Текст книги "За чертой"
Автор книги: Сергей Рафальский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
«Впереди – Исус Христос».
А. Блок «Двенадцать»
Разбился о жизнь, как лодка на рифе, я —
потопаю изнемогая…
В памяти, шалый, рокочет бурун,
стрелой из раны торчит неизбывная быль…
Скифия, моя Скифия,
дичь родная —
косматый табун,
седой ковыль—
1.
…Где-то рядом лязг легионов:
римская волчица бродит, старея…
Среди буков и желтых кленов
тихий Дунай – голубая аллея.
И над заводью в час обрядовый
косу русую чешет Любуша…
Взлетают годы и падают,
идут столетья, круша и руша…
2.
Черный лоди к днепровским плывут порогам, —
черные люди ищут рабов и дани —
норские вороны,
антские лани…
Мечей не упустят железные длани,
но души меняют сторону
и бога,
и толпятся одни славяне
у Византийского порога…
3.
Всем сияют усы самобытного Зевса,
золотые усы на серебряном лике,
но венчается сестра базилевса
с конунгом диким.
И удивляются чужие,
как занимаются новым блеском
мозаики святой Софии,
мраморы Артемиды Эфесской.
4.
Перуна в Днепре утешают русалки,
Златоверхого Киева нет в мире краше…
Но клекочут орлы на Калке,
Выклевывая очи княжьи…
Не сбивают волчьих шапок Бату
золотые наши ворота —
на Десятинной бурьяны растут,
в гридницах лисьего смрад помета…
Вихри прах и золу метут
в залесскую темноту
за гнилые финские болота.
5.
И там подымается,
расползается,
покоряет и покоряется,
вечно мает и вечно мается,
всем сродни и всему чужая,
благочестивая и блудная,
не то в адской смоле, не то в ладанах рая,
корявая, карежная, трудная,
неуемная,
хлопотунья и лень непробудная —
Скифия, глухая и темная.
6.
…Под дружинами Невского крякают льды,
Сергий восходит, как тихие зори…
И вот уже нет Орды,
но ханы остались на наше горе.
Хоть Иван и ломает шеи боярам,
а холопу все так же ходить по мытарствам.
Куда убежишь-то? На дно Светлояра?
В Опоньское царство?
7.
…С дикого поля – дикая воля:
«Сарынь на кичку», Жегулевы горы…
Выбегают на стрежень расшивы справные…
«Степан Тимофеич! Нет мочи боле!»
– Товарищ Разин! Д-ык что ж ето? Скоро ль? —
«Души захребетников! Режь! Бей!»
………………………………………
– Эх, погуляли и будя! —
Палач распинает на плахе Народного Вора,
глядят, как мертвые, молча люди…
«Прости, православные!» —
– Бог простит, Герой и Злодей! —
8.
И снова годов равнодушное шествие.
В благочестие, да в нечестие
уткнулись, как в душную подушку, —
не проходит снаружи ни мрак, ни свет…
…За морем телушка – полушка,
да перевозу нет…
9.
И Божьим произволением
в наказание, да в наставление,
сбывается Антихристово явление:
уставив Красную плахами —
инда заплечному тесно —
режет головы Царь пьяный,
объятый пьяными страхами,
режет бороды и кафтаны,
и очень ему лестно,
что шкипер голландский одобрит его просвещенное рвение:
кораблестроение,
руды плавление,
рейтар учение,
чинное
и спин дубинное
дубление.
Дикий, шальной, бесноватый,
вешая на прошлое всех собак,
он готов Грановитую Палату
променять на Роттердамский кабак.
Ради переулочной Европы,
вводя культуру, как чумную заразу,
всему, что в руки дается, рад —
велит коллегией именоваться приказу,
из преданных без лести холопов
учреждает «Высокий Сенат».
Всеобъемлющей, словно акулья утроба, душой
он такой —
то с пилой,
то с дудой,
академик и плотник,
мореплаватель, мастеровой,
на все руки заплечный работник,
неутомимый палач,
Герой!..
Что с того, что кругом
только стоны и плач,
что живется легко одной сволочи и хамам —
коленом на грудь поднажмем,
сапогом —
и Питер сравняется с Амстердамом!..
Пусть задохнутся в шлее и двужильные кони —
догоним и перегоним!
И вот мужики тараканами мрут
от великодержавной судьбы,
но заводы растут,
как грибы,
но крепятся финские болота
телами, как бревнами,
но Скиты и Полтаву штыками берет пехота!
Путями головоломными
строится Империя из Московии обломков…
И в новой столице
на ассамблее
возле девки-царицы
он слышит, хмелея,
завистью ужален,
в пушечном громе и воинском клике
голос потомков:
Виват Великий
Сталин!
10.
…Годы слагаются в десятилетия…
Втискивая плоти скифские во фряжскую робу,
на отцов непохожие дети
изображают Европу.
Руками недорослей и дорослых,
потерявших народное обличие,
подымается на козлы
Имперское величие.
Так из купленного по дешевке
не без изъяна
у нечестной торговки
покупателем пьяным
вырастает культура, как в сказке:
ампирные граниты, Невский,
«Лебединое озеро», «Половецкие пляски»,
Толстой и Достоевский…
11.
Но в дворянском гнезде…
– «Четыре белые колонны
над розами и над прудом…»
– над убогим соломенным скифским селом —
зачесались, как прыщ незаконный,
размышления о неустройстве земном.
В цивическом угаре,
что на Форуме Рима торжественно строги,
– пока есть кипяток в самоваре —
ищут баре стране подходящей дороги.
Все учены и все речисты,
а на деле – ни шатки, ни валки: —
выводят на площадь солдат декабристы
только затем, чтобы сдать их под палки…
Пока баре толкуют о Гегеле и Канте,
заморозив Клико, чтобы пить за свободу —
мужик изнывает: «Родимые, гляньте:
как же жить народу?
не то, что сохе – и куренку тесно!»
Известно:
коль послушать его – нету злее мужицкой судьбы!
…А зимой, когда в окнах избы узорочья замерзшего пара,
как цветы епанчи на иконах блаженных князей,
он лежит на печи, будто дремлет на дне Светлояра
или в царстве Опоньском укрыт от недоли своей.
И сторонний зудит голосок,
что запечный сверчок:
«Эй, проснись, мужичок!
Не один в мире жребий твой лих!
Посмотри на других,
что живут, не мечтая о чуде —
вот пшеницу в горшке, как цветок, ублажают китайские люди,
японец за горсточку риса
прогрызается в жизнь, точно крыса,
вот рокфеллеры за океаном
на полушке растят миллионы…
Что с того, что крестили Иваном —
стань Джоном!»
Но Ивану на то отвечать неохота —
у него есть свое и не зарится он на чужое.
И не то, чтоб его огорчала работа,
но трудиться одно, а жить для работы – другое.
И снова метель по полям, словно дикая конница,
то ль бежит от кого, то ль за кем-то без устали гонится.
Что ж скачи не скачи,
а мороз затрещит
и заляжет глухими снегами.
Но тепло на печи и закутки щебечут сверчками
все о той же стране за морями (…иль за временами…),
где душе и рассудку на диво
все по совести, все справедливо,
не работают люди, как черти,
а с прохладцей живут, добираясь до праведной смерти.
Повернется мужик, от блохи поскребется —
и опять та же повесть затейная вьется,
и звучит, как припев, то ли в снах, то ли воем метельным на поле:
«Землицы б да воли!
Землицы б да воли!»
Эх ты! Ослабел, знать, мозгами,
забыл, что ли:
«Сарынь на кичку!» Да кистенями!..
12.
Версаль
И Божьим произволением
в наказание, да в наставление
сбывается второе явление…
Внимает мир весь, изумленный.
глазами хлопая
в тревоге нем —
«Вставай, проклятьем заклейменный!
Кто был ничем – тот станет всем!
Всем!
Всем!
Слушай, Австралия, Азия, Америка, Африка, Европа!
Все меняется – сроки и меры,
становятся беззаконием вчерашние законы!
Лагуны Веневди, бретонский берег,
руины Теночтитлана, баальбекские колонны,
краали кафров, хижины сомали,
чумы эскимосской земли —
– все осияла заря небывалой Эры:
Струенья всех исторических рек,
смывая все историческое горе,
сливает в одно человеческое море
Коммунистический Человек!»
……………………………………….
Но по древней традиции
начинается «сон золотой»
учреждением острой полиции
и резней.
Режут даря и его детей,
аристократов и богачей,
офицеров – за золотые погоны,
попов – за колокольные звоны,
ученого – за то, что не остался неучем,
глупого – с ним говорить де не о чем,
интеллигента – за особое мнение,
мужика – за кулацкую привычку,
рабочего – за «невыполнение»,
голытьбу – за «сарынь на кичку»,
убогого – за его калецство,
старика – за впадение в детство,
молодежь – дабы не разлагалась,
одних – рука де уже размахалась,
других – зачем попались в тюрьму,
а иных и вовсе неизвестно, почему…
…А когда стерли кровь, мозги на стенке замыли,
сделали древонасаждение над ямами на тысячи персон
и говорят:
– вот теперь пусть увидят, как надо, чтоб жили —
чтоб был весь мир преображен!
Ан глядь: из могилы взошел
Кол,
на колу – мочала,
и пошла вся сказочка сначала…
Снова есть бедный и богатый,
за жестким катится мягкий вагон,
офицеры с погонами шире лопаты
развлекают на курортах вельможных жен.
Автомобили и дачи – боярам,
смерду – одни, как всегда, мытарства,
и никакого тебе Светлояра,
никакого Опоньского царства!
И хоть у кормушек теперь иные —
дорвавшиеся (– не оттянуть —)
выдвиженцы революционной стихии
спешно барский проделывают путь —
но оттого, что гостей больше стало
на жизненном пире,
не слаще нужда голодных,
холодных,
малых
в социалистическом мире.
И пусть уменьшается счет изгоев —
не к всеобщему благу пути!
Чтобы снова закончить неправедным строем,
не стоило по буреломам идти…
Самая горькая несправедливость,
когда большинство насыщается —
сытое сердце лениво,
и над горем чужим не убивается,
не склоняется над ним плакучей ивой:
– «После – в черном соусе – зайца,
хорошо, товарищ, холодное пиво!
А голодный сам виноват, что мается!»
И преуспевающим коммунизма пророкам
бедность начинается казаться пороком.
А когда-то все валили сплеча:
«Мы свой, мы новый мир построим!»
…И построилась статуя Ильича
над миллионов вечным покоем.
Чугунного идола чугунная рука
чугунным указывает жестом
на организованный по-американски завод…
Социалистической была мука,
но стало горьким сдобное тесто,
вместо Вселенского, вышел всего лишь Великий Народ…
Мы ушли от резни и бойни,
играем в свободу, политику и культуру,
у нас ладные ботинки и зубные щетки,
пьем вино, а не политуру —
в Европе много удобней и спокойней
все-таки…
Но тоска, что дикая кошка,
за каждым углом, ожидая, застыла…
Вот я гляжу в окошко
и все, что я вижу, – ничто мне не мило.
Ни к чему я здесь не привыкаю,
окружающих не понимаю,
не утоляют мне жажду их воды,
я задыхаюсь от их свободы,
их справедливости я презираю,
я здесь умираю!
Мать моя дикая,
жалкая и великая,
как мир – огромная,
Скифия темная!
Все равно – коммунист ли, татарин,
Змей Горыныч или Тугарин —
все равно, кто тебя имеет:
не одолеет!
Дойдут до конца и твои мытарства
и создашь – не как те, не как эти —
свое Справедливое Царство
на праведном свете!
Пусть не сбылась твоя первая дума о чуде —
ты будешь счастливой, ты все перебудешь,
ты будешь!..
«Грани», № 43, 1959 г.
Гроза
Над Версалем зеленеет небо —
осень…
Как всегда —
я здесь прошедшим пьян…
Как всегда —
скучая на откосе,
мраморная Геба
свой фиал с амброзией подносит
жвачным толпам праздничных мещан.
О, Европа!
Нежная царевна,
что ломала бровки мукой гневной,
покоряясь дерзкому Быку,
а потом божественным наследьем —
в пляске муз и в боевой крови —
показала всем земным соседям,
что достойна Зевсовой любви…
А теперь
– дебелотелая,
сытая, умелая
(и всегда с клиентом начеку),
седину замазав рыжим цветом,
в лаковых копытцах ковыляя,
в парке предков празднично гуляешь,
соблазняешь перецвелым бабьим летом
и трещишь сорокой на суку…
И на фоне садов раззолоченных
средь единственных, как Джиоконда, куртин —
оскорбительнее пощечины
господин,
манекен с несложным механизмом,
с бутербродным радикал-социализмом
твой супруг —
свободный гражданин!
Для него ль в тысячелетьях жили
гордые, как из огня литые, —
возводили на зеленом Ниле
царские громады пирамид,
уносили чуда золотые
из заклятой рощи Гесперид,
тесным строем в мире шли герои,
Одиссей, отплыв от пепла Трои,
всех морей глухую мерил синь,
пел Гомер, рассказывал Виргилий,
Фидий в мрамор обращал богинь,
сказочно мерещилась Эллада
снам гиперборейского номада,
и щитом спартанским Фермопилы
пред Царя Царей несметной силой
запирал бесстрашный Леонид,
Цезарь ждал зарю кровавых Ид,
и в снегу, медвежьей силе рад.
бородатый скиф сажал на вилы
славой избалованных солдат?..
…Над Версалем вечереет —
осень…
В аллеях —
листья шуршат, как ушедших шаги…
И кажется, что на откосе
веером веет…
Не украшай бытия и не лги!
Это ветер вздымает и носит
бумагу от бутербродов —
мирное знамя свободных народов…
И трудно поверить, что есть еще в мире герои,
ныряющие в косматое море, чтоб помочь
потерпевшим крушение,
что летчики задевают горы и разбивают
аппараты на глетчерах,
чтоб спасти альпиниста без сил,
и что даже в сиянии этого вечера
где-то уже прозябают, как зерна
в подземном покое,
участники небывалого приключения
на планетах, которых еще телескоп не открыл…
Трудно поверить!
Что дым в бесконечность,
вечер осенний уходит прочь…
И вот уже падает ночь
пустая, как вечность.
где ни в одном окне свет не горит.
в паркете квадрат ни один не скрипит,
даже не бродит бесплотный дух,
не шебаршит и голодная мышь —
мир нем —
мир глух —
мертвая тишь.
Вечная память всем!..
…Но, как жестокое, кровью налитое око,
смотрит с Востока
Звезда Рока…
«Грани» № 44, 1959
Последний вечер (Эпическая поэма)
Скупые воды льются сонно
под раскаленные пески
и пахнет плотью утомленной
от разметавшейся реки.
По берегам, в дыму и зное,
фаллические тополя
вонзает небо грозовое
в нетерпеливые поля,
и напряженную, как тело
в предэкстатическом плену,
колышет полдень онемелый
обманчивую тишину…
И в этот час – глухой и странный —
по увядающим лугам
она крестьянкой безымянной
одна приходит к берегам.
Из-за кустов, раскрыв колени,
для настоятельной нужды,
глядит с усталым вожделеньем
на зелень сонную воды.
Потом расталкивает позы
и раздеваясь над рекой,
сотрет нечаянные росы
подолом юбки холщевой…
И торопливо подымая
к плечам – с рубашкой – наготу,
в воде – как в небе – отражает
Астарты черную звезду.
Все тот же мир обыкновенный
и день томительный не нов,
но облака киприйской пеной
текут у низких берегов.
И в белизне предельно голый
от загорелых ног и рук,
ее мужицкий круп тяжелый,
как солнце, озаряет луг!
И не понять – она ль, иная ль —
по раскаленному песку,
как полдень огненный, нагая,
сошла в счастливую реку.
По опрокинутой лазури
на камыши и на песок
летят блистающие бури
из-под ее проворных ног.
Как будто в радужной зарнице,
на колеснице золотой
мифологические птицы
ее проносят над рекой.
В тоску немотную природы
как бы нисходит с высоты
и лижут жаждущие воды
плоть сокровенной наготы.
Растенья дышат учащенно,
едва коснется их она
и на земли сырое лоно
выбрасывают семена.
Срывают птицы писк и пенье
в томленьи падая на луг,
и камни в муках вожделенья
зовут неведомых подруг.
И кажется – она причиной,
что – покрывая небеса —
спиной косматой над равниной
приподымается гроза,
что где-то там, в степях лазури —
освобожденные от пут
самцы взбесившиеся бури
в тупом неистовстве ревут.
Но гроз безумием нежданным,
громов рычаньем, сметена
в холсты крестьянки безымянной
опять скрывается она.
И прочь уходит торопливо,
а вслед за ней бегут луга,
летя по ветру рвутся ивы,
река ломает берега.
И громовые ураганы
свергаются среди полей,
как будто с облаков Титаны
на землю прыгают за ней…
И я из-под ракит укромных
пустые удочки собрав,
бегу за ней чрез луг огромный
в толпе с ума сошедших трав.
А за спиной моей, как крылья,
шумят и плещут тополя,
и кажется, что без усилья
навстречу движутся поля.
И кажется, открылось взглядам
немыслимое бытие:
доверчиво со мною рядом
бежит различное зверье.
Но сквозь дожди и ураганы
то видимый, то невидим,
переграждает символ странный
надежды – мне, дорогу – им.
И тополя, крылом махая,
садятся где-то на поля,
звериная уходит стая,
чужой становится земля…
И в одиночестве постылом
одолеваю трудно грязь,
мечты перегоревшим пылом,
как хмелем конченным томясь.
И, возле ветхого креста,
войдя в промокшее селенье,
гляжу с немым недоуменьем
на изможденного Христа…
Но вот к просторам неизвестным,
еще плененный гром тая,
уходят тучи стадом тесным
за горизонтные края.
Под радуги победной аркой
водой омыта грозовой
плоть мира снова стала яркой,
как будто в первый полдень свой.
И, возвещая страсть живую,
нежна, призывна и чиста —
голубка белая воркует
на черном дереве креста.
И кажется (быть может – снится)
Распятый улыбнулся ей.
Как голубь Ноя эта птица
залог иных и лучших дней.
Все, что веками изнывало,
растаяло в грозовой мгле,
и безгреховным тело стало
на о святившейся земле!
Цилиндр из неокисляющегося металла огненного цвета, заключавший в себе рукопись этой поэмы (не на папирусе, не на пергаменте, не на бумаге, а на специальных, напоминающих нашу пластмассу, лентах), был поднят драгой, опущенной на дно океана с яхты «Ахиллейон», принадлежащей г. Анастасу Самозису – мультимиллионеру, меценату и любителю-ихтиологу, как раз пополнявшему свои – всемирно известные – коллекции глубоководных существ. Насколько можно понять, в поэме рассказывается об островной стране, которую по преданию создал и основал для своих детей бог Посейдон (см. у Платона). Во всяком случае та была так же ограждена с севера, востока и запада горами (вулканическими), а на юге ее находилось большое озеро, на берегу которого располагалась столица «Город Золотых Ворот».
О тождестве этих стран свидетельствует и упоминаемый в поэме таинственный «орихалк» («Наиболее драгоценный из металлов» – Платон). О судьбе Посейдонии-Атлантиды у Платона говорится кратко: «В один день и в одну страшную ночь она опустилась на дно морей». Гораздо подробнее о той же, по-видимому, катастрофе рассказывает знаменитая рукопись майя «Кодекс Троано» – находящаяся в Мадридском Музее: «Вулканические силы исключительной интенсивности сотрясали почву, пока она не поддалась наконец. Долины (Страны) были отделены одна от другой (очевидно, трещинами) и затем рассеяны… Два страшные удара сотрясли их и они исчезли неожиданно во время ночи… увлекая за собою 64 миллиона человек». Это произошло – по календарю Майя – в год «6 Кан, 11 Молюк, 3 Шуен»… Принимая во внимание вполне понятные трудности перевода (скорее – расшифровки) за его (или ее) точность автор не ручается. По мере сил он старался передать и строение стиха, порой отдаленно напоминающее размеры античных эпических поэм. Целый ряд терминов, для которых ничего равнозначащего нет в языках известных нам древних народов (их техническая культура не достигала этой степени развития), пришлось превратить в «архаизмы наоборот» и дать им вполне современные звучания.
Хоть и косвенно, однако с достаточной убедительностью, в поэме вскрываются атлантские корни древних цивилизаций Теночтитлана и Тиагуанако. Остается сказать, что Одинокий, о котором говорится в эпилоге, по-видимому, и был творцом поэмы.
С. Р.
1.
Светящийся диск у ворот орихалковый поднял колосс,
перепрыгивая друг через друга,
автострадой машины бегут без колес и расходятся на поворотах.
Город в гордое небо вознес с блестками окон гигантские соты.
А над ним —
– зари роковая агония,
облаков и огней беспокойная фуга…
О, Посейдония!
2.
Из мастерских, учреждений, контор, магазинов,
как грозное платье, снимая оконченный труд,
будто бы кишки из зданий пустеющих вынув,
усталые толпы на улицы лавой текут.
Сливаясь в подвалы подземной дороги,
у турникетных густеют запруд
и снова сквозь них вытекают на воздух…
Не глядя на небо, на вечер, на звезды,
в пути прилипая к витринам вещей соблазнительно-ходких,
разнобойно шагая,
усталой походкой
влача по асфальту несчетные ноги,
весь город от края до края —
один человечий поток…
На движущихся тротуарах,
на личных машинах,
(на глиссерах и архаических шинах)
на крыльях, на лодках,
в запряжках из атомных сил, электричества, пара
на Запад, на Север, на Юг, на Восток
в грохоте, топоте, шипе, шуршаньи, свисте
спешат, заполняя и землю, и воздух, и воду,
в относительную свободу…
А в небе – закат, словно огненная пеларгония
и дальние дымы клубятся, как черно-багровые листья…
О, Посейдония!
3.
Там, где, как пестрые скалы, высотные здания
к решеткам прибрежным прижали кайму цветников,
а ниже – воды голубое сияние
в оранжевых, серых, лиловых, багровых мазках облаков —
волна за волной подплывает к лежащим на розовом пляже,
и сразу же, изнемогая,
истаивает на теплом песке без следа.
Уже вечереет, но толпы густеют даже.
Спеша освежиться после дневного труда,
с трамплинов герои бросаются лихо,
робкие входят в волну, как в объятья врага,
друг друга с трудом избегая
по всем направленьям снуют челноки —
иные гребут изо всех, иные беспечно и тихо,
насвистывая, напевая, из-под ленивой руки, разглядывая берега.
Среди челноков и пловцов,
средь криков, приветствий и шуточно им угрожающих слов,
к причалу подводят кокетливый катер,
почти что нагие девицы —
загорелые ноги, и руки, и груди,
и лица,
а губы по моде бледны, как заря на усталом закате.
Выходят на берег, красуясь,
взглядам себя предлагая, что редкие фрукты на праздничном блюде —
возьмите любую!
Поспела любая!
И словно не замечая
к ним повернувшихся лиц,
идут, играя
опахалами деланно длинных ресниц.
И несдающийся старый поэт
сочиняет девицам экспромтный привет:
«Как два котенка играет от быстрого хода твоя вознесенная грудь,
будто бы трогая лапкой мое оробевшее сердце.
Пусть ты не глядишь и не улыбаешься – будь!
И одним бытием твоим горькая старость моя обогреется!»
– Браво, старик! – говорит иронический майя
и шепчет лежащему рядом: «Глазки прикрой —
ослепнешь некстати!
Под случай шальной
любая
будет в кровати с тобой,
а то – отпихнет тебя левой ногой!
Ты думал – гетеры эти цветочки?
Нет, милый, – папины дочки!
Все у них есть, а душа скучает —
игра потаскушки порой развлекает…»
А те, кривляясь,
треща, как сороки,
бегут, направляясь
к купальным кабинам.
Старуха-бродяжка, живущая в брошенной лодке,
смотрит на них и глаза – как цепные собаки:
«Ужо вам, красотки!»
Пусть вечер и розов и тих – открыты ей тайные знаки:
все перемерены меры, все сбываются сроки,
все пересчитаны люди и живут уже днем не своим —
не облака прилипают к далеким вершинам,
но дым, дым…
На земле и на небе агония…
О, Посейдония!
4.
Глиссеры заводи чертят крышами касаток.
Таверны на сваях огнями и музыкой блещут,
в струях играя.
Странные там плясуны, разодетые, будто плясуньи,
странные видятся сны и сбываются вещи:
трупы порой на заре выплывают в далекой лагуне…
«Посмотри!» – говорит педераст на террасе жеманному другу:
«Как этот вечер циничен, настойчив и сладок!»
И, звякнув запястьем, кладет на плечо его вялую руку…
Наркотик зрачки у обоих расширил зловещим,
обманчивым счастьем,
а на душе – беспокойный и липкий осадок
узаконенного беззакония…
И дым, подплывающий к озеру, душен и гадок…
О, Посейдония!
5.
В аэропорт спустился корабль из далекого рейса,
весь серебряный – он, под зарей, как гигантский фламинго.
Он пришел из страны, где под солнцем лениво не греются,
где в снегах плоскогорий живут дикари и зовут себя «Инка».
Перестали моторы дышать,
падают сходни,
люди столпились у люка, спеша
сойти, опуститься в родное сегодня,
в привычный, в уютный, в домашний лад…
И вот уже, выдвинув стол на балкон,
с восемнадцатого этажа,
как на время присевшая птица,
оглядывая небосклон,
капитан сочиняет секретный доклад:
«Кроме золота и серебра,
мало нашли мы в стране добра —
мало злаков, и птиц, и зверей,
грубые нравы у дикарей…
И однако —
согласно приказу —
над озера водами пустынными
заложили мы город – Тиагуанако,
и оставили Тота, Атагуальпу, Гуаскара и Ассу
стеречь блокгауз с припасами и машинами».
И ребят пожалев, капитан вспоминает,
что там челюсти скука ломает
и что Гуаскар проиграл ему в кости
огневолосую Айю
и что завтра идти к ней в гости…
И предвкушенью лукавому рад,
продолжает доклад.
Жена, проходя, ему треплет прическу
и голову ласково гладит.
Лиловые бродят туманы
и вьюги
в ее ускользающем взгляде.
Он целует ей руки, что гибче змеи и лианы,
и пальцы с ногтями, покрытыми розовым воском,
и вслед за ней устремляется —
– а ей вспоминается —
– время разлуки,
томные ночи в постели подруги…
Пальцы ее нежнее, груди ее душистей,
рядом с черной копной волос золотая еще золотистей.
И в бесстыдной жаре откровенного женского лета
часы за часами вприпрыжку бегут до рассвета
и, приближая момент расставанья,
опять раздувают уже потухавшее пламя желанья.
Наглые губы по коже трепещущей бродят,
ищут – находят,
уходят – приходят…
В сладостной пытке, в тонкой и нежной любовной работе
пот выступает, как росы, на смуглой и розовой плоти,
тужится тело – истомой натянутый лук —
страстная жажда касанья множит и множит,
грудь задыхается, сердце не может
и хочется криком кричать от восторга немыслимых мук.
…Последние свечи, как звезды в заре, оплывая, горят,
в игре их, ладьи на мозаике стен, отплывая, колышутся тоже…
– Милая, знаешь ли, что говорят… —
«Э, вулканы всегда горят!
Пока мы живы, все чушь…»
Но стали колени подруги нарочно ленивы,
как будто ей трудно, как будто ей худо —
– А скоро вернется муж…
«Откуда?» —
– Он в колониях… —
…О, Посейдония!..
6.
Главного храма златя позолоту почти потерявшие крыши,
как мастер усердный, устала и потухает заря.
Светом уличных ламп подымается ночь по колоннам, а ниже —
по бесконечным ступеням
благоговейные тени
восходят к огням алтаря.
Автоматически мелют молитвы привычные губы,
не веря – сердца приобщиться к божественной милости чают.
Но месса окончилась. Смолкли священные трубы.
Остатки курений, подножия Тех, что все знают,
еще обвивают и тают.
Разоблачаясь, жрецы говорят об обычном —
тому удалось по дешевке купить рмоагальские вина,
тот ищет подержанный глиссер для сына,
прошедшего конкурсы в школе с отметкой «отлично».
На Основателя видом похожий, старец осанистый, благообразный,
принимающему облаченья
ключарю и хранителю храма, кастрату
на ухо шепчет: «Честь Тебе, Боже —
будем богаты!
Сколько живу – не бывало такого стечения!
Толпы стоят у священных порогов!
И народ-то все разнообразный:
есть и вовсе не чтившие Бога…
А уже становилось нам жить трудновато:
вера оскудевала,
падала наша зарплата —
людишек заели
материальные цели
и малого – право – уже не хватало,
чтобы мы для себя лишь кадили и пели!
Так что – долго ли до греха! —
если вулканы начнут потухать —
надо скликать собратий,
чтобы опять раздувать их!».
Словно солидный ребенок давно надоевшую сказку,
ключарь его слушает, спрятав лицо под учтивую маску —
он-то знает,
что мертвая вера не оживает…
Когда в полуночном обходе заправляет у статуй лампады,
он слышит, как трубят тритоны, перекликаются звонко наяды.
Он видит, что боги уходят, что кони святой колесницы
уже напрягают под сбруей усердные спины,
что блещут, в движенье колес орихалковых, спицы,
что грозный трезубец взлетает готовый разить,
что сам Основатель стремится опять опуститься
в морские пучины…
Нет, мертвую веру не воскресить!
На годы, века, на эоны
к тем, что стоят у начала дороги —
к юным народам уходят Бессмертные Боги,
чтобы опять откликалось сознанье и сердце людское
на все великое, на все святое…
А здесь – в разложеньи зловещем
заслоняют людей безразличные вещи,
и начинается духа агония…
О, Посейдония!
7.
Цветущей скалой нависает над озером белая вилла.
В ней – ателье. Входит вечер в его исполинские окна.
Мастер устал.
Неудача издергала и обозлила.
Напрасно стирал, переделывал, снова стирал —
не осенило…
Вышел курить на террасу…
К дальним вершинам
тянулся дымов густые волокна,
будто волосы, тонущего в небесах исполина…
На озере лодки сигналят огнями,
белой пеной по сини проводят упругую трассу.
Пристани улицы, что – световые лучи,
фонтан, как павлин, возле сквера
играет в огнях опереньем цветным,
а дальше – предместья – и дымно и серо…
Но занятый только своим
Мастер думает, как и какими путями
не то, чтобы выразить, а перескочить —
перешагнуть через все ухищренья собратий,
через все, что придумано в наглом искусства разврате,
что способно еще удивить, хотя бы и не восхищая…
Новую краску открыть?
Построить сюжет по старинке, совсем ничего не меняя?
Увы! Перетоптаны эти пути
и на каждом кривляются или скучают.
Вспомнил профессора в школе: «Ищите! Ищите!»
– наивничает старикан!
И, как в загон непокорного льва, укротитель,
вошел в ателье, повернул у дверей орихалковый кран,
наполнил светящим раствором прозрачные трубки стенного бассейна,
взглянул на мольберт —
– да, как будто затейно
и все же старо.
Считают на дюжины эти картинки! —
И, схватив отливное ведро
с остатками синьки,
плеснул на картину:
«Вот тебе – думал о критике – сукину сыну!»…
Слуга постучал: «Господин покупатель!»
– Ну что же, – проси, приятель.
Вышел навстречу с улыбкой сусальной.
А тот с порога: «Шедевр ваш готов?» —
И, взглянув, изнемог моментально:
«О, гениально!
Гениально! И как называется?»
– Ну… Гнев богов…
«О-ля-ля! И, вдобавок, еще актуально!
Вы, конечно, слыхали: опасаются взрыва планетной коры,
сейсмографы забунтовали!..
Но до времени и до поры – вернемся к картине…
Откуда вы взяли такой изумительный синий,
как будто из нами еще не открытого спектра?
Вы превзошли даже нашего Метра
с его голубыми тонами!»
Мастер в ответ пожимает с досадой плечами:
– А почему он, а не я? —
…О, Посейдония!
8.
В домах для вечерней прохлады открыты и окна, и ставни —
вернулись жильцы. Зажигается свет.
Детишки оставили школы, но дома зубрить не забавней.
Всем луковый суп возвещает, что он уж давно перегрет.
Жены грызутся с мужьями. Заходятся плачем младенцы.
Мальчишка грешит в уборной, открытью счастливому рад:
девица в доме напротив, прикрывшись слегка полотенцем
после горячей ванны, голая, ищет халат.
Но «хлеб наш насущный дай нам» —
и челюсти входят в работу по всем этажам.
За едой говорят, как всегда, об одном:
что – дорожает, а что – дешевеет,
кто становится богачом,
потому копейку зажать умеет.
И на чужую сноровку в обиде,
как у себя – в кармане соседей,
сами золоте сидя,
чужой заведуют меди…
А после грохочет под краном посуда,
грохочет вода по уборным, смывая обычную грязь.
И вот уже ночь у рабочего люда…
Еще задохнутся кой-где кровати
в спазме скрипучей последних объятий —
и сны заплетутся в заумную вязь…
Смолкли речи. Закрыты дверные задвижки.
Гаснут окна, как будто бы плюхнув в туман,
редко где копошатся, кончаясь, дневные делишки…
И, кусая стило, сочиняет стихи графоман
для готовой к изданию книжки:
«Томление и ожиданье,
сквозь ужас медленный – на дно…
И вот зарницы трепыханье
взрывает мутное окно…
И снова тлеть и распадаться —
(который день, который раз) —
и не понять, не допытаться,
устанет небо возвышаться
или земля уйдет от нас?
И никому никто не скажет —
и не покажет звездопад —
под вулканическою сажей
какой зарыли в сердце клад…
Над бесполезным чародейством
стихов, которых не писал,
какое грубое злодейство
в лицо – наотмашь, наповал!»
Но недоволен последней строфой,
ищет другую. И не найдя таковой,
без огорченья
тему берет под другим углом зрения:
«Не надо глупой суеты!
Пока хватает красоты,
достойной обладания —
живи, как будто навсегда
блестят глаза, блестит звезда,
несет волна желания!..
И не гляди, что неба щит
по краю ржавчиной покрыт
от злой горы дыхания —
боятся дети и рабы.
Оставь бессмыслицу судьбы
за рубежом внимания!»
– Не современно, не верно, нелепо, и сладко, и вяло!
Легла меж бровями упрямая складка
и, все зачеркнув, начинает сначала!
«Когда перед рассветом серым
угомонится грубый гром —
наяда выйдет из пещеры,
где забавлялась с рыбаком.
И, вся полна истомной ленью,
перепугается она
невиданного населенья
преобразившегося дна.
А над волнами дыма злого
лениво тают облака
и абсолютно никакого
привычного материка!
И вот она растреплет косы
и, плача, станет ручки гнуть,
что вновь беспечного матроса
ей с сонной лодки не стянуть…
…А для тебя какая прибыль,
что кончится твоя страда,
и в тело пучеглазой рыбы
ты переходишь навсегда?»
Но слишком условен в концовке вопрос…
Да и насчет этих «ручек» и «кос»…
И, размышляя, рисует бесхитростный вздор:
дым завитками над гребнем весьма приблизительных гор,
нагую фигурку, цветочки, листочки…
И, крепко вздохнув, по-иному кроит стихотворные строчки…
…А город живет —
засыпают одни, а другие спешат по местам,
и лица у них не похожи на лица дневные,
им в людях открыты все тайны ночные,
порочные, грязные, жалкие, злые,
отвратительные и смешные —
и – по характерам и кошелькам —
они помогают другим веселиться:
встретить, встретиться, объединиться,
потанцевать, обожраться, напиться,
совокупиться.
(А то обокрасть и убить – и скрыться.)
Город живет. В переулках, углах, закоулках, аллеях,
слипаясь в походке,
скамейки бульвара
грея
до ста атмосфер нагнетаемой страстью,
завистливый глаз исподлобья волнуя,
влюбленные пары
измочаливают поцелуи.
Искоса глядя на них – поставщицы продажного счастья
под зонтиком синим сияний фонарных
свою начинают работу:
там, где таверны на площадь блюют музыкальную рвоту,
хватая за фалды хмельных и непарных,
на ночь ли, сдельно ли,
прелагают им дело постельное…
А город живет. И скоростью шваркая,
мчатся машины под пальмовой сенью центрального парка —
спешат на собранья, балы, заседанья, спектакли, забавы…
Ночь будет душная, ночь будет жаркая,
зловещи, как взрывы, под светом фонарным колючие листья агавы,
но люди бездумны и будто бы правы,
из жизни обычной в ночную феерию канув.
Женские платья блистают, как райские птицы,
нежно сияют нагие и руки, и груди, и плечи,
искусные реют и веют ресницы,
еще оттеняя зрачков наркотический жар.
А в небе над ними зловещие пышут зарницы,
далеких вулканов
рыжеет пожар.
И гаснут глаза, и линяет раскрашенный рот,
как будто гримасой его искажает агония…
Что же тебя ожидает, стоит у твоих ворот,
о, Посейдония!
9.
Тянет куреньями
гашишными
в воздухе дыханьями душном.
Музыканты манерами различными
пищат, визжат и гремят —
словно таран по ушам —
чтобы сосед не расслышал соседей.
И вот сидят,
почти прикасаясь коленями,
шепчутся: «Нужно… Нужно…
Толпа, товарищ, глупа,
и обещаний не надо жалеть ей…
Бей богача поперек лба!
Сарынь на кичку и смерть дворцам!
(А власть, разумеется, нам…)
– А вы слышали, что говорят,
будто строенье земное не так уж прочно —
вулканы проснулись… Леса горят…
– Это все богачи распускают нарочно!
Верфи, было, прекратили закладки,
отпускали рабочих целыми сменами…
Злобились массы,
и печатали мы прокламации:
„Пролетарии! Час настал!”
И вот снова дела в порядке:
в предвиденьи эвакуации
правительственные заказы
разбили девятый вал!..»
– Богачу и вулканы – полезные факторы —
не надо – потухнут, а то разгораются…
– Но и пролетарий – гнида не малая:
за надбавку к прибавке продаст идею… —
«Будем у власти – его не побалуем, скрутим шею!..»
…И наблюдающий из полиции
слушает и удивляется:
С этой позиции…
Как же так получается?!
А в противоположном углу
другая компания
тоже прижалась к столу
для конспиративного собрания.
Шепчутся: «Нужно… Нужно…
– Правительство с левыми слишком дружно.
– Посещая заводы, с рабочими лижутся
министры из сдобного теста! —
– Пора прописать пролетариям ижицу
и, в зародыше бунт задушив,
поставить на место! —
Но и богачи хороши:
с мяса ли, с рыбы ли —
им все равно лишь бы прибыли!
Сволочь не малая!
Им – барыши, а ты погибай за идею!
Будем у власти – их не побалуем,
скрутим шею!
А наблюдающий из полиции
слушает и удивляется:
– С этой позиции…
Как же так получается?! —
Но мысль – по инструкции – вещь посторонняя
и, не расцвев, потухает ирония…
О, Посейдония
10.
Глохнет ночь. Время к времени медленно лепится.
Глохнет улица, будто чужая,
идешь – никого не встречая…
Только одна еще вывеска светится.
Мимо шагающий буквы,
нарочно неловкие,
с трудом разбирает прохожий.
И улыбается понимающе
(словно поглаживая по головке)
«Клуб Молодежи».
…В подвале цветной полумрак,
у стен – в закоулках – целуясь, скучают вдвоем.
Играет оркестр, задыхаясь в истоме глухого оргазма,
блещет, как озеро, пола узорчатый лак,
и на нем —
корчатся в пляске, похожей на страстные спазмы.
Другие толпятся у бара,
из вычурных рюмок сосут, безразлично, густые ликеры…
Кому-то какая-то вдруг не понравилась пара —
а грязная капля на блещущем лаке —
шлепнулась грузно – обидой нарочной – бесстыдное слово.
И все оживились в предчувствии ссоры
иль драки…
В запале, в азарте,
как будто на старте —
как будто всю жизнь ничего не искали другого —
сцепились друг с другом…
Как по воде, разбежавшимся кругом,
расходится ярость. Взрывается дикая удаль —
всех захватило заразой угарной —
мальчишки ломают скамейки и стулья,
девчонки швыряются с визгом посудой,
даже на улице – гам разозленного добела улья!..
Свистки постовых все сверлящей и чаще,
в окнах виденья проснувшихся спящих,
машины пожарной
взвывает рожок.
Хлещут водой беспощадные шланги,
полиция крестит дубинами, как и по чем попадя,
обходя их и с тыла, и с фланга,
загоняя в тюремный возок…
И вот они рядом в участке сидят.
Потухли глаза, безразличны спокойные лица,
как будто им все – абсолютно – равно,
как будто вся жизнь только снится,
и видится мир сквозь закрытое паром окно.
Им показали с экрана живые картины,
всевозможные каждой судьбы обстоятельства —
– все пропасти и все вершины,
все героизмы и все предательства,
все пороки и все добродетели,
все соблазны и все отвращения —
– и равнодушные мира свидетели,
одного не находят в нем – самозабвения.
Сердца их сильнее не бьются,
и мысли живей не текут
оттого, что все девушки всем отдаются,
что служебные вещи за всех выполняют их труд.
Раз желать до безумия больше нечего —
мир приедается, хоть калечь его!
Инспектора, по привычке, глядят иронически-хмуро:
«Еще почти дети,
чего ж они встрели дуром
на этом свете?»
При них говорят о своем —
о зарплате, о повышениях,
об уменье с начальствами быть на короткой ноге,
о возможных волнениях
и, конечно, о том, что у всех теперь на языке…
А те – безразлично: мужчины и женщины —
слушают без внимания,
что на равнине открылись гигантские трещины,
что в городах угрожают обрушиться здания…
И, выражения лиц не меняя,
что-то как будто в зрачках на мгновенье мелькает
и тает…
Пробуждение или агония?..
О, Посейдония!
11.
В ночь подымает огромный фасад
цветные созвездья оконного света.
У подъездов – густой полицейский наряд,
толпится народ.
Идет
экстренное заседание Совета.
…Монотонно читая доклад, секретарь про себя растревожен —
о чем говорят? Исход роковой неужели возможен?
Неужели наука и техника наши – химеры?
Почему же не приняты вовремя нужные меры?
Эвакуация или…
… – и он продолжает:
– «Капитан З.В.2. сообщает:
Сырые холодные гроты. Косматые вшивые люди…
Смрадно сгнивают у входов остатки охоты…
В растопленном жире на каменном блюде
горят фитили, темноту по углам разгоняя…
… а тьма, как живая —
воют в ней волки, и мамонт гремит неустанно
в яме-ловушке…
… В такой же пещере, но с атомной станцией, кухней и ванной,
оставлен патруль и четыре нейтроновых пушки…»
И секретарь продолжает:
– капитан 6.А.6. сообщает:
«Архипелаг облетели от края до края,
все примечая.
На островах дикари незлобивы,
гостеприимны, довольно красивы,
любят танцы и песни, цветы и плоды,
в своих челноках не боятся ни тихой, ни бурной воды,
знают огонь и костяную иглу,
пальмовый сок – от брожения – делают пьяным,
жарят рыбу, ее зарывая в золу,
и травами лечат болезни и раны…
…Мы оставили там свой патруль
с запасами электронических пуль…»
И секретарь продолжает:
– Капитан 7. Д.2. сообщает:
«… Кроме золота и серебра,
мало мы нашли в стране добра —
мало злаков, и птиц, и зверей,
грубые нравы у дикарей.
И, однако – согласно приказу,
над озера, водами пустынными,
заложили мы город – Тиагуанако,
и оставили Тота, Атагуальлу, Гуаскара и Ассу
стеречь блокгауз с припасами и машинами…»
– Итак, – говорит Председатель, доклад закрывая,
– ситуация, в общем, простая:
береговые колонки все под угрозой поднятия вод,
значит —
надо выселить вглубь народ.
Но перевозочных средств у нас нет,
вернее – катастрофически мало,
даже для тех, кого – как считает Совет —
в интересах культуры спасти надлежало б.
Пока подготовке эвакуации
мешали локауты и забастовки.
Но мы гарантируем всем ключевым производствам их акции,
мы начисляем проценты любому заказу
на верфи и фабрики аппаратуры,
и строим по сто авионов сразу.
В пространствах дичающих материков
мы оставляем посты на месте
предполагаемых городов.
И вы слушали о них известия…
Если ж надежды нас обманули
и нет нам пощады —
если у наших людей истощатся припасы и пули,
износятся роботы и автоматы,
и в одичании с диким соседом сравняет их время
– духа нашего семя
для будущего прозябания
останется в темном сознании.
Оно потеряет изнеженность, слабость, начало растления,
станет грубей (и здоровей, без сомнения),
сложится новый великий народ,
и – за далью столетий – взойдет
в свой срок,
достигая для нас недоступных высот
от нас идущий росток!..
И дружно, как дети на школьной парте,
хлопают члены правящей партии.
А левый сенатор бурчит, наклоняясь к соседу:
– Вы слышали эту «Родную беседу»?
Романтическая какофония!
О, Посейдония!
12.
В обсерватории – как у постели больного —
собрались и, бессонные, ждут
конца рокового агонизирующих минут…
За кадраном привычно глаза следят,
руки привычный расчет ведут:
«…Смещение координат…»
– «Увеличение амплитуд… —
…Эпицентр в середине страны».
Если треснут базальты коры,
если в трещины воды войдут, —
всем и всему капут —
– только пепел и пена на гребне гигантской волны,
на атолл отдаленный шагающей, будто бы стадом слоны
в буйстве звериной весны…
Меры? Нет никаких мер.
Для поддающихся панике масс,
(но это тайна высоких сфер),
успокоительный пущен рассказ.
А кому невозможно не знать —
одно остается – ждать…
Принимая всерьез свой ученый собор,
старики залезают в абстрактный – как водится – спор
о природе и нравах гор.
Подкалывают цитатами друг друга,
выражаясь весьма деликатно: «Осмелюсь заметить,
что с севера и с юга…»
А молодому совсем не занятно —
надоели и эти большие дети,
и все вообще надоело на свете.
Наука давно оказалась не тем, что когда-то казалось:
бесконечен путь познавания,
значит – нет абсолютного знания,
а не абсолютным (какая малость!)
души не насытишь никак…
Полудикий шаман и вот этот ученый чудак,
что трещит о какой-то там горной породе,
оба невежды, хоть каждый в особом роде.
Настойка на козьем хвосте или сердце жабы
когда-то больным помогала
и теперь помогать могла бы,
если б наука людей не смущала.
Только вера (хотя бы в пустое)
лечит болезни, творит героев,
учит жизни и смерть побеждает,
с необъяснимым примиряет!
Но если в школах любому теперь прививают науку —
в душу не вложишь веру,
как нищему в открытую руку…
Мир из одной переходит в другую эру,
иначе звучать начинает все та же Вселенной Симфония,
Но ее не услышишь ты,
о, Посейдония!
13.
В небылое, в безвестное, в вечное, в прочь —
волоча, как подол, сизый дым с неживого —
в туманах – залива,
над предместьем ползет безымянная ночь
равнодушно-лениво.
Кругами размыв на шоссе осторожную тень,
фонари —
одуванчики света,
вдоль пустынь обезлюдевшей улицы
распустились в лиловое лето.
И плетутся часы, как рабочие лошади,
к постоялым дворам отдаленной зари…
Над асфальтовым озером площади
памятник чей-то сутулится,
бросить скучное дело позировать правнукам рад.
Но привычка – вторая натура,
и в вечность вперив немигающий каменный взгляд
провозвестника и авгура,
неподвижностью каменных рук
из кифары без струн извлекает неслышимый звук.
И сошедший с последнего поезда
хмельной шалопай,
сквер проходя, монумент ободряет:
«Играй, друг, играй, —
это жизнь украшает,
хоть ничего в существе не меняет:
смерть одинаково всех за углом поджидает…
Вон и брат мой тоже герой,
тоже на памятник свой притязает:
жертвует парень собой,
собираясь лететь на ракете в простор мировой!
А я не польщусь на такие дела,
и обычная жизнь мне мила —
пляшу на вулканах, пока меня хватит
(и других тоже хватит, кстати!)».
Шлет рукой песнопевцу приветственный знак
и продолжает свой путь кое-как —
у всех фонарей, став устойчиво к ним спиной,
с аргументацией неизменной
дискуссирует сам с собой
о личности самоценной,
о свободе бессмысленной, но непременной,
о вечности, смерти, любви, о духе,
обо всем, что застряло в его равнодушном к живому и гордому ухе.
Находя, наконец, свой дом,
долго ловит замок ключом
и удивляется,
что дверь сама отворяется.
На пороге стоит его младший брат,
на нем уже летный комбинезон.
«– Ты пришел, – говорит, – как я рад!»
И голос как голос, но чужой будто в голосе звон.
Семья собралась, и люстра большая горит.
Словно праздничный в доме вид.
Отец тих, как обычно, и даже обычней слегка,
но руки дрожат, но в глазах тоска.
Плачут сестры, без сил на стул опирается мать:
сына живого, как в гроб провожать!
А он уже вышел на крыльцо,
и трудной улыбкой закрыто его молодое лицо.
Прощальным взглядом всех обнял сразу,
и глиссер уносит его на базу.
Убегают предместья последние здания,
последние падают воспоминания —
«Нет», – думает юноша, – «я был прав,
этот путь – сумасшедший для многих – избрав!
Смерть одинаково всех стережет,
какая разница – раньше на час ли, на день или год
каждый из нас умрет?
Важно, чтоб жизнь не напрасно прошла,
чтобы в судьбе мировой
нестираемый след провела,
хоть и ничтожный, но свой!»…
На базе тревога, спешка, азарт,
снопами света
ночь прогнали прожектора,
по прямому проводу Предсовета
говорит коменданту: – «Пора!
Пока сеизм не разбил пусковые площадки,
всем ракетам давайте старт
в спешном порядке!»
И вот проверяются снова моторы, машины, запоры, припасы,
вопросы – доклады, ответы – приказы…
Астронавты в центральном зале
слушают напутственную речь…
В скафандрах без талии
не скрыть все же бедер и плеч…
И бродят взгляды с надежды вопросом:
– не мы ль, моя девочка, вместе уходим к звездам?
Говорит Комендант:
«Вы – надежда земли,
плод, созревший в ее утомленной культуре,
семена, уносимые вихрем космической бури,
чтобы наши посевы на новых планетах взошли.
Вам сказала душа, что Вселенная – наше отечество,
что, “Я” умирает, но живет в бесконечности “Мы” —
вы – смертные листья на бессмертных ветвях
человечества, уходящих корнями в Неуявимые Тьмы.
Чтобы жизни костер мог в иные края переброситься
сотни, тысячи искр потухают прежде чем разгорится одна.
Смертью смерть побеждая, утверждаясь на ней, Жизнь возносится,
как стрела в Неизвестность —
– сквозь все Пространства и все Времена.
Вы факел жизни —
как в эстафете —
из рук усталых другим отдадите рукам,
вы – искры костра, что, негаснущий, светит
и нашим, и нам неизвестным – мирам…»
…Крайний слушает, глядя в окно —
это все он знает давно,
все передумано Столицей,
свечи уличных фонарей…
Чья-то жизнь, как обычно длится,
от вспышки надежды до пепла сомнения…
А что если все только снится,
и гордая жертва самосожжения,
станет бредом обыденных дней?
Но нет возврата и нет сожаления,
только грусть, только тихая грусти агония…
О, Посейдония!
_______________________________________________
Одинокий стоит на скале.
Перед ним, как туман в заре,
отдаленное зарево Города…
Дым не зря спрятал озеро в мгле:
под ногами – в горе —
нарастающий грохот гигантского молота.
Второй день на цветах нет хлопочущих пчел,
змеи скрылись из нор неизвестно куда,
с гор в тревоге сошли пастухи,
разбежались стада…
Только жуть бродит стогнами брошенных сел,
раздувая пожар (уголек обронила хозяйка от страха шальная),
у распахнутых в Вечность ворот завывает забытая в спешке собака…
Ночь встает, словно львица над ланью, уже обреченной…
Последнего знака,
последнего стона
у порога иного Эона
мир ждет…
И вот —
эхо обвалами с гор повалив,
за взрывом взрыв:
прорываясь сквозь смерть до зари воскресения,
ракеты грохочут, взмыв,
над пустыми домами селения…
И, глядя, как в огненном токе
в дым звездный
вползает их громовая змея —
молится, руки воздев, Одинокий:
«Отец Неизвестный!
Да будет водя Твоя!»…
«Грани» № 60 1966 г.