355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Голубов » Багратион » Текст книги (страница 18)
Багратион
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:10

Текст книги "Багратион"


Автор книги: Сергей Голубов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

– Вот идет на вас в атаку конница... птицей на пушки мчится. Убираться? Упаси бог! Сколь ни коротко время, что осталось ей доскакать, а можете вы успеть два, а то и три раза выстрелить. И будут эти картечные залпы таковы по губительству, что против них десятки обычных – тьфу!..

Изумление слушателей увеличилось. Кутайсов тряхнул головой.

– Как знать, что станется с каждым из нас завтра, друзья! А последний завет мой примите: покамест не сел враг на пушки, с позиций – ни шагу! На самом ближнем выстреле картечном – стой! Артиллерия должна собой жертвовать. Потерять орудие скверно, но коли тем позиция сохранена – грех искуплен, и нипочем!

Травин отлично понимал, как много важного, решающего смысла в том, о чем с такой настойчивостью толковали генералы. Однако не меньше смысла было и в слепой привязанности солдат к пушкам. Поручик чувствовал необходимость ухватиться за что-то главное, недосказанное. Где оно? В чем? Отчаянное лицо канонира Угодникова мелькнуло у него перед глазами. Он оправил на себе шарф и выступил вперед.

– Ваше сиятельство! Приказ не для размышлений отдается. Исполняется же по разуму, – хорошо или худо. Проще быть не может: насядут французы передки и ящики прочь, орудий не свозить; картечью в упор бить. При самой лишь крайности людям уходить, а орудия и тогда оставлять на месте...

– Так, душа, верно! – подтвердил Багратион. Травин показал своей беспалой рукой на Угодникова.

– Вот лучший канонир роты моей, ваше сиятельство. Он плачет.

Действительно, крупные градины слез медленно сползали в густые черные бакены по бледным щекам солдата.

– А на смерть с улыбкой ходит! Стало быть, пушка ему жизни ценней. Мы будем оставлять орудия. Однако надобно же, ваши сиятельства, чтобы пехота отбивала их! Отдать – трудней, чем отбить!

Багратион вскочил, быстро подошел к Травину и обнял его.

– Душа-поручик! Ухарь и смел ты – генералам советы подавать. Впрочем, и генералы российские не без смелости за пользу спасибо сказать. Где увидит пехота, что артиллерия, пушки бросив, уходит, тут и в дело встрянет. Едем, граф Александр Иваныч, к Раевскому, – еще подтвердить ему все то надобно, дабы солдат, зная дело свое, спокоен был. А Ермолов ужин свой, видать, без тебя съест...

Жуковский шел вдоль позиции, направляясь к левому флангу, за оконечностью которого, в двух верстах от гренадерской дивизии принца Карла Мекленбургского, стояло московское ополчение. Поэт был рад случаю, который показал ему Багратиона въявь и близко. "Певцу во стане русских воинов" не хватало посвященной князю Петру Ивановичу строфы. Но, как ни старался Жуковский переложить в звучные, торжественно-сильные слова свое впечатление, ему это не удавалось. Насколько легко складывались в "Певце" величественные и живые образы Кутузова, Раевского, Платова, Коновницына, настолько труден оказывался Багратион. "Не потому ли так неуловим он, – с досадливой грустью раздумывал Жуковский, – что скрыт в малом теле его громадный солдатский дух? А солдата русского не знаю я...

И дабы узнать его, Травин говорит, многое, многое надобно..." Поэт спотыкался на ямах и рытвинах, блуждая по кустарникам, обходя овраги и логи, и не замечал того, что делалось вокруг. Между тем русская армия готовилась к бою. Пехота чистила ружья, заменяла в них старые кремни новыми. Кавалеристы осматривали подпруги, точили сабли. В артиллерии укреплялись постромки, смазывались колеса, травились запалы, принимались снаряды. Везде было хлопотно, но не шумно. Быстрота и точность действий не требовали слов. Все совершалось как бы само собой. Наконец Жуковский добрел до того места, где посреди тонкой березовой заросли расположился гренадерский лагерь. Отсюда было рукой подать и до ополченского. Но в это время поэта обогнали дрожки с высоким и тощим седым генералом в огромной шляпе с разноцветным плюмажем. У первого ведета{97} генерал приказал своему кучеру остановить коней и подозвать солдата.

– Чье охранение? – спросил он громко и отчетливо, но не чисто выговаривая русские слова.

Из кустов выскочил офицер и, тотчас узнав начальника главного штаба барона Беннигсена, вытянулся и доложил:

– Второй гренадерской дивизии, ваше высокопревосходительство!

Гремя саблей и шпорами, Беннигсен медленно сошел с дрожек. Несколько минут он внимательно оглядывал местность, и хотя ничего не говорил, но узкие губы его приметно шевелились. Что-то не нравилось ему в том, что он видел, так сильно не нравилось, что он раза два-три возмущенно пожал плечами.

– Чья бригада?

– Полковника князя Кантакузена.

– Пошлите, господин офицер, за полковником.

Вскоре в кустах обозначилась чернявая плотная фигура князя Григория Матвеевича, спешившего вразвалочку и не очень торопко на зов генерала.

– Кто поставил вас тут, полковник? Квартирмейстерский офицер по приказанию генерал-квартирмейстера, ваше высокопревосходительство!

– Зачем делает полковник Толь такие глупости! – сердито воскликнул Беннигсен и, взяв Кантакузена под локоть, начал поворачивать его туда и сюда. – Зачем вы не возражаете, когда видите, что с вами делают глупости? Ваша бригада поставлена на жертву! Разве не ясно? Вы – левое крыло войск князя Багратиона. Но посмотрите: пространство между вами и третьим корпусом генерала Тучкова столь обширно, что неприятель завтра непременно бросится в него. Он начнет с этого... Недоумение Беннигсена было понятно Кантакузену. Начальник главного штаба не знал кутузовского плана-засады. Секрет фельдмаршала держался крепко. Оттого и разговор этот складывался так потешно.

– Я не могу знать, ваше высокопревосходительство, как начнет завтра француз, – отвечал Кантакузен, с трудом пряча в бакенбардах улыбку, – а долг мой – исполнять повеления.

"Как глуп этот полковник!" – подумал Беннигсен.

– Ваш долг, ваш долг! – повторил он. – Ваш долг еще и в том, чтобы спасти свою часть от неминуемого истребления. А для этого надо кое о чем догадываться и соображать.

Князь Григорий Матвеевич вспыхнул.

– Соображать много легче, чем, по-видимому, кажется вашему высокопревосходительству...

И Беннигсен вздрогнул. Глаза его сверкнули.

– Молчать, полковник! – сказал он и быстро облизнул губы. – Я знаю людей, которые пробивают стены головами. А вы сами подставляете под падающую на вас стену свой жалкий череп. Я не встречал еще таких отважных... глупцов!

Он вскочил на дрожки, и сухие коленки его выставились кверху двумя острыми углами...

Странная неприязнь со стороны войск преследовала Беннигсена от появления его в армии до сегодняшнего дня. Солдаты почти не отвечали на его приветствия, офицеры глядели угрюмо и недоброжелательно. Откуда это бралось? Почему не было ничего подобного, когда подъезжал к войскам улыбающийся Кутузов? Понятно, что солдаты и офицеры не любили Барклая. Понятно, что они восторгались Багратионом. Но совершенно непонятно ни это слепое обожание дряхлого хитреца фельдмаршала, ни открытое отвращение к Беннигсену. Атмосфера глухой предвзятости, которую явственно ощущал вокруг себя барон, больно его раздражала. Не он ли водил русские армии к победам над Бонапартом? Пултуск и Прейсиш-Эйлау – это не Аустерлиц. Многие в Европе находят, что есть лишь два полководца, в полной мере владеющих искусством войны: Наполеон и он. Следовательно, дело не может заключаться в недоверии к его полководческому имени. А в чем же оно заключается, это несчастное дело? Только в интриге Кутузова. Но всякому действию должно быть равно противодействие, – на этом физическом принципе строится жизнь материи. Почему дух и мораль надо исключать из общего правила? Вовсе не надо. Против интриги – интрига. "Напишу государю, – думал Беннигсен, – не буду ни лгать, ни клеветать. Зачем? Достаточно рассказать о размещении войск на левом фланге, чтобы старческий маразм светлейшего всплыл на поверхности этих решительных дней, как пустая бутылка на воде. И о том, как деятельно и умело я исправлю эти непростительные ошибки..."

Генерал Тучков встретил начальника главного штаба посреди своего лагеря с мрачным и недовольным видом.

– Мой генерал, – сказал ему Беннигсен, – потрудитесь сейчас же выдвинуть ваши войска из-за леса как можно ближе к оконечности левого фланга.

– Однако для чего это надо, ваше высокопревосходительство? – отвечал командир третьего корпуса. – Мне и здесь хорошо.

Опять то же самое: все, столь естественные в положении Беннигсена, попытки вмешаться в стихийный ход вещей, направить его в русло смысла и разума натыкаются на слепой и упрямый отпор. Но на сей раз это не удастся.

– Если я говорю, генерал, что вам надо передвинуть свои войска, я знаю, почему я так говорю. Мне не хочется напоминать вам, что мои приказания для вас обязательны.

Тучков переступил с ноги на ногу. По грубому лицу его скользнула гримаса, похожая на сдавленный зевок.

– Вашему высокопревосходительству известно, что я не первый день состою на императорской российской службе. Учить меня поздно даже вашему высокопревосходительству. Я не вижу надобности в передвижении – один лишь вред. Вам угодно, чтобы я вышел на отклон горы, отделяющий лес от левого фланга. Но ведь не трудно видеть, барон, что, обнаружившись таким образом, я буду поражаем нещадно...

И снова в возражениях генерала Беннигсен почуял недомолвку. Тучков, конечно, меньше всего боялся артиллерийского огня французских батарей. Но чего же опасался он? Беннигсена охватил гнев. Это бывало с ним очень редко, зато, – как обычно случается с людьми выдержанными, по внешности холодными и-спокойными, – чем реже находили на него припадки гнева, тем сильнее потрясали они все его существо. В эти страшные минуты у Беннигсена отнимались колени, горло сжималось железным кольцом, глаза ослеплялись невидимым блеском ярости, – он переставал дышать и понимать что-нибудь, кроме своей злобы. В войну 1807 года было даже так, что, придя в состояние бешенства, он лишился чувств, – упал в обморок, как жантильнейшая из девиц. И теперь он был близок к тому же. Беннигсен хотел топнуть ногой – земля расступилась. Хотел крикнуть – вырвался хрип.

– Немедля выводи корпус... Я...

Тучков отдал честь, повернулся и сказал своему квартирмейстеру:

– Выводи, братец, дивизии к левому флангу. А я ни за что больше не отвечаю!

Глава тридцать девятая

Известно: где тесно, там солдату и место. У костра фельдфебеля Брезгуна постепенно собралась почти вся карабинерная рота. Гренадеры подходили один за другим и, покуривая трубочки с травой-тютюном, неторопливо ввязывались в разговор.

– Дума за горами, а смерть за плечами, – вздохнул кто-то.

– Ты это, Кукушкин, оставь! – строго приказал Иван Иваныч. – В канун боя оставь это!

– Да ведь жутко, Иван Иваныч! – отозвался Кукушкин.

– Жутко! Ну и что ж, коли жутко? И в секрете иной час жутко бывает! А сумеешь себя разважить – и ничего. Что же такое, что жутко?

– Не помрем, так увидим, – с небывалой серьезностью проговорил Трегуляев. – Вон сколько собралось нас тут! И кого нет! Ты, Кукушкин, тверской, что ли? Стало – ряпушник. Чучков – арзамасский, из лукоедов. Мышатников – с Амценска, цыгане семь верст объезжали. Калганов – сибиряк, соленые уши. Тужиков – огородник ростовский, ездил черт в Ростов, да набегался от крестов. Круглянкин всем хорош бы, дадуляк! Вишь, сколько нас, всяких-разных, много! А настоящий-то страх у всех один.

Трегуляев встал, прошелся кругом огня и хотел было продолжать свои рассуждения дальше, но ему не дал Старынчук. Рекрут тоже встал, раскрыл рот, глотнул воздух, как рыба, высунувшая голову из воды, взмахнул руками, опять раскрыл рот и сказал:

– Ат, почекай, пан Максимыч, воробьем чиликать! Не рушь гнязда! Моя казка без сорому: не бийся, товарыство, хранца, ни смертного року!

Если бы Старынчук заржал конем или закричал выпью, карабинеры удивились бы меньше. Уж очень привыкли они к его молчаливости. Все удивились, а Трегуляев, кроме того, и рассердился:

– Ах ты бабий корень! Еще и каши нет, а он хлебало настежь. Да ты сперва дослушал бы, чем меня с речи сшибать. У всех у нас настоящий страх один: оглянешься на Москву, так и на черта полезешь. Вот какой наш страх! Солдатский, честный, без зазора и стыда! Не в похвалу говорю, а от правды, как есть. Этак воробьи не чиликают... как я сказал...

Трегуляев был взволнован. Брезгун поднял голову.

– Хорошо ты сказал, Максимыч. Да и Влас недурно молвил! Свят день ждет нас – битва святая. В разум возьмите: через поле бородинское две реки текут, а к ним два ручья тянутся. Небось о прозваньях не сведали? Колоча да Война, Огник да Стонец... Понимать это надобно: штык и огонь стоном пройдут по военному этому полю. Это – раз! А второе – Михайлов-то сколько со" шлось!

– Каких Михайлов, Иван Иваныч?

– А вот, гни на пальцах: Михаиле Ларивоныч Кутузов, Михаиле Богданыч Барклай, Михайло Андреич Милорадович, Михайло Семеныч Воронцов... И у французов – Ней. Его ведь Мишелем звать, а по-русски опять же – Михайло.

Фельдфебель снял кивер и перекрестился.

– В главе же семнадцатой книги пророчеств Исаевых прямо честь можно: "В те дни восстанет князь Михаил и ополчится за люди своя". Ну-тка? Каки-таки дни? Какой-такой князь Михаил? Завтра светлейший князь восстанет за Русь! И мы – ополчение его...

Голос Брезгуна дрожал.

– Была Полтава... Рымник был... В памяти держит их Россия. А и двести лет минет – не забудет она про Бородино... Каждый пойми, как ему завтра быть!

У костра стало тихо-тихо. Мимо промчались вскачь дрожки с Беннигсеном. Кто-то спросил фельдфебеля:

– А на кой ляд, Иван Иваныч, к делу нашему немец этот прилип?

Брезгун покрутил головой, как делают люди, когда им бывает тошно.

– Хват-от! Давно знакомы. В седьмом годе, в Пруссии, команду над нами имел. В грязи топил, холодом-голодом ел. А сам, бывало, в колясочке на подушках размечется да по корпусам катает. Кто раз видел – ввек из сердца не уронит. Тьфу, пропасть его возьми, прости господи!.. На всю жизнь остобесил!

Иван Иваныч плюнул с таким остервенением, что невозможно было и ждать от него подобного противного чинопочитанию поступка.

– А ведь толковали в седьмом годе, Иван Иваныч, – сказал какой-то старый гренадер, – будто и сам он о себе мало думал. Будто ел, что подавали...

– Ел... ел... – возмущенно повторил Брезгун. – Его было дело, что ему есть. О себе-то, пожалуй, хоть и не думай, – на то добрая твоя воля, – а о людях заботься. Ну да, слава создателю, держат теперь немца этого сбоку. С Кутузовым да Багратионом – дело иное. Не равен завтра спор русский. А с ними и он равен окажется!..

Наступила ночь – темная-темная. Сквозь щели дощатых ставен в избе Багратиона тускло мерцал огонек догоравшей свечи. Ординарцы, конвойные и вестовые казаки давно уже завалились на отдых. Дружный храп их слышался в сенях и по чуланам, на сеновале и в коноплянике. Казалось, что и внутри избы царствовал сон. Но это только казалось. Князь Петр Иванович лежал на походной койке, в сюртуке, под шинелью, и, подперев кулаком взлохматившуюся голову, думал. В полумраке лицо его выглядело особенно бледным. Уже в течение многих суток ощущение тяжкой усталости не покидало его ни на минуту. Целые дни скакал он по позиции то с Ермоловым, то с Кутайсовым, а то и один. Объезжал батареи и полки, забирался и за Утицкий лес, к Тучкову, – жаль, что сегодня не поспел! Следил за Сен-При, советовался с Платовым, Раевским, Коновницыным. Дни мелькали с такой быстротой, словно их гнало вперед ураганом. Но затем приходила ночь. Эти глухие часы жизни не приносили князю Петру ни отдыха, ни сна. Он не мог бы даже и вспомнить, когда в последний раз спал по-настоящему, крепко и бесчувственно, как положено спать усталому человеку. Ночи его наполнялись какой-то тонкой и прозрачной, томительно-беспокойной смесью бодрствования и дремоты. Так было и сейчас.

Рваные клочки мыслей, как облака под ветром, обгоняли друг друга в голове Багратиона. То слышался ему твердо-ласковый и уверенно-вкрадчивый голос Ермолова, то горячие возгласы Кутайсова звоном катились по избе, а то вспыхивал пронзительно-ярким светом единственный глаз фельдмаршала, и синеватые губы, улыбаясь, казнили Беннигсена за лицемерие и ябедничество. Барон ежедневно пишет царю и в письмах этих брызжет на Кутузова змеиным ядом клеветы. А Михайло Ларивоныч не получает от царя ничего, кроме сухо-официальных рескриптов: "В протчем пребываю к вашей светлости благосклонный Александр..." И вдруг император прислал Кутузову очередной донос Беннигсена. Это стоит сотни рескриптов! "Не вы ли сочинитель сей подлости, ваше высокопревосходительство? Попались? Вон!.." Ах, кабы и впрямь случилось нечто подобное!

Ермолов хитер, прячется за книги... Вот он развернул толстый фолиант Цезаревых "Комментарий" и читает по-латыни, но так, что и Багратион отлично понимает: "Двадцать шестое августа – памятный в русской истории день! В 1395 году Тамерлан стоял на берегах реки Сосны, у Ельца, и Русь дрожала. Но именно двадцать шестого августа этот грозный покоритель Индии, Персии, Сирии и Малой Азии внезапно повернул свои полчища и, "никем гонимый", бежал. С тех пор никогда уже не возвращался он в русскую землю. Того же числа августа 1612 года вышли поляки из разоренной Москвы..." Хм! Завтра двадцать шестое. Хитер Ермолов, а Багратион не учен. Но век живи – век учись. "Тезка! Да при чем же тут "Комментарии" Цезаря?" – "А это совершенно все равно, – весело смеется Алексей Петрович, – важно другое: завтра победа непременно поймается и уже не выкрутится, как бы ни вертелась!.."

И Кутайсов тоже смеется. На какой-то огромной мельнице должны пойти в ход жернова. Как только они движутся, от этого маленького красивого генерала не останется ровно ничего, он знает об этом. Да и как не знать, коли застрял между жерновами? Но это его ничуть не смущает. Он кричит с величайшим жаром:

"Advienne que pourra{98}! Ура" Ага! Его расчет – то, что в Можайске городничим отставной корнет конной гвардии князь Андрей Голицын. Эх, как глуп племянник! Точно шленский баран! Давно надо было взять оболтуса из гвардии – оторвать от карт и кутежей. В его годы Багратион пил кизлярское да красное – донские выморозки. А это что? Старики Голицыны померли. Симы разыграны с молотка в лотерею. И "принц Макарелли" вывертывает карманы у несчастных можайских мещан...

Что-то оглушительно треснуло возле Багратиона.

Неужели жернова повернулись-таки и Можайск не помог Кутайсову? Князь Петр Иванович быстро протер глаза и сел на постели. Трещала свеча, оплывшая жирным нагаром. Красный огонек умирал, бросаясь из стороны в сторону и выкидывая кверху струйки копоти. В горнице было чадно. "Мещане... Можайск... А что я приказывал насчет Можайска?" Багратион вздрогнул и вскочил с койки. Шинель упала на пол. Свеча потухла.

– Эй, други! – громко крикнул князь Петр. – Олферьева ко мне! Живо!

Штаб седьмого корпуса помещался в сарае. В эту ночь никто из штабных офицеров не спал. Все дежурство, вся квартирмейстерская часть собрались в сарае. Но он был так велик, что, несмотря на это, в нем не было тесно. Адъютанты, примостившись на кадках и ящиках, строчили рапорты. Кое-где по углам завязывался штосс. Кто-то понтировал с такой безотменной удачей, что наконец сам не выдержал. Собрал деньги и швырнул карты.

– Довольно, господа! Дурной знак! Вряд ли буду я завтра столь же счастлив!

Посредине сарая, на доске, покрытой одеялом, Раевский, Паскевич и три артиллерийских полковника играли в бостон. Паскевич задел обшлагом кожаный стаканчик, полный костей, которые бросались в крепе при сдаче карт. Стаканчик упал наземь, и кости рассыпались. Мелко-красивое лицо Ивана Федоровича болезненно сморщилось, – он был суеверен. Один из артиллерийских полковников, завидовавший быстрой карьере молодого генерала, сказал:

– Скверная ауспиция{99}, ваше превосходительство! Да что поделаешь! У меня вся бригада надела белые рубахи... Люди к смерти готовятся.

Раевский распахнул жилет, – под ним была чистая белая рубаха.

– Не в том суть! Надо, чтобы сердце было чисто и душа бела.

Паскевич нагнулся, подбирая с земли рассыпавшиеся кости. Лицо его спряталось под доской. И голос прозвучал глухо, с натугой:

– Кстати, вспомнилось мне, Николай Николаич... Очень виноват я по забывчивости перед одним офицером. Еще за Салтановку, а потом за Смоленск хотел в представление к чину включить – и каждый раз из памяти вон! И храбр, и находчив, и два пальца потерял...

– Как звать? – спросил Раевский.

– Временно командующий номера двадцать шестого артиллерийской роты поручик Травин. В штабс-капитаны... И канонира одного из роты той – в фейерверкеры...

– Представляйте, Иван Федорыч. Коли живы останемся...

Дверь отчаянно взвизгнула, и в сарай вбежал Олферьев.

– Ваше превосходительство. Главнокомандующий Второй армии ввечеру приказал отправить в Можайск обоз главной квартиры, а из корпусов всех больных и невоенных людей. Письменное же повеление о том дать вам запамятовал. И весьма встревожен...

– Напрасно, – сказал Раевский, – в седьмом корпусе ни одного больного и невоенного нет. Всех уже отправил я. Неужто опять не спит князь?..

Шалаш был так низок, что лежать или сидеть в нем на соломе друг подле друга было еще можно, но встать на ноги или выпрямиться – никак нельзя. В этом темном и тесном углу сошлись на ночлег шесть офицеров. Почти все они были молоды, сильны и смелы. Спать им не хотелось, и они разговаривали.

– Жаль, Полчанинов, – сказал один из них, – что не можете вы за темнотой прочитать нам сегодняшнюю страницу из журнала вашего...

– Да там всего лишь одна маленькая пиеска в стихах, – отвечал Полчанинов. – Коли хотите, прочту наизусть. Я ее помню...

Ужели не побью я русских никогда? – Да. Но и меня побить им также невозможно! – Можно. Кто ж наконец сразит французов? – Кутузов. А Францию что ждет, как мой падет кумир? – Мир.

– Ах, славно! – закричали восхищенные офицеры. – Вот это стихи! Отчего бы, Полчанинов, не отправить вам их в академию? Или государю-императору посвятить? А то – напечатать на свой счет и распускать в публике? Счастливец вы, что можете этакое сочинять!

Однако лежавший рядом с Полчаниновым Александр Раевский прошептал ему на ухо:

– Не слушайте. Дурно!

Прапорщик пожалел, что вылез со стихами. "Слава богу, – подумал он, что темно. Я, кажется, покраснел. Но как странно! Одним нравится мое "Эхо", другие бранят его. А Травин давеча обозвал безделкой. Экая досада, что нет среди моих знакомцев ни одного настоящего поэта!" Вдруг из самого темного угла шалаша раздался бархатистый и ровный голос. Владелец его был никому не известен.

– Человек – такая брюзга, что во всем сыщет недостатки. Ему ежели мед, так уж и с ложкой. Ваши стихи, господин Полчанинов, тем хороши, что вровень с высокими чувствами любви к отечеству идут. А за брюзгливость простите, коли скажу: перо ваше еще недостаточно искусно. Ut desint vires, tamen est laudanda voluntas{100}, – говорили римляне. Узы давней дружбы соединяют меня с известным российским сочинителем и журнальным издателем господином Карамзиным. Ныне укрылся он от галльской напасти в эмиграции: на волжских берегах нашел себе в Нижнем Новгороде утлый приют. Но минется напасть, и стоит тогда пожелать вам, как "Эхо" будет мною доставлено господину Карамзину для напечатания, и ручаюсь, – прямо попадет под станок...

Полчанинов оцепенел от смущения. Офицеры скромно молчали. Неизвестный голос добавил:

– Незван и непрошен очутился я, господа, в вашем обществе. Рекомендуюсь: поручик московского ополчения, Мамоновского полка, Василий Жуковский. Ночь застигла меня по дороге к месту, я и попал под гостеприимное ваше крыло.

Фамилия незнакомца отозвалась в сердце Полчанинова радостной надеждой. Какой Жуковский? Не поэт ли? Не славный ли переводчик Грея и Бюргера? Задыхаясь от волнения и от усилий скрыть его, он сказал:

– Фамилия ваша очень известна по переводу Греевой элегии. Еще в корпусе наслаждался я очаровательной картиной "Сельского кладбища". Неужели...

– Вы не ошиблись, – тихо проговорил Жуковский, – я переводчик Грея.

Не все товарищи Полчанинова слышали о Жуковском и "Сельском кладбище", но все поняли, что ночь завела к ним в соседство литературную знаменитость. Это ошеломило их, и дружная до того беседа оборвалась. Заметив это, Жуковский воскликнул с простым и искренним одушевлением:

– Ах, господа! Завтра решится кровавая задача. Нас здесь шестеро. Не может же так быть, чтобы все мы, сколько ни есть в шалаше, вышли из дела целы и невредимы. Ведь кому-нибудь из нас да надо же быть убитым или раненым...

– Слыхал я от батюшки, – проговорил, потягиваясь, Александр Раевский, что в больших сражениях обычно из десяти убивают одного, а ранят двух. Нас здесь шестеро. Следственно, убит будет либо один, либо ни одного, а ранен кто-нибудь – непременно...

"Неужели я – именно тот десятый, который должен быть убит завтра? – с ужасом подумал Полчанинов. – Умереть? Это не просто перестать пить и есть, это перестать видеть, слышать, думать, писать журнал, никогда не напечатать "Эхо", потерять Жуковского, не встретить Карамзина..."

– И вот я говорю заранее, – продолжал Раевский, – меня могут ранить, но не убьют ни в коем случае.

– Почему? – жадно спросило несколько голосов. – Я не хочу, чтобы меня убили. Потому и не убьют. Так и под Салтановкой было.

Полчанинов приподнялся на локте. Прямо перед ним, сквозь дырку в стене шалаша, виднелся кусок темного, усыпанного яркими звездами неба. "Сейчас сосчитаю, сколько звезд светит в дырку, – подумал он. – Если нечет убьют..." Он пересчитал: девять. С отчаянием пересчитал еще раз: те же девять. В груди прапорщика стало жарко и душно. Сердце его забилось часто-часто. Он показал рукой на дыру в стене шалаша.

– Видите, господа, вон там, на небе, большую звезду?

– Это Сириус, – сказал Жуковский, – цыганская звезда.

– Если меня убьют завтра – я хотел бы жить там после смерти!

Молчавший до сих пор штабс-капитан из сдаточных рассердился.

– Что за пустяки! Этак за вами, прапорщик, тысячи народа на эту цыганскую звезду потянутся. Пожалуй, и места не хватит. Да и что за разговор? Убьют, не . убьют... Темна вода в облацех...

Он грузно повернулся со спины на бок.

– Полно рассуждать. Спите лучше, господа! На все его святая воля...

И штабс-капитан захрапел. Вскоре и еще два офицера принялись ему вторить.

– Вы заговорили, Полчанинов, о бессмертии, – сказал Александр Раевский, – я тоже ничего не имею против бессмертия. Но меня смущают две вещи. Во-первых, чтобы стать бессмертным, надо сначала умереть, а это как-то противно. Во-вторых, вечно жить в раю и слушать одну и ту же небесную музыку может надоесть.

Он засмеялся. Но ни Жуковский, ни Полчанинов не отозвались на его смех. Тогда и он проговорил с неожиданной серьезностью:

– Ничто не пропадает в мире. Умер человек, но продолжает питать собой землю и воздух. А бессмертный дух его вливается в общий разум вещей.

– Это страшно, что вы сказали, – промолвил Жуковский. – Разум, мысль и душа наши много терпят на земле. Неужто же, натерпевшись здесь, надобно им еще и там страдать? Знать, как несчастно человечество, и не иметь возможности помочь ему – мучительно. Я за полное забвение, за пустоту!

– Пустоте тоже должен быть предел, – с тоской сказал Полчанинов.

– Откуда вы это взяли? – удивился Раевский. – Пустота – часть мира, а мир беспределен. Я тоже его часть и, следственно, тоже беспределен. Я не шутил, говоря, что меня не убьют, так как я не хочу этого. Не хочу – и все! Ведь я беспределен... Значит – не убьют!

"Он умнее меня, – подумал Полчанинов, – но Травин – лучше. Для Травина мир – отечество, Россия. Другого он не хочет и не знает. Если так..." Все странное и нелепое в том, что сейчас говорилось, исчезло. А то, что осталось, было так ясно, что Полчанинов, поднятый с соломы могучим порывом светлого чувства, крикнул:

– Мое бессмертие в том, чтобы вечно жила Россия! И для того, чтобы жила она, я готов... я хочу умереть завтра!

Еще и не начинало светать, а над Колочен уже стлался утренний туман. Постепенно сгущаясь, он подымался все выше и выше и, наконец, сделался таким густым, что вовсе закрыл собой холмистый берег реки. Вскоре не стало видно и неба. Над бородинским полем развернулось царство тумана, клубившегося под низким, светлосерым, почти белым небом. Никто не сказал бы, ясен или хмур будет наступавший день. И так продолжалось долго, до тех пор, пока где-то сбоку не засветилось и не заиграло теплым сиянием яркое пятно. Туман побежал прочь от этого места, и голубые просини отчетливо обозначились в вышине. Розовый блеск вставал над горизонтом. Вдруг брызнули лучи солнца, и сотни радуг, скрещиваясь, перекинулись через поле, над которым колебалось опаловое море сверкающей росы. Было удивительно тихо. Только в Колоче нет-нет да и всплескивалось что-то. Еле слышно чивкая, кулички выскакивали из тростников на прибрежный песок. Кротким, веселым и радостным утром начинался день двадцать шестого августа тысяча восемьсот двенадцатого года.

Солнце продолжало величественно подниматься, гоня прочь последние тени ночи. Сотни барабанов гулко отбили зорю. И снова все стихло. Такое молчание обычно предшествует в природе бурям. Перед большой опасностью оно иногда охватывает и человеческую толпу. Ведь за великими ожиданиями чаще всего следуют для людей неожиданности. Но сейчас смысл этого грозного молчания был понятен: войска ждали боя. И оттого, что утро было такое чистое и светлое, бой казался им особенно желанным и нужным...

Шести часов еще не было, когда со стороны Шевардинского редута грянул одинокий пушечный выстрел. Воздух вздрогнул. Грохот пронесся по полю, раскатываясь в разных концах его тягучими отголосками, и наконец растаял в глубокой утренней тишине. Прошло несколько минут. Грянул еще выстрел, еще и еще. Поползла ружейная трескотня. И вдруг земля застонала и затряслась от грома орудийных залпов. Свирепый рев канонады наполнил собой долину. Среди ее мирных холмов взвились клубы пламени и дыма. И в то же самое мгновение свист ядер прорезал все видимое человеческому глазу пространство в тысяче направлений.

Французы обстреливали левый фланг русской позиции со своих шевардинских батарей. Больше сотни орудий, главным образом двенадцатифунтовых, било по войскам Багратиона.

– Становись!

Ряды смыкались и размыкались, как на ученье. Сверкали сабли и штыки, горели орудийные дула; и все это перевивалось гигантской радугой, лежавшей на земле. Гром канонады уже не сливался в однообразный гул.

Изредка привычное ухо князя Петра Ивановича улавливало далекие отзвуки перекатного ружейного огня. Назревала атака. К ее встрече на левом фланге все было готово. Стоя на эскарпе средней флеши, Багратион жадно следил за движением французских линий. Свет и радость сияли на его лице. От полночной немочи не осталось и следа. Нет, спокойствие не там, где постель и крыша.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю