За чертой
Текст книги "За чертой"
Автор книги: Сергей Рафальский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
И. И. Фриш-фон-Тидеману
1
Даже молоту нужен размах.
Даже птице – колос в полях, —
Скудеет Земля,
Земля тесна,
Остается одно —
– вышина…
Эй, человек.
Новый нужен предел
Для Колумбовых Каравел.
2
Три раза в ночь просыпалась жена.
Подходила к дверям в кабинет:
– тишина —
– свет…
Стучала —
ответа нет…
Третью ночь не ложится в постель
Мистер Форд – не далеко цель.
Задыхается мысль —
– паровоз в ходу —
Задыхается трубка во рту,
Строятся формулы в длинный хвост: —
Как по мирам перекинуть мост?
Счета и расчеты, и снова счет.
Что на пытке сжимается рот,
В голове не мозги —
– динамит —
Зазевался —
и все взлетит.
Два,
три,
четыре часа.
Запорошила муть глаза.
Стоп.
Кофе, бисквит.
Трубка храпит.
Нависает бровями лоб —
«Планетарит».
Сонный город тягостно дышит,
В дальних полях тишина и март.
Алый маяк опускает за крыши
Планета надежды – первый старт.
К алому Свету, Кузнец победы!
Снова и снова
расчеты и счет…
Недаром оставили правнуку деды
Крепко сжатый упрямый рот.
На чертежах заревой стаял воск,
Отливаться по формулам стал
Раскаленный до бела мозг —
Благороднейший в мире металл…
3
Время метать золотую икру…
Семь стариков – заколдованный круг —
Семь миллиардов и семь катаров,
Семь портфелей – пилюли Ара…
Мистер Форд аккуратно брит,
Мистер бледен – счета и расчеты…
Сотый раз проверяются соты,
Где отлагается «Планетарит»…
Точка в точку —
в обрез…
Семь стариков пробурчали – «Yes».
Трещит телеграф,
хрипит телефон.
Город и Мир —
сражен.
Каждый слух исполински крылат:
«Планетарит Синдикат».
4
Песня поэта,
Солнце и лето —
Все это бредни,
вздор.
День ото дня Сатанинский Хор,
День ото дня труд
крут.
Эй, не робей,
Подтянись.
Бей, молот, бей.
Колес подгоняй рысь.
И ты помогай,
Огонь-Чародей, —
Разъединяй и сливай,
Раскаливай —
Палевый,
Красный!
Не ты ли приял от купели мир бренный и все же
прекрасный?
Не ты ли в планетной метели Невестную Землю
вознес
Росами роз,
Громом колес,
Мыслью рос?
Взойдет, наливается, зреет – и сыплется зернами
плод,
И вновь прорастет и созреет —
– таков Человеческий род…
Закон примиренья —
Закон постоянства…
Эй, Чародей, повели
Зерна Земли
Сеять в пространстве.
5
Даже на крышах – с бою места.
Каждому жаль происшествие скомкать…
Блещет на солнце алмазная сталь.
Речи, приветы и киносъемка.
Семь стариков… Победят старики —
К звездной пристани первый корабль.
Шагами мгновений веков шаги…
Пора!
Курс на неведомый порт.
Мистер Форд!
На рукоятке немеет рука,
Стрелка торопит – «…12…20…»
Идет жена бледна и тонка,
Идет, споткнулась —
– с живым прощаться…
Нет и не будет роднее уст —
Мир сиротеет в их теплой боли…
Припал, оторвался —
– и сразу пуст,
Только сгусток тяжелой воли.
Падает люк —
Мертвый звук,
Мертвую память долой с плеча
И до отказа рычаг…
Гром в гром,
В небо огнем,
Дымом в небе —
Был, как не был…
Только родные глаза еще плачут,
Только шляпы кружат и скачут.
Стекла выплюнул ближний дом…
6
В ущельи метель, туман,
Выше метелей – Монблан,
Выше гор человечья рука
Сталь и камень вкопала в снега.
Стучит механизм,
вращается свод.
Окуляр за планетой идет.
Жадные очи вперила Земля
В чужие поля.
День за днем —
Ночь, рассвет —
Сигнала огнем
Нет.
Треск искр —
«…Всем…Всем…
По-прежнему диск
Нем…»
7
Собираются семь стариков.
Снова семь односложных слов.
Трещит телеграф,
хрипит телефон —
Город покорен —
– таков закон.
Лоб разбит —
ни на пядь
Нельзя отступать.
Вдове обеспечен текущий счет,
Сначала весь ход работ,
В пляске молота бубен сталь —
Новой жертвы Земле не жаль —
Другая жена просыпается в три, и четыре, и пять
И ей скоро мужа на смерть провожать!
Новый мистер упрям, как бес,
Проверяет прорыв небес.
Ищет неверный ход
Плохую ступень…
Так мысль кует и молот кует.
Бьет – кует
Звено и звено…
Все равно —
через день,
через год —
Победит
«Планетарит»!
Если живым запретила твердь —
Победит через смерть!
Пусть Форд, летя в бесконечность, гниет —
Он все же летит вперед,
И, что бы ни встретил на этом пути,
Зерну суждено прорасти.
Когда стальной разобьется гроб,
В гниющем мозгу будет жить микроб —
Он, как семя, земле и воде
На еще голубой звезде.
Века сотворят из чудес чудеса —
Откроются в мир человечьи глаза,
Откроется в мир человечья мечта.
И вновь повлечет высота!
Только жизнь для всего и над всем
Всех планет и времен Вифлеем!
Все земное когда-то умрет,
Не умрет Человеческий Род,
Ибо в нем изначала скрыт
«Планетарит».
1925 «Воля России». 1925. № 11
СТИХИ 1927–1966
Пролог
…«Двух станов не боец,
а только гость случайный».
Матросы
Никак, никогда и нигде
не старался я вспомнить песню,
с которой общеизвестный Ангел
нес меня с неба на землю.
Быть может, он вовсе не пел,
а думал: «Как интересно родиться!» —
Быть может, он – это я:
дух нерожденный вернулся на небо,
а он воплотился
ночью осенней
в семье священника
на Волыни.
И стал жить совершенно, как все…
И только дикое свойство
всегда оставаться самим собой
помешало ему
преуспеть на планете…
Когда-нибудь срок свершится —
в день страшный и величавый
он с телом разъединится
и возвратится в Сиянья и Славы
и затоскует, святея,
о плоти греховной, делах и затеях,
о кроткой, простой, как улыбка, природе,
о тихих полях под закатом махровым,
о грусти и удали скифской запевки,
что в весеннем ярясь хороводе,
на пригорке под милым селом Холоневом
заводили горячие девки.
Павлин
В срамном притоне пьяные матросы
от смеха плачут, глядя сквозь стекло,
как тощий ослик тучной негритянке
огромный хрящ вставляет под живот.
А юнга видит нимб златоволосый,
глаза сирены, сказочную плоть
богатой и надменной англичанки,
что никогда не смотрит на него.
Когда выходят – дымный воздух розов,
в заре звезда еще совсем живая,
как будто Вечный, небо закрывая,
сквозь ставни Рая смотрит на матросов
и в чепухе земной благословляет
то, что один, быть может, понимает…
Маргарита
Покрыв обноском бывшей зелени
холмов осенние бока,
день, айсбергом иного времени,
плывет, качаясь в облаках.
Дождь каплет вяло, неустойчиво.
Перестает. Не знает сам.
И рыщет смерть вслед гона гончего
по переселкам и межам.
А заяц, ушки намакушкены,
под кочкой, притаясь, лежит,
и золотая осень Пушкина
его никак не ублажит
и не утешит, что с дыханием
с востока веющим слегка,
в глухой истоме увядания
на дно немого ручейка,
морозные почуяв лезвия,
кровоточат листы осин…
…Но вот озябшим мелколесием
проходит чуткий господин,
и ложь манерная поэзии
хвост распускает, как павлин.
Розы
Лакеям снятся – леди и принцессы,
во сне девчонок хрыч горбатый видит,
тяжелый хам – мещанство ненавидит,
а греховодник – не пропустит мессы…
Но прямо в цель бьет ум лукавый Беса.
Он знает, кто в какой достойной свите,
кто служит Астарот, а кто – Киприде,
из-за деревьев кто не видит леса…
И вот – без отблесков и ада, и эдема
здоровье глупости и кротость доброты,
а тело крепкое – не мясо для гарема,
не тема пресная музейной наготы,
в снопах волос – ржаной мужицкий август…
…«Она вам нравится, любезный доктор Фауст?»
«Как хороши, как свежи были розы…»
Желтоглазый
Растерянный и опустевший сад
под низким небом в облачном заторе.
Кроваво-красные, как мясо – на заборе
Развесил листья вялый виноград —
как будто лета неостывший труп
здесь растерзали ранние морозы…
И ты сказала поутру,
едва удерживая слезы:
«Ах, не к добру!
Нет, не к добру
так доцветали наши розы!» —
И вспомнились иные дни,
иные грани жизни сирой —
снега, вечерние огни
над нашей Северной Пальмирой.
А вне утех ее блажных,
как небо без конца, без края,
в глубокой мгле морозной тишины
чего-то ожидая, что-то зная,
о чем-то смутно, смутно вспоминая,
недвижная, глухонемая,
спала она – страна родная.
Казалось – не подымет век!
Пока мужичий сон ей снится,
серебряный дворянский век
беспечно доживет Столица.
Пришелся он не ко двору
нам, скифам, грубым, плосконосым. —
Нет, не к добру,
ах, не к добру
так доцветали эти розы!
Сочельник
На пустыре мороз колючей,
палючей солнце, ветер злей.
Там пенится бурдой вонючей,
средь искалеченных вещей,
как бы зачумленный ручей.
Но среди гнили и проказы
на опозоренной земле
цветок раскрылся желтоглазый
в тепле весеннем осмелев.
Такой чудесно непреклонный,
на гадком мусорном горбе
он подымает лист зеленый,
как вызов миру и судьбе,
как зов к надежде и борьбе.
Так ты, в чистилище унылом,
где измельчало все, что было крупным,
где от стихов разит душистым мылом,
а от людей – распадом трупным,
кривым судом, чужим грехом
придавлен, как обвалом горным,
могильным выходцам тлетворным
твердишь упрямо о живом…
Ностальгия
Все торопливей дни мои текут,
бессмысленным журчанием минут,
а вслед спешат недели и года —
и вот вся жизнь уходит в никуда.
Нет больше стоящих дорожек, ни дорог —
но, хоть жестокий подведен итог,
брожу, как призрак, по бесплотным дням
и все ищу – чего, не знаю сам:
решенья ли загадок и проблем,
провала в Ад или дорог в Эдем,
еще никем не выдуманных строф
иль грохота вселенских катастроф?..
… А может быть, чтоб в ночь под Рождество
вновь посмотреть из дома своего
на белый сад, на снежный хоровод,
на санные следы возле ворот…
А в комнатах – блаженная теплынь,
почти Россия и почти Волынь —
там собрались из далей (иль могил)
все, с кем встречался и кого любил.
Высокой елки свечи зажжены,
все гости веселы и шутки всех умны,
и глубина зовущих польских глаз
порой, как черный заблестит алмаз.
И вот покажется, что сбыться может вновь
весенней сказкой первая любовь,
что спит под снегом русский Вифлеем,
а лет ужасных не было совсем.
Ярмарка
Отчего ты пришла ко мне ночью во сне, Марина?
Я тебя не любил, о тебе я не вспомнил, ложась,
но сегодня весь день я ношу, как цветок, эту нашу небывшую связь,
теплых губ твоих влажность и вкус апельсина.
Отчего разыгрались, как школьники, шалые сны?
Равнодушно чужие,
только шапочно знались мы там, в позабытой апрельской России,
и что-то припомнилось вдруг от парижской весны.
Не страсть, не любовь… Но чудесно горит невозможное пламя,
будто тень мотылька над эскизом условных цветов,
будто в люстре стекляшка, что вдруг заиграла огнями
среди свеч незажженных
от чьих-то случайных шагов
в покоях пустых и сонных…
Орфей
На исполинском древке,
ветрам попадая в шаг,
как юбка гулящей девки,
мотался флаг,
а с неба, где гнили остатки
недоеденных солнцем туч,
в ней шарил какой-то гадкий,
откровенно развратный луч.
Но ярмарке что за дело,
чей на небе чудит век —
вспухало, как тесто, и прело
Множество – Человек.
И, спотыкаясь на лампе со свистом,
надрывался во весь вольтаж
громкоговорителя речистого
рекламный раж.
Терзая механическую лиру,
обещал он Городу и Миру:
холодильник, заткнувший за пояс полярный мороз,
транзистор, способный и мертвых поднять из могилы,
даже зубы вырывающий пылесос,
даже совесть моющее мыло,
перманентное чудо – в машине для стирки белья,
столовый сервиз из пластмассы версальней фарфоровых —
все для дела, уюта, забавы, жилья —
для каждого пола, для всякого норова.
И, в это богатство вещное
упав, тонуло, как в жирном иле,
все то вечное,
чем люди когда-то жили.
И хотя современное многим не нравилось
по сравнению с духовным прошлым —
каждый, как правило, предпочитал
оставаться пошлым…
Конец
Вновь на пороге Рождество.
С востока холод неустанный.
Опять на грех и торжество
покрыли площадь балаганы.
Ты видел ярмарку не раз,
в нелюбопытстве русской лени
идешь, не подымая глаз,
средь всех соблазнов и прельщений.
И, мимоходом заглянув
на Колесо Судьбы шальное,
уже готовишься нырнуть
в свое привычно бытовое.
…Но вдруг антракт на шумной площади:
нарочно или невзначай,
прервали кукольные лошади
галоп манежный в детский рай.
И с видом праведных Привратник,
хоть в доску пьян,
хозяин силится к рукам прибрать
забунтовавший балаган…
А ты, с надеждой неизлеченной,
глядишь, лелея торжество,
что, может быть, все искалечено
и не поправят ничего,
что все они тоску таят,
ее весельем прикрывая,
что на изнанке бытия
написана судьба иная,
что нарастает ураган,
что жертву мести беспощадной
какой-то дикий Великан
уже высматривает жадно.
Он ищет слуг и палачей,
и взгляд его разит и сушит…
И тщетно в пестрый мир вещей
хотят пустые скрыться души —
их ночь проходит – поздно, поздно!
В небе звездном
на лунном циферблате час
приблизил срок исчезновенья
для нежити… На этот раз
им нет спасенья….
И видишь ты, дух затая,
как балаганную тревогу
стремительно несет к порогу
совсем иного бытия.
И шепчешь про себя – «добро»!
и осенен тоской безликой,
нисходишь в душное метро,
как бы Орфей за Эвридикой.
Явление
Под вальс кружится карусель,
стрелки с небрежностью натужной
никак не попадают в цель,
в которую попасть им нужно.
Перед ленивой детворой
злой клоун шутит небогато,
и стынут черной пустотой
глаза у дамы бородатой.
А там, где побойчей фонарь,
встречает всех улыбкой влажной
Рахиль, а, может быть, Агарь,
вступившая на путь продажный.
И кажется – все решено,
все выточено, как стальное —
и внукам правнуков дано
все то же счастье площадное.
Икая звонко в дискантах,
низами подвывая чинно,
уже в бесчисленных веках,
как инвалид на костылях,
пойдет, хромая, вальс старинный.
И тот же будет ржавый звук,
что где-то в глубине органа,
средь романтических потуг
порой проходит зло и странно.
И – даже – вдруг не смолкнет он,
но, победив аккордеон,
крепчая, заревет трубой
финальной
над этой бывшей ложью бальной,
над этой правдой площадной —
его архангельский сигнал
не остановит карнавал.
И будут выстрелы стучать
все в той же вялой перестрелке,
и клоун будет подвигать
часов рисованные стрелки,
и девушка не закричит,
не зарыдает,
и лев из клетки зарычит,
но никого не испугает.
И лишь пирожник прям и прост —
и нос, как нос, и средний рост —
в середке прянишных сердец
усердно выведет: КОНЕЦ.
1
«Было четыре белых коня,
а теперь сорок четыре лошадиных сил,
но вы узнаете меня?»
Улыбкой толпу Он спросил…
И неудержимо
в новый свергаясь век,
город огромней Рима
сыплет из окон бумажный снег
и ревет громче бури,
громче пушечного салюта:
«Ave caesar!
Morituri te salutant!»
2
Эмигранты живут на чемоданах,
заседают в Кремле коммунисты,
загорелся, как факел смолистый,
облитый напалмом вьетнамский солдат…
…А в Париже – толпа в ресторане.
Чтоб тоску бытия превозмочь,
пьют и едят,
вифлеемскую празднуя ночь.
И ничье не встревожит сознанье,
что в поселке почти без названья
в избенке негожей
на грязной рогоже
иной зачинается Век:
сосет кулачонки сжатые,
пучит глаза голубоватые
Новый Сын Божий
предсказанный Сверхчеловек.
3
Призраки
«Посмотри! Посмотри!»
И, взглянув за рукой сумасшедшего,
сиделка упала в обморок.
Она видела:
вихря зари с неба сшедшего,
взрыв невиданный мир обволок,
и, пронзая раскаленные туманы,
средь клубами взметнувшихся туч
сходил Безымянный,
как луч.
А под ним распадалось,
тлело,
трескалось и разрывалось.
…И над сиделки бесчувственным телом,
подавляя ненужную жалость,
с жестом античного поэта
сказал сумасшедший:
«Конец света!».
Период
День задохнулся, как повешенный,
стихает гуд автомобилевый,
и в этот час все судьбы смешаны,
все вновь живет, чем прежде жили вы.
Ну что ж, мечта! Давай, наваливай!
Поменьше барахла серийного!
Хочу быть веткой попугаевой
у Козерога малярийного,
или горой пустого острова,
где клады многие закладены,
и у желтеющего остова
угадываешь зубы гадины,
или корветом под тайфунами,
чтобы – найдя затон атоловый,
гавайскими утешен струнами,
менять любовь на медь и олово,
иль где-нибудь у точки полюса,
под шкурами оледенелыми
плетеной лыжей шаркать по лесу
и в горностаев метить стрелами,
или параболой ракетовой
стремглав свалившись в бездну лунную,
увидеть сны не мира этого,
услышать музыку бесструнную!
О, романтические призраки!
Для вас иной взадох торопится,
сигая щукой из реки,
в амбаре слов на ритм охотиться,
чтобы стихами-клоунадами
пленять любителей копеечных,
и, разливаясь канареечно,
еще при жизни пахнуть ладаном…
Двойник
Как старый облезлый чиж,
махнувший лапкой на волю давно,
которому в клетке уже и не больно,
которому все равно,
все невозвратно —
завидев солнечные пятна
по обоям
чувствует себя героем
дня,
и – глядишь —
начинает посвистывать невольно,
условную подругу маня —
так потерявший нить Ариадны
в лабиринтах судьбы поседевший поэт,
проснувшись утром,
вместо французской зимы отвратной,
в белом безмолвии мудром,
в разгульных снежных кружениях
над уездным городом Клямаром —
забывает об артритах и давлениях,
молодеет на сорок лет
и даже пытается петь
с цыганским угаром
фальшиво, но бойко
(продолжая еще молодеть):
«Гайда, тройка!..»
и сам убеждает себя, как с амвона,
что прием-то не так уж глуп:
ведь упали же стены Иерихона
от иудейских труб!
Горы
Знаешь ты, что мы друг в друге – я в тебе и ты во мне,
вот ты шел гулять с подругой и прижал ее к стене,
прижимаешь и целуешь, и ласкаешь кое-как —
это я, мой друг безвестный, это всех нас общий знак!
И в твоих касаньях стыдных, в сладкой похоти плотской
наших грубых, незавидных чувств и судеб общий строй.
И когда меня не станет, и когда и ты умрешь,
кто-то третий прочно станет в строй, в котором ты идешь,
и не важно, чем отличен, но важнее, чем похож,
будет жить, как я когда-то, и как ты теперь живешь.
Утомленный, ты зол и печален,
и дни твои скучно бредут
в бесперспективные дали
и обессмысленный труд.
Но вот над работой склонясь,
беря карандаш или нож,
вдруг сам почему не знаешь —
так звонко свистишь и поешь
и по неизвестной причине,
закончив свой день трудовой,
сквозь вечер льдяной и синий,
как в праздник, идешь домой…
Может быть, оттого, этот день отметив,
как рассветный туман, отступает тоска,
что где-нибудь – на далекой планете —
девушка целует твоего двойника?..
Где-нибудь под небом непохожим,
на планете непохожей, твой двойник
так же любит женщин светлокожих,
так же в жизни одинок и дик.
Тоже видел милость и немилость,
верил правде духа своего,
тоже ничего не получилось
из надежд неистовых его.
Так же в час – быть может, что случайный
или предназначенный как раз,
в никуда – или глухие тайны —
он уйдет, не опуская глаз.
Так же знает, что, как жизнь, бессмертен,
средь иных равнин или высот —
как приказ в заклеенном конверте —
наш двойник судьбу всех нас несет.
1.
Когда над вершиной снежной
полдневный июль сияет —
мне кажется:
я молюсь Богу
и Он меня слышит и принимает
со всей моей жизнью грешной.
Мне кажется:
к счастью дорога
ведет безошибочно прямо,
Мне кажется:
мир – это замок
и я на его крыше,
а сердце птицей взлетает,
себя теряя,
еще выше
в небо Рая.
2.
Что не удается ни картинам, ни краскам цветного снимка
и что сам понимаешь едва ли и еле —
отчего так волнует голубая горная дымка
над ракетами в небо направленных елей?
И хочется петь, и лететь, и молиться,
возможность без имени нежно тревожит.
Как будто все это было, а теперь только снится,
но сердце когда-то всему изменило,
в сомненьях устало, в разлуке остыло,
измену простило
и стало не то же…
…Но сердце забыло и вспомнить не может…
3.
Экзистенциальные сонеты
Высоко, на скале орлиной,
над ущельями, над долиной,
над блистаньями ледниковыми,
над вечерними просторами лиловыми —
стать легко, как будто бы взлетая,
у предельного обрывистого края,
растворяясь в золотом эфире,
вспомнить все, что было в этом мире,
вспомнить все, чему уже не сбыться,
надо всем без горечи склониться,
не благодарить и не молиться,
но с улыбкой, глаз не закрывая,
в свет шагнуть с обрывистого края.
Блаженно все – вне бездн и вне высот,
простое, как здоровое дыханье:
счастливый пар в сосновой русской бане,
со свежим огурцом из улья теплый сот,
под рюмку горькую – соленый анекдот,
в любви постельной тесное дыханье,
медвежий сон в периновой Нирване,
когда за окнами и кружит и метет…
Не презирайте ж то, что всем дается,
над чем, как флаг, смысл всем понятный вьется.
Тот чернозем, который Бог оралом
проходит сам и всем растит плоды
не разбираясь – и большим, и малым,
вне Истины, Добра и Красоты.
Разгул страстей и в покаяньи – схима,
и смерть за то, чего – быть может – нет,
и Пушкина дуэльный пистолет,
и зверь безгневный старца Серафима,
и блеск Афин, и волчья хватка Рима,
тысячелетний гул его побед,
и вот теперь – в полях чужих планет
земных ракет причал вообразимый —
да, это все дела судьбы огромной,
но, может быть, блаженнее путь скромный,
что каждому пройти разрешено:
не покидать родимого порога,
есть досыта, под платьем женщин трогать,
с друзьями пить веселое вино.