его спиной. Он оглянулся. Это был Фелич.

– Оставьте ваши coups de theatre{53}, барон! Не советую также подходить к людям из-за спины!

Фелич усмехнулся и, как таракан, задвигал усами.

– Дурная привычка думать вслух доставляет мне изредка приятные минуты, но и множество неприятных тоже. К счастью, я не кичлив и не околачиваюсь по главным квартирам...

– Фелич!!! – грозно крикнули, как по команде, штабные – и Клингфер, и Олферьев, и Лайминг. Гусар щелкнул шпорами.

– Я не хотел никого обидеть, господа!

Несколько секунд маленький обезьяноподобный кирасир и его высокий товарищ что-то обсуждали вполголоса с деловым видом. Затем Клингфер подошел к Олферьеву.

– Послушайте, корнет! Граф Лайминг и я – мы адъютанты генерала Барклая. Песня, которую вам нравится распевать, прекрасная, очень остроумная песня. Но она оскорбительна для лица, при коем мы состоим. Сверх того, некоторые господа из главной квартиры Второй армии распускают по рукам некое глупое письмо...

– Вот оно, – с наслаждением сказал Фелич и полез в ташку{54}.

Олферьев смотрел на Клингфера и почти не видел его. Маячившая перед ним отвратительная и злобная маска не могла принадлежать этому спокойному и красивому офицеру. Странное дело! При первых же словах Клингфера хмель соскочил с Олферьева, – возмущение и гнев оказались сильнее "лероа". Но горячий туман не испарился, и тысячи молоточков больно ударяли в виски. Олферьев чувствовал, что задыхается от ярости, и, чтобы не задохнуться, рвал на куски фисташковую перчатку.

– Вы хотите сказать, ротмистр, что я распускаю известное письмо? И может быть, делаю это по поручению моего генерала? Не так ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю