355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Рафальский » За чертой » Текст книги (страница 1)
За чертой
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:29

Текст книги "За чертой"


Автор книги: Сергей Рафальский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

СЕРГЕЙ РАФАЛЬСКИЙ. ЗА ЧЕРТОЙ (Париж: «Альбатрос», 1983)

За чертой

родной страны и ее марксистского мракобесия,

за чертой

эмиграции,

за чертой

«социалистического реализма» и «парижской ноты», автор, словно потерпевший крушение на необитаемом острове, рукописью в запечатанной бутылке – на гребне случайной волны – посылает этот сборник неведомому и маловероятному читателю и посвящает

подруге дней своих суровых

ТАТЬЯНЕ НИКОЛАЕВНЕ РАФАЛЬСКОЙ


Эммануил Райс. Предисловие

«Высвобождение мысли из-под гнета условных приемов – дело нелегкое, оно требует громадных сил».

А. Н. Островский

Для многих суть поэзии сводится к одному только ее элементу, несомненно, весьма ценному: к словесной магии. Пушкин, Лермонтов, Блок, Есенин, Мандельштам обладали ею в весьма высокой степени. Но также Фофанов и Бальмонт.

Она тем более радует, что встречается редко и не поддается никакой подделке. Ревнители словесной магии обычно полностью отрицают достоинство стихов, ее лишенных. Они не признают поэтами не только Бунина, но и Клюева и даже Хлебникова.

Один из них как-то заявил нам, что наилучшие, по его мнению, а может быть, и единственно хорошие стихи у Пастернака это его «Лета» из книги «Второе рождение» —

 
И арфой шумит ураган аравийский,
бессмертья, быть может, последний залог —
в котором словесная магия имеется.
 

Многие считают поэзией то, что, все равно какими угодно способами, способно привести нас в восторг, дать нам вкусить хоть на мгновение хоть каплю фетовской «стихии чуждой, запредельной…»

Сведение всех возможностей поэтического воздействия исключительно к словесной магии крайне сужает границы поэзии, оставляя за их пределами многое из наиболее в ней ценного и замечательного.

В одной только русской литературе пришлось бы в таком случае отказаться от Державина Тютчева, Фета, Гиппиус, Хлебникова, Клюева, Ходасевича, Пастернака, Цветаевой, Заболоцкого и многого другого, от которого мы отнюдь отказываться не намерены.

В этом отношении русской литературе особенно не повезло. После на редкость блестящего и многообещающего начала модернизм был у нас запрещен указом КПСС, упорно продолжающей навязывать всем осточертевший и неизлечимо бесплодный соцреализм. А в изгнании не менее пагубную роль сыграла в свое время пресловутая «парижская школа» или «нота» шаблонностью своих методов и узостью литературного кругозора. Тем более для нас драгоценно всякое смелое проявление самостоятельности поэтического замысла и его выполнения, всякое хождение не проторенными путями. Особенно если достигнутый таким образом результат столь ярок, блестящ и бесспорен, как у Сергея Рафальского.

По-видимому, он не ставит себе задачей возрождение модернизма в русской поэзии, заглохшего после кончины Хлебникова. Он просто стремится к возможно более полному и действенному выражению своей весьма своеобразной и недюжинной личности.

Но для того, чтобы дать незаурядной своей личности возможность высказаться, ему необходимо было взорвать худосочные штампы как «парижской ноты», так и соцреализма.

Поэзия Рафальского – редчайший случай зрелой художественной реализации нового творческого метода, задуманного и исполненного на протяжении одной только человеческой жизни. Редко удается одному только человеку справиться с такой задачей!

Первое, что поражает при встрече с его поэзией, это – новизна выражения. Он никак и никогда не «поет». Он – «говорит» и, может быть, даже только «пишет». Но интонация его стихов всегда естественна, а новизна его формулировок нисколько не надуманна. Она отличается от его непринужденнейшей беседы только большей сгущенностью, а также старательностью отделки: «жестокий подведен итог», на небе «гнили остатки недоеденных солнцем туч», а громкоговоритель, «терзая механическую лиру», сулит «холодильник, заткнувший за пояс полярный мороз… даже зубы вырывающий пылесос». У него «ракетами в небо направлены ели», «ты – пища у смерти в лапах»… «и плетутся часы, как рабочие лошади, к постоялым дворам отдаленной зари»… «но уже иносторонний взгляд, как жуков, нас наблюдает сухо»… Или вот еще – блестящая словесная находка: «Коварней царицетамарной женщины»…

Согласитесь, что немного найдется в современной литературе поэтов, наделенных такой хищной точностью, такой хлесткой выразительностью порой незаметнейших оборотов своей как бы естественной речи.

Стихосложение Рафальского не менее своеобразно. Он – первый в русской поэзии после Хлебникова мастер свободного стиха. Незабываемый «Нашедший подкову» Мандельштама – явление совершенно изолированное и у него и во всей поэзии после творца «Зангези».

Рафальскому не свойственна дешевая «музыкальность» стиха, занятого заполнением априорно установленной «правильной» ритмической формы. Каждая его строка – самостоятельный поэтический организм, размеры которого диктуются исключительно кривой фразы и естественной необходимостью остановки:


 
…И дух нерожденный вернулся на небо,
а он воплотился
ночью осенней
в семье священника
на Волыни.
И стал жить совершенно, как все…
 

Сторонники соцреализма и «ноты» обычно обвиняют свободный стих в недостатке словесной дисциплинированности. Упрек этот никак не применим к Рафальскому. Редко кто в русской поэзии с таким безукоризненным мастерством владеет столь многочисленными стихотворными формами, как он. Вспомним хотя бы строго классические строфы со сложной рифмовкой его «Поэмы о потустороннем мире» или искуснейшую незаметную рифмовку неравной длины строк его большой поэмы об Атлантиде («Последний вечер»). Не хуже владеет он и четырехстопным ямбом («Желтоглазый», «Конец», «Орфей») – как, впрочем, и Хлебников. И белыми стихами («Матросы»), и александрийским («Она»). Сонетов же у него сколько угодно («Маргарита», «Экзистенциальные сонеты») и сколько угодно всевозможных других размеров, известных до него и впервые изобретенных им. Свободным стихом написана его блестящая «Повесть о Скифии».

Но не только формой интересна поэзия Рафальского. Ему свойственны все достоинства и все изъяны и пороки наших дней.

Поэт он очень современный, жесткий, сухой и жестокий. Сила его в меткости, остроте, едкой иронии, легко переходящей в болезненную гримасу.


 
«И с грезами рифмуя правду прозы,
Я уважаю добрый вкус еды,
В постели честные бесстыдство и труды…»
 

Или:


 
… «Пред ленивой детворой
злой коршун шутит небогато,
и стынут черной пустотой
глаза у дамы бородатой».
 

По сути дела, он сатирик. Но, несмотря на всю остроту своей сатиры, Рафальского тянет к земным радостям. При всем презрении к ней, у него сильна привязанность к жизни: «…слаще вечности мне спелый виноград…». Особенно к женщине. Ему удался, может быть, лучший «ню» русской поэзии:


 
«…пытается под платьем угадать
ее интимные привычки и повадки,
ее округлости и впадинки, и складки,
и плечи, гладкие такой добротной лепкой,
и грудь, богатую обильем плоти крепкой,
и выпуклый живот, и розы на коленях,
и роскошь белую дородного сиденья…»
 

которому мог бы позавидовать даже Бунин периода «Темных аллей».

Рафальский, несомненно, самый выдающийся политический поэт современной русской литературы. Лишь после войны она стала робко просыпаться, появляться местами, спорадически, то у Г. Иванова, то у И. Чиннова, то у того или иного из поэтов, недавно прибывших из СССР. У Рафальского она впервые встала в полный рост и показала себя самостоятельной, внушительной художественной силой.

Политическая поэзия Рафальского сильна горячей нутряной любовью к России, не разумом, а своим стихийным, звериным чутьем, вопреки всем и всему. Как и другой незаслуженно забытый поэт Н. С. Муравьев, Рафапьский один из немногих поэтов, задумавшихся в изгнании над истинным смыслом России и в ней происходящего. Но, увы, безрадостны его выводы:

Когда:


 
… «Потухал костер Самодержца…
не остановилось народное сердце,
не опустились в муке
мужицкие руки…»
 

 
«А в Москве уже кончились споры —
украшали агитками заборы,
вешали запоры на соборы
и на подпись лежал декрет,
что покой не будет еще двести лет…»
 

Рафальский глубоко сознает трагизм истории:


 
«…Тайна сокрыта в грозовой тени,
вихри в мире ходят не к добру…
Нам остались считанные дни…
Господи! Спаси и сохрани
Русь…»
 

Ему свойственно апокалипсическое чувство конца, обреченности. Оно пронизывает его большую поэму «Последний вечер». Ему же посвящена его замечательная, более поздняя «Пралайя». В ней он как нельзя более метко выразил самую суть современного мира: «…и вот кончается родное бытие, и мир чужой выходит из пеленок».

Или же:


 
«Мир устал от метаний свободного Духа,
Он хочет застыть и остановиться,
чтоб слышать, как пролетает муха
(если она пожелает еще родиться)…»
 

Сколько сжатой мысли, сколько зерна для наших размышлений в его острых, выразительных, нарочито лишенных всякого пафоса строках!

Но в коротком введении все равно не исчерпать редкого богатства мысли и словесного искусства нашего поэта. Книжку его необходимо прочесть. Редко удается встретить такое изобилие содержания и смысла на столь немногих страницах.

Эммануил Райс (1909–1981)


ИЗ ПРАЖСКИХ СТИХОВ
Девушка Ин
 
– Девушка Ин, с солнечными косами,
Милая, забавная, из далеких гор!
Что тебе у пристани с грубыми матросами,
Что с такими наглыми, дерзкими вопросами
На тебя смущенную обращают взор?
Что ты ищешь, девушка, девушка-весенница?
И зачем букетики голубых цветов?
Здесь любовь – ругательство, страсть здесь —
только пленница, —
Разве что забудется, разве что изменится
От твоих задумчивых голубых зрачков?
Кто при жизни горбится – выпрямится в саване…
Брось свои букетики феям светлых вод!
Тот, кого искала ты, – начинает плаванье —
В кабаках заплеванных, там, у шумной гавани,
Захмелевшей руганью встретит твой приход.
Вместе с проститутками, наглыми, бесстыдными,
Он губами липкими ищет губ хмельных —
И его желания будут зло-обидными
Для весенних сказочек, милых снов твоих! —
…«Хоть бы видеть издали, встретиться бы взорами,
С ним побыть минуточку быструю одну —
Пусть потом насмешками, грубыми укорами
Встретят меня близкие, встретят там, за горами, —
Я пришла отдать Ему первую весну.
Я пришла отдать Ему – все равно – пусть грубому.
Все равно – пусть наглому, но Ему, Ему!..
…Пароход у пристани закурится трубами —
– Не вернуться Радости, солнцу моему!»
 
1922 «Сполохи». 1922. № 5
«Я смешон с моим костюмом странным…»
 
Я смешон с моим костюмом странным
средь чужих и шумных городов.
Девушкам красивым и желанным
не нужна случайная любовь.
Что им ласки хмурого скитальца
с вечной думой-грустью о своем?..
…У француза, негра, португальца —
где-то есть отечество и дом…
У меня – одна тупая рана,
только боль, томящая, как бред,
даже здесь, у шумного шантана,
даже в этот вешний полусвет.
 
 
Где-то там, в разграбленной России,
незабытым, злато-светлым днем
мне светили очи голубые
до сих пор волнующим огнем…
Больше встреч и больше ласк не будет —
– не вернуть забытых жизнью дней, —
и о ней мечтаю, как о чуде
Воскресенья Родины моей.
 
1922 «Сполохи». 1922. № 7
Бунт
 
О гимны героических времен,
кровавый марш побед и эшафота!
Идут века, и вот века, что сон,
и точит моль гнилую ткань знамен,
где в первый раз начертано – Свобода!
Борьба за власть и тяжела, и зла,
как много дней нелепых и бесплодных!
У тюрьм не молк щемящий женский плач,
и короля на трон возвел палач —
– да будет царство нищих и голодных. —
Кто вспомнит всех бойцов у баррикад
и кто забыл тревожный треск расстрелов,
треск митральез, оркестр стальных цикад,
и взбрызги пуль у каменных аркад,
и в судорогах рухнувшее тело.
В кафе тревог не знает пепермент,
забвенный бунт не беспокоит уши, —
на баррикады не разбить цемент, —
но только миг, о только бы момент —
– и крепче камня и сердца и души!
Швырнуть, как псу, изглоданную кость
и спрятать стыд под триумфальной аркой!
Но все равно – не выржавеет злость —
он у ворот великолепный Гость,
и скоро камни станут выть и каркать!
О, не забыть громокипящий сон,
и миллионов топот величавый,
и взвизги пуль, и алый плеск знамен,
и это буйство бешеных времен,
и смертный крик нечеловечьей славы!
 
1924 «Своими путями». 1924. № 1–1
Скрипка
 
В двенадцатом часу пуховики теплы,
и сны храпят, прожевывая будни…
В оскале улицы – луны блестящий клык
и тишина, застывшая, как студень…
 
 
И каждый раз, что на свиданье – мост,
два переулка влево, в подворотне…
Хозяин жирный, ласковый прохвост,
и злой лакей, зеленоглазый сводник…
 
 
Со скрипом дверь – из мира в мир межа,
огни сквозь дым, как дремлют – еле-еле…
У столиков – округленное в шар
лоснящееся сытостью веселье.
 
 
Хозяин знает, кто и почему —
который раз – «Пришли послушать скрипку?»
и, как иглу, в прокуренную муть
втыкает осторожную улыбку.
 
 
Подсядет девушка полузабытым днем,
глаза сестры грустят в бокал налитый,
и тлеет память голубым огнем
в журчаньи мерном прялки Маргариты…
 
 
Знакомый фрак, потертый, как тоска,
сквозь дым не видно – кажется, что в гриме…
На горле струн усталая рука —
и до двенадцати им задыхаться в шимми…
 
 
Последний стрелке одолеть скачок,
последнюю секунду время душит —
взвивается, как бешеный, смычок —
и молнией в растерянные уши.
 
 
Старинных башен бьют колокола,
нет больше нищей и ничтожной плоти —
размах бровей – два хищные крыла,
и горло струн затиснувшие когти.
 
 
О, как растет, как ширится гроза!
В прибой у стен и грохот и раскаты!
Табун столетий опрокинул зал —
раскрыть глаза – и не вернуть Двадцатый!
 
 
И не жалеть, что в этом гневе зла
растоптана скупая добродетель,
когда в простор такой размах крыла —
через миры на бешеной комете!..
 
 
…У столиков – тупых зрачков свинец,
слюнявый рот, напудренные плечи…
И вот теперь, когда всему конец,
и смех у них такой не – человечий!
 
 
И для того ль Он искушал простых
и мудрый ум сомненьями тревожил,
чтоб, хрюкая, вздымались животы
и в сотни рож кривился облик Божий?
 
 
Свинцом заткнуть бы жадных улиц рот!
Из-под перин за шиворот на площадь!
Пусть устали не знает эшафот,
и пламя в небе черный дым полощет!
 
 
Пусть дрожь не успокоит пуховик,
и женский жир с готовностью разлитый —
когтимых струн невыразимый крик
не может быть, не смеет быть забытым!
 
 
Упал смычок. Сгоревшие глаза,
как вход в подвал. Идет ко мне без зова…
И пересохшим горлом не сказать
охриплого, взъерошенного слова.
 
 
И только девушка – как будто бы поет —
к его плечу – и без греха улыбка…
О, этой нежности она не продает,
что сумасшедшая найти умела скрипка!..
 
 
…По улицам – как студень – тишина.
Звезда кровавая предвестница рассвету…
Какое счастье – есть еще страна,
где миллионы слышат скрипку эту!
 
1925 «Своими путями». 1925. № 5
«Как солнечные, зреющие нивы…»
 
Как солнечные, зреющие нивы,
как женщины, успевшие зачать,
слова мои теперь неторопливы,
и мирная дана им благодать.
 
 
И мне дано, переживя порывы,
беспутство сил покоем обуздать,
к родной земле – ветвями гибкой ивы
мечты и сны блаженно преклонять.
 
 
И вспоминать звенящую, как звезды,
как звезды увлекающую лёт,
пору надежд невыразимых просто,
пору цветов, переполнявших сот,
когда душа томилась жаждой роста
земным недосягаемых высот.
 
1925 «Своими путями». 1925. № 8–9
Сергею Есенину

До свиданья, друг мой, до свиданья…

С. Есенин

 
Среди всех истерик и ломаний
эстетических приятств и пустоты —
только Ты – благословенный странник,
послушник медвяной красоты.
 
 
Только Ты – простых полей смиренье,
дух земли прияв и возлюбив,
как псаломщик, пел богослуженье
для родных простоволосых ив.
 
 
И один, ярясь весенним плеском,
мог видать в пасхальный день берез,
как по-братски бродят перелеском
рыжий Пан и полевой Христос.
 
 
Четки трав перебирая в росах,
каждый трав Ты переслушал сон —
так процвел и Твой кленовый посох
на путях нескрещенных времен.
 
 
Так умел Ты взять в слиянном слове —
очи волчьи тепля у икон —
гул бродяжьей неуемной крови
и лесной церквушки перезвон…
 
 
И стихов, что полыхают степью,
дышат мятой, кашкой, резедой —
ничьему не тмить великолепью,
никого не поровнять с Тобой,
 
 
наш родной, единственный наш, русский!
О, к кому теперь узнать приду
о березке в кумачевой блузке,
белым телом снящейся пруду?
 
 
Отрок-ветер будет шалым снова
дым садов над степью уносить —
только больше не услышим слова
первого поэта на Руси…
 
 
Все простив и все приветив к сроку,
Он покинул голубую Русь
и ушел в последнюю дорогу,
погруженный в благостную грусть.
 
 
Только дух наш не бывает пленен,
пленна плоть и сладок бренный плен…
Плотью смерть прияв, Сергей Есенин, —
в духе будь во век благословен!
 
1926 «Своими путями». 1926. № 10–11
«Туман над осенью, над памятью… В тумане…»
 
Туман над осенью, над памятью… В тумане
потеряны и версты и года…
Не пожалеть, себя тоской не ранить,
легко забыть и вспомнить без труда,
и без дорог – к благоуханной Кане,
на Вифлеем – куда ведет звезда —
о, без труда – волной на океане
взлетев, упасть и не найти следа.
И все, что в прошлое, как звучный камень, канет,
воспоминания подымут невода,
а жизнь дразнить и злить не перестанет,
и кончить жизнь не стоило б труда, —
но слаще длить в пленительном обмане,
что на ладони каждая звезда,
что мы кочующие в мире, как цыгане, —
на всех планетах строим города —
и смотрит большеглазый марсианин,
как в небе сумрачном сгорает знойно та,
где воды голубые в океане
и облачные к полюсам стада,
где осенью туманы и в тумане
теряются и версты и года…
 
1926 «Своими путями». 1926. № 12–13
Дни, как листья

Т. Н. У.


 
Дни, как листья, в зыбком хороводе,
страшный миг – он так обычно прост!
Знаю я, что из-под ног уходит
самая прекрасная из звезд…
 
 
В эту грусть, совсем и без возврата
обреченный падать в пустоту,
принимаю сладостно и свято
каждую земную красоту.
 
 
И в апреле – всех нежней и проще —
я слежу, мечтатель и поэт,
как блаженно увядают рощи
тридцати благословенных лет.
 
 
И, как плод, что зрелость долу клонит,
тяжелею в сладостном бреду,
и последней в кроткие ладони
жизнь мою и смерть мою кладу.
 
 
О, теперь, когда не так уж просто
слушать мне согласный стук сердец,
возношу и вознесу, как звезды,
женщину – начало и конец!
 
 
Голосам непозабытых внемлю —
(никогда мне их не обнимать!) —
И прославлю трисвятую землю
как Сестру, любовницу и Мать.
 
 
Славлю жизнь, и жизни сердце радо,
страшный миг, – он так обычно прост, —
в пустоту уходит без возврата
самая прекрасная из звезд…
 
1926 «Перезвоны». 1926. № 18
Полет

А. Л. Бему


 
Как на костре, мечты дремоту жгли,
отец будил и поднял на рассвете…
Над морем шел волной упругой ветер,
и перья крыл гудели, как шмели.
 
 
Легко взнесли прочь от земли рули,
крича, внизу бежали стайкой дети,
день вырастал в торжественном расцвете,
а горы сизые снижались и ползли.
 
 
Крит падал в море дымный, как опал,
казалось солнце близким и косматым…
Отец внизу встревоженно кричал, —
но трудно быть покорным и крылатым…
 
 
…Был вечер тих, как мальчик виноватый,
на берег родины вступал один Дайдал.
 
1927 «Воля России». 1927. № 3
Видение
 
«Парфянская в ноге открылась рана.
Покинув двор и сплетни при дворе,
я жил в глуши, в прадедовской норе,
и не ушел с войсками Юлиана.
 
 
Мечтой был с ним. И вот в томленьи странном
прогуливался как-то на заре.
Вел раб меня, мы сели на горе.
Над морем тлели тонкие туманы.
 
 
Клянусь Луной – то было не во сне:
косматый фавн бежал, рыдая, мимо!
Раб закричал, крик передался мне,
и фавн исчез, как бы растаяв дымом,
 
 
и только эхо, не устав звенеть,
сказало нам, что пали боги Рима…»
 
1927 «Воля России». 1927. № 3
В бистро
 
Не знали мы, кто в споре утвержден,
над Францией какое взвеет знамя —
и вот в бистро, между двумя глотками,
сказал матрос, что мертв Наполеон.
 
 
Затихли все. Лишь английский шпион
тост предложил своей случайной даме
за короля, что нынче правит нами,
рукой врага вернув наследный трон.
 
 
И – всем в укор – была соблюдена
гулящей девкой память славы нашей:
в лицо шпиону плюнула она,
на гнев растерянный не обернулась даже
 
 
и вышла вон. И в окна со двора
к нам донеслось, как эхо, – Ça ira…
 
1927 «Воля России». 1927. № 3
Дуэль
 
Еще рассвет из труб не вышел дымом,
спал Петербург – в норе осенней крот, —
скрипя ушли полозья от ворот —
и вот вся жизнь – как эти окна – мимо.
 
 
Нельзя простить, нельзя судить любимой —
всему ль виной гвардейца наглый рот?
Ведь в первый раз ее душа поет,
а в первый раз поет неодолимо.
 
 
Но как ему – какой рукой гиганта —
клубок сует распутать и поднять?..
…И подошла шагами секунданта,
и в сердце смертная затихла благодать…
 
 
…И вдруг припомнил – по созвучью – Данта
и пожалел, что стих не записать…
 
1927 «Воля России». 1927. № 3
В изгнаньи
 
Утонет солнце, расплескав залив,
жар не томит тучнеющее тело,
и он глядит, как доит коз Марчелла,
литые руки смугло обнажив,
 
 
и шутит с ней. И даже с ней – учтив,
ее кувшин несет отяжелелый,
тугих грудей коснется мыслью смелой
и вспомнит все, тревогу оживив…
 
 
О, Дон Жуан! Припав на эту грудь,
тебе ль себя предать и обмануть,
несытый зной бросать в послушном теле,
и услыхать – перевернулся мир! —
 
 
Не командор идет на званый пир,
а Лепорелло крадется к Марчелле…
 
1927 «Воля России». 1927. № 3

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю