355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Рафальский » За чертой » Текст книги (страница 3)
За чертой
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:29

Текст книги "За чертой"


Автор книги: Сергей Рафальский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

3. «Мне безразлично кажется зловещим все…»
 
Мне безразлично кажется зловещим
все, чем загробный заселяют мрак,
и к жизни вечной не стремясь никак,
земной душой люблю земные вещи:
льдяной ручей, ущельем взятый в клещи,
в полях желтеющих неприхотливый мак,
наш русский квас и английский табак,
и ноги длинные у большеротых женщин.
И хоть порой (по разным основаньям)
ищу ключей к секретам мирозданья
и к Вечным Тайнам подымаю взгляд, —
но не скучаю средь земного тлена
и не стыжусь признаться откровенно,
что слаще Вечности мне спелый виноград,
 
4. «Не тело статуи, где красота – наряд…»
 
Не тело статуи, где красота – наряд
в безукоризненных пропорциях богини —
не роза райская – бурьян в земной долине
скорей влечет мой любопытный взгляд.
Мне нравится в буграх тяжелый зад,
как вымя – грудь, и – в правде грубых линий —
цветы прыщей, веснушек бурый иней,
и пот страстей и вожделений смрад.
Быть может, там – в надмировом пространстве,
где все свершается, что только снилось нам,
где заключаются круги планетных странствий —
высокой прелести всего себя отдам,
но в этом мире горестном и тленном
скучаю я со слишком совершенным.
 
5. «Цветком без нежности раскрашен ярко рот…»
 
Цветком без нежности раскрашен ярко рот,
полет бровей в дуге капризной сломан,
груди спеленутой расчетливо нескромен
сосков недевственных такой девичий взлет —
и как сравнить с ней бабы черноземной
коровьи груди, сдвоенный живот
и круп, как створки башенных ворот
в дубовости и тяжести огромной?
А все же не статуя – и даже не картина —
где жизнь, как мумия, в почете и пыли —
мне нравится нетронутая глина,
простое тело матери-Земли,
ведь из нее, упрямо хорошея,
Пигмалиону улыбнулась Галатея.
 
6. «Без пищи звери, люди без угла…»
 
Без пищи звери, люди без угла
и города, что войны разрушают…
И так же нас нещадно огорчают
унылой старости печальные дела.
А впереди – куда б душа ни шла,
какой бы ни была разгадка роковая —
даже в комфорте райском отдыхая —
никак земного не исправим зла.
Но кротко – в общем – сердце человечье,
и каждый раз, перетерпев увечье,
легко Творцу прощает грех творенья
за каждый миг бездумья и забвенья,
за многое пообещавший взгляд,
за все, о чем почти не говорят…
 
7. «Мне нравятся созревшие плоды…»
 
Мне нравятся созревшие плоды,
ленивые – без динамизма – позы
и пышно распустившиеся розы,
и роскошь вялая дородной наготы.
И с грезами рифмуя правду прозы,
я уважаю добрый вкус еды,
в постели честные бесстыдства и труды,
а в философии – решенные вопросы.
Не по душе мне символ и намек,
и прелесть тайн, и чтенье между строк,
а все-таки – и с каждым годом чаще —
я повторяю, как дитя урок,
что этот мир наш – только островок
в непостигаемом и вечном Настоящем.
 
8. «Когда воспет безоблачный рассвет…»
 
Когда воспет безоблачный рассвет
беспечных птиц традиционным хором,
когда навстречу розовым просторам
бросается с горы велосипед
и средь полей, где измеренья нет
ржаному золоту и нет преграды взорам,
зайчонок пухлый осторожным вором
через дорогу заплетает след —
тогда смиряется души моей тревога,
смысл утешительный вскрывается во всем,
как сына блудного, случайная дорога
меня ведет, конечно, в отчий дом.
И кажется, что, благостный поэт,
Бог переделал мир и вправду – «будет Свет!»
 
Криптосонет
 
Распни себя ради тоски познанья,
сожги себя огнем большой мечты,
ищи, ищи пределов мирозданья,
ищи высот – и все же – вспомнишь ты,
о, вспомнишь ты, пища у смерти в лапах,
не бред ума в надзвездных аксиомах,
а дымный вечер, а медовый запах
кудрявой пеной взмыленных черемух!
И новым циклам обреченный атом,
о всем жалея, все простишь земному
за шепот встреч при месяце рогатом,
за расставанье на заре ленивой,
за радость стыдную дышать с руки счастливой
девичьей плоти тайным ароматом.
 
Она («Лицо широкое, бровей дуга тугая…»)
 
Лицо широкое, бровей дуга тугая —
не сушат гордостью и злостью не пугают,
а сдобный, пухлый – будто влажный – рот
как розовый бутон, немотствуя, цветет.
В глазах обыденности круг еженедельный:
кухонный чад и пышный лад постельный.
И грусть, и страсть в таких глазах проста,
как ветка дерева, как дерево креста.
Пусть тем лирических в ней не найдет поэт,
но самый хмурый улыбнется вслед,
но самый скромный крадучись, как тать,
пытается под платьем угадать
ее интимные привычки и повадки,
ее округлости, и впадинки, и складки,
и плечи, гладкие такой добротной лепкой,
и грудь, богатую обильем плоти крепкой,
и выпуклый живот, и розы на коленях,
и роскошь белую дородного сиденья,
и в жаркой тайности уже поспевший плод
ее неназываемых красот.
На каждый взгляд ответит ясным взглядом,
что поняла и, понимая, рада,
но – ах! – того, кто ляжет с ней в кровать,
на улице не станет выбирать.
Придет пора, и в праведном расчете
последует совету мудрой тети:
через фату, безгрешна и тиха,
впервые поцелует жениха.
И грянет музыка, и будет пир горой,
и сват их поведет перед зарей,
чтоб под иконами в широкую кровать,
шепча советы, уложила мать.
Тогда в перинах, будто в пене белой,
откроет ласкам кротко и несмело
и плечи, гладкие такой добротной лепкой,
и грудь, богатую обильем плоти крепкой,
и выпуклый живот, и круглые колени,
еще зажатые в глухом сопротивленьи.
От изобилий нежных и простых
не раз, не два сойдет с ума жених,
ломая боль, плоть заключится в плоть,
и труд любви благословив, Господь
из серебра заветного оклада
задует сам нескромную лампаду…
…Пусть больше нет в культурных наших странах
таких девиц, застенчиво жеманных,
и путь страстей рационально прям —
дух романтический, он, как осел, упрям:
он любит дали с маревом тумана,
не хочет упрощать искусство Дон-Жуана,
по Фрейду мыслящих не уважает дам
и видит в будущем один плотской бедлам.
Так ретроградно, так смешно, так одиозно!
Но если говорить по сердцу и серьезно,
после культуры, как рокфор гнилой,
порой вкуснее просто хлеб ржаной,
а всех блаженней тот, с дикой ветки, плод,
который летом всех земных широт
растет и зреет, чтоб себя отдать,
не зная – что к чему и не стараясь знать…
 
Соседка
 
Стали радости скупы и редки,
и душа начинает стареть,
но в ореховые глаза соседки
еще нравится мне посмотреть.
Ничего от нее не нужно —
пусть себе рядом живет,
улыбается мне равнодушно,
на ребенка кричит и поет,
может быть, ее глупость крепче
ее розоватых сосков,
может быть, она каждый вечер
доит в сплетне чужих коров,
и, когда загрустив, потухает
шоколадное золото глаз —
я боюсь, что она считает
без конца дорожающий газ…
Ах, боюсь я, что плоти кроме —
против Духа Святого греша —
в ней, как нищий в богатом доме,
к сожаленью, живет и душа…
 
Пралайа

Клеветникам России.


 
Разомлев от культуры жирной,
рассевшись в ней, как в карете,
вы хотели бы объехать мирно
и этот обвал столетий
и нехотя – наискосок —
поглядываете на Восток:
– «От азиатской тьмы
им-де не скоро освободиться!» —
Вы думаете, что только мы
умеем пропадать и сволочиться?
Пусть даже бунтов огонь погас
в пролетариях с рентами и купонами —
вы думаете, только у нас
могут расстреливать миллионами?
И не Россия —
что ее, бедную, трогать —
Вы сами себя, дорогие,
возьмете под ноготь.
Казался вечным прочный ваш уклад:
двуспальная кровать, двуспальная Жанетта,
кино, беллот, вечерняя газета,
бордо к жаркому и – потом – салат.
Все было крепкое, привычное, свое —
жена и дом, имущество, ребенок —
и вот кончается родное бытие,
и мир чужой выходит из пеленок!..
Есть в сытости предел —
рубеж опасный духу, а не телу —
мечту, которая когда-то птицей пела,
на вертел кто ее от жадности надел?
А пустоту, что все растет, растет, растет,
растет —
поторопился завалить вещами?
Но вещи перестали быть рабами,
и каждая, как пьявка, вас сосет!
И день идет (уже не за горами!)
червонцы чуда станут черепками,
богатые – проснутся бедняками,
бесчисленными круглыми нолями
вслед за Единственным, что всех вас поведет
в пчелиный сот…
А магией научных откровений
в металл, как в плоть, войдет ваш гордый гений,
сверхмеханический осуществится Бес,
и рассчитает он безгрешными мозгами,
как жить вам всем, как быть со всеми вами,
каких достойны вы еще небес.
И захлебнетесь вы в рожденном вами чуде,
и царствию его конца не будет!..
Мир устал от метаний свободного Духа,
он хочет застыть и остановиться,
чтоб слышать, как пролетает муха
(если она пожелает еще родиться).
И для равенства в царстве Аримана,
стирая различия и оттенки,
будут шарить в душе, как в карманах,
а того, кто поморщится – ставить к стенке…
И чувствует сердце, тоской замирая,
перебоями екая,
что с Запада, а не с Востока,
словно лавина с вершин Гималаев,
надвигается еще далекая
Пралайя.
 
Ода герою
 
Стали годы бежать вприпрыжку —
на своих на двоих не догнать.
Смотрит ученый в недавнюю книжку:
«Вот те на!
Все надо заново
переписать!»
И что теперь поэзия Иванова —
изнывание загнивания,
переулочный экзистенциализм,
когда звезд преломляют сияния
грани будничных призм.
Когда на заводе ль,
дома ль, в конторе ли
– говорят не о погоде,
не о том, как Иван Иванович
с Иваном Никифоровичем спорили —
а все об одном:
«Скажите на милость —
скоро ли? Да вскоре ли?
И вот совершилось
как во сне —
Опять большевицкие пропагандные уловки —
Человек на Луне!
На Луне – человек!» —
И стал двадцать первым двадцатый век…
 
 
Во все века владели им
сиянье сверху, бездна снизу —
Он шел меж них путем ночным
по жизни узкому карнизу.
И руки протянув вперед
к неуявимому виденью,
на грани роковых пустот
скользил он, спящий, лунной тенью.
И вот – в невероятный час
восторга, ужаса и муки,
и сном не закрывая глаз
и не протягивая руки,
покорный вызову – (Чьему?
И вглубь какой судьбы ведомый?)
он вышел в мировую тьму
из милого земного дома…
 
 
В небе, смертного часа черней,
звезд густой
рой.
На мысе безводного Моря Дождей
как он горд и как одинок, Герой!
В невероятное, небытьевое
падает камнем еще ему данная быль,
и скоро следы его скроет метеоритная пыль.
В сиянии синем
Земля, словно глобус школьный,
так далека —
где-то там Волга и где-то Ока,
светит солнце и Тане, и Мане, и Зине, и Лине,
в ржи поспевающей синь василька
так далека – что и думать больно.
Лицом к пустыне
и к синему свету —
спиной о ракету
(лом бесполезный!)
под лунной скалой отвесной
садится, готовясь к концу,
за то, что с вселенской бездной
стал первым лицом к лицу…
 
 
И вот он за пределы тайны —
как будто на пути земном —
под небом звезд необычайным
унесен непробудным сном.
Кто вел его? К каким пределам?
Есть цель иль вовсе цели нет?
Его желаньям слишком смелым
какой мерещился ответ?
Душа ли шла к истоку света
в тот рай, в котором рождена?
Земля ль, созревшая планета,
в пространство сеет семена?
Зачем мгновенным метеором
сгорела гордая душа
над лунным роковым простором
как некогда – взойдя ль на Форум,
на диких берегах ли Иртыша?..
 
 
…И ужалены только своей судьбой,
равняя мысль в регулярную строчку,
словно городовой,
автомобили на шумном проспекте,
скажут Умники: «Что ж герой?
Чего он искал там, чудак-одиночка?
Что доказал нам в духовном аспекте?
Пропал, как в пустыне глухой безответный крик,
на лугу бесконечном светляк тленный!»
– Нет, почтенные!
Этот светляк, хоть на миг,
хоть на миг озаряет точку,
в которую упирается ось Вселенной!
Значит, стоит искать,
если жизнь, может быть, только плата
за жестокое счастье
умереть одному —
на потухшей Звезде,
значит, стоит искать,
если жгут беспокойные страсти,
если сердце стремится куда-то
– к чему ли, к кому? —
И не знает покоя нигде!
Пусть тайной цели таинственных зовов
не понимает и тот, кто их слышит —
слава безумцам, всегда готовым
бродить, как лунатик, у мира на крыше!
 
 
Но вы, заблудившиеся, как в горах овца,
в вашей мудрости без выхода (…иль входа…)
почем вы знаете, что это не зов Отца
откликается в душах особого рода?
Есть покорные карме Земли —
их не тянет к звездным путям,
междупланетные корабли
им не по сердцам.
Их мечта – о полетах иных:
играх души вне смиренного тела.
Это
их
сны,
их
дело.
И пусть они строят в духовном плане
свой фаворский шалаш – уют,
и пусть в нем отблески их желаний,
как на мещанском балконе герани,
сублимированно цветут.
Пусть украшают жизнь обывателя
искусствоискатели!
А кому на духовные строи —
как и на прочие – наплевать,
кто ищет только еды и покоя,
теплый дом и двуспальную кровать —
пусть себе (с властью или без власти,
сгибаясь иль не сгибаясь в дугу),
мирскую жвачку коровьего счастья
на середняцком жует лугу.
 
 
Повелительного экстаза
прометеев огонь и завет,
уже отделяется раса
Конквистадоров Новых Планет.
И унесет в пространство мировое,
расселяясь в галактик сияющей мгле,
самое доброе, самое злое,
самое грешное и святое,
самое гордое, дерзкое, смелое —
самое черное – самое белое,
что расцвело на Земле.
И под светил небылой панорамой
Неведомый в руки возьмет их,
как глину Адама,
переключит по-иному их время,
что нам не снилось – откроет им;
их беспокойное племя
духом прожжет Святым,
чтоб на устья бесчисленных звездных рек
вышел Сверхчеловек.
 
 
Тому, кто пути для него расчищая,
сам не знал, для чего погибает,
тому, кто в первом полете орбитном
одолел тяготенье, что властно велит нам,
кто первым взглянул на планету родную
на расстояньи – как на чужую,
кто первым ушел от плененных кружений
и прилунясь в метеорной пыли,
увидел, как стелются тени
от голубого сиянья Земли,
тому, чье сердце заранее бьется
в ритм уже не земной,
кто вышел в Космос и не вернется
или вернется с вестью благой —
Слава Тебе, Шальной!
Слава Тебе, Иной!
Слава Тебе, Герой!
 
Ночной разговор (вариант XII-ой главы поэмы «Последний вечер»)
 
Равнодушно лениво
в небывалое, в безвестное, в вечное, в прочь
влачит, как подол, сизый дым с неживого – в туманах – залива
безымянная ночь.
Вдоль пустынь обезлюдевшей улицы
фонари,
одуванчики света,
распустились в лиловое небо.
И плетутся часы, как рабочие лошади,
к постоялым дворам отдаленной зари.
Над асфальтовым озером площади
памятник глухо сутулится,
бросить скучное дело позировать правнукам, рад.
Но привычка – вторая натура,
и, в пространство вперив немигающий каменный взгляд
провозвестника и авгура,
для висящего рядом фонарного глобуса
неподвижностью каменных рук
из кифары без струн извлекает неслышимый звук,
и сошедший с ночного автобуса хмельной
шалопай монумент ободряет:
– «Играй! Играй!
Никому это жить не мешает
и не помогает —
ремесло из актива твое выпадает,
искусства в агонии,
и не творцы от сохи —
завтра будут машины
писать стихи,
рисовать картины
и сочинять симфонии!
Сдаются в архивы – вторые планы,
запредельного отблески света,
романтические туманы,
пасторальные чувства:
Нужны небылые поэты,
чтоб на заре небывалого века
создавать сверхискусства
для сверхчеловека!» —
 
 
Посылает рукой песнопевцу приветственный знак
от сочувственного сожаления
и отчаливает кое-как
за предел поля зрения.
Уходит болтун, и опять монумент одинок…
О, если б понять он мог!..
 
Идиллии
 
Украйно, Украйко,
Ненько моя, ненько!
Як тебе загадаю, краю,
заболить серденько…
 

Т. Шевченко


1. Зима
 
В апреле хочется сидеть щека к щеке,
витать в луне и соловьиных стонах.
Июль зовет смотреть в окно вагона,
бродить в горах, валяться на песке.
Сентябрь уводит к творческой тоске:
дать рифмой тон, как звоном камертона,
с палитры брать прозрачность небосклона,
и глину мять в уверенной руке.
А в декабре – в любом земном раю
с французом, негром, австралийцем, греком —
тебе вдруг кажется, что воздух пахнет снегом,
и вспоминаешь молодость свою:
сад под метелями, сугробы на опушке,
на окнах сказочные льдинок завитушки…
 
 
А в комнатах – мечтательный покой,
роман Майн-Рида, логово дивана
и – что в кострах воинственного стана —
мигают в печке угли под золой…
…И вот сидишь в кибитке кочевой,
свистит стрела, шипит змея аркана,
за трудным продвиженьем каравана
следит апаш в раскраске боевой,
и черный глаз среди сухих камней,
как щель, как цель, заклятье и угроза…
…И в пыльный зной бизоновых степей
вдруг веет свежестью России и мороза
от щек прислуги, розовых, как роза,
от скифских растопыренных грудей.
 
 
…И без конца потом воркует греза
в гнезде неоперившихся страстей.
 
2. Сенокос
 
У заводи, где ленью льются ивы,
а в тростниках отшельничает сом —
упав, как тень, в июнь неторопливый,
лежать в траве, следить за поплавком.
Вдыхая мир, что сенокосный запах,
глядеть без дум, как мост полуживой,
пройдя реку на тощих курьих лапах,
без сил цепляется за берег луговой.
Как лысый луг скребут гребенки грабель,
и парень, вилами причесывая стог,
нарочно клонится к веселогрудой бабе,
притворно падает и валит бабу с ног.
А там – забью про все, как есть на свете,
и про телят в нескошенном лугу,
ребята голые, за неименьем сети,
штанами ловят рыбью мелюзгу.
Им посулив отцовский кнут тяжелый,
две девки вброд через лозняк густой
идут в реку, собрав на грудь подолы,
чернея тайн нестыдной наготой.
 
 
И смотрит дед, улыбку чуть живую
запутав в клочья сизой бороды,
как плоть могутную, мужичью плоть ржаную
глотает синь полуденной воды.
А в селах тишь. Прижмурясь, дремлют хаты,
на солнцепеки выгнав огород,
и только аист на гнезде лохматом
кончает клекотом размашистый полет…
Пусть жизнь цветет в иной и лучшей доле,
настанет в мире тишь и благодать,
пусть волк с ягненком рядом лягут в поле
полдневный отдых братски коротать,
пусть новый строй народов и природы
поставит крест на каждом нашем зле —
блажен кто жил еще в иные годы
на дикой, неустроенной Земле!
И путь пройдя без роковых вопросов,
налив до края в сердце благодать
душистым полднем русских сенокосов,
как листья лоз, бессмысленно дышать!
 
3. Пчельник
 
Летний день на пчельнике у деда,
яркий-яркий раскаленный день.
Облака, как флот перед победой,
плавают у дальних деревень.
 
 
От жары на ветке молкнет птица,
ищет тварь прохладного угла.
Тишина как будто лет страница,
перевертываясь, замерла.
Лишь одни, верны своим законам,
честно строя свой медовый рай,
с неизменным монотонным звоном,
собирают пчелы урожай.
И, как ульи, тоже безумолку,
дед бормочет про свои дела —
как нечистик влез к нему на полку
и горшки посбрасывал со зла…
Ляжет полдень отдыхом коровьим,
выйдет внучка потчевать едой.
Пышет Паша ситцем и здоровьем,
девственной мужицкой красотой.
Для грудей ее, до края полных,
вышивки рубашные узки,
а в глазах, раскрытых, как подсолнух,
жар и стыд проснувшейся тоски.
Хорошо смотреть в глаза такие,
еле-еле мысли шевеля…
Хороша родимая Россия —
девки в ситце, в золоте поля!..
Все прошло и все переменилось,
новый род мой заселяет край,
только так же – в милость и немилость —
собирают пчелы урожай,
но нигде, ни на какой планете
в перевоплощениях любых,
глаз таких не встретить, не заметить,
этих девок больше нет на свете
и в полях, по-русски золотых!
 
4. Ночлег
 
Знакомый луг раскинулся маняще,
знакомый мост шагнул через ручей,
а вот и мельница с холма крылами машет
навстречу нам, и сразу вслед за ней
открылся хутор белый и веселый,
как легкий лебедь в зеркале воды.
Уже навесились на зубья частокола
обильной груши ранние плоды.
 
 
Уже с крыльца своей счастливой хаты,
гостям далеким по-простому рад,
торопится хозяин тароватый
убрать следы бесчисленных цыплят.
И свору песью выбросив навстречу
(беспечной помесью и масти и пород),
приветливо скрипят нам «добрый вечер»
косые створки стареньких ворот.
Встречает двор зверья вечерним станом —
базар восточный: кто во что горазд!
И кажется, стихами из Корана
на крыше аист поздравляет нас.
А в горнице, где стен усердным мелом
окна застенчивый усилен свет,
в шершавых рук пожатъи неумелом
степенная учтивость и привет.
И так отрадно узнавать исконных
святых вещей ненарушимый строй:
в цветах бумажных сонные иконы,
часы в простенке – с гирей составной.
В углу кровать, как пуховое чудо,
в подушках пестрых – и престол, и храм,
здесь каждый сон – пролог добра иль худа,
а труд любви – серьезен и упрям.
А рядом шкаф – устойчивей столетий,
на полках блюд неистребимый ряд,
что получают по наследству дети
и берегут в наследство для внучат…
Но вот на стол, переломив узоры,
ложится скатерть, хрусткая на вид,
и атакуют гостя приговоры,
что палка бьет, а чарка не вредит.
И девка спелая, застенчиво втыкая
в холсты рубашки крепкие сосцы,
отрежет половину каравая,
предложит к водке лук и огурцы.
Как водится, начнутся тары-бары
о том, о сем… Что дал Бог добрый день,
что у попа гроза сожгла амбары,
а лошадь – напоролась на плетень,
что бродит ведьмой по хлевам молодка,
что вновь Мара являлась у гумна…
Вздохнет старик: «Слабее стала водка,
И вообще – скудеют времена!»…
А между тем, воркуя в лампе древней,
огонь на гибель манит комаров.
В окошке опустился над деревней
лилово-розовый архангельский покров.
И всходит месяц – за кустом маячит,
и наконец влезает на плетень.
Уже зевок в ладонь хозяйка прячет —
пора ко сну: и завтра будет день…
Похвалят гости водку и галушки,
на сеновал ведет их дед глухой,
и девушка, неся горой подушки,
в глазах не гасит искры озорной…
…Счастливый край! В нем бы закончить годы,
быть может – дни, чтобы оставить в срок
под сенью лип, среди родной природы —
дубовый крест и вянущий венок.
И в оный миг, став на пороге рая,
увидеть вдруг, дыханье затая,
что та же мельница, крылом махая,
зовет на хутор инобытия,
и – если ты для брата не был Каин —
душе спасенной по-простому рад,
встречая гостя, Сам Большой Хозяин
с крыльца сметает мусор от цыплят…
Гремели битвы бешеных гигантов,
мир видел сны несбывшихся побед.
Счастливый край! Словно страна Атлантов
он потонул в пучине страшных лет.
Уже иначе там живут и пашут,
смеются, плачут, любят, говорят;
и мельницы с холмов крылом не машут,
и дом сожгли, и вырубили сад.
И скажет правнук, мирно богатея
на перегное наших бед и зла,
что в том краю хоть жизнь была труднее
но благодатней, кажется, была,
что все мы в мире – гости на ночлеге,
И счастлив тот, кому позволил Бог
закончить жизнь в неповрежденном веке,
кто просто жил и просто верить мог.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю