355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Лифарь » С Дягилевым » Текст книги (страница 6)
С Дягилевым
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:41

Текст книги "С Дягилевым"


Автор книги: Сергей Лифарь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

1 октября вся труппа собралась в Париже, и, за исключением четырёхдневной поездки в Антверпен (8—12 октября), мы оставались до 24 октября в Париже и занимались репетициями. Работы было много: надо было пройти старый репертуар и приготовить новый балет-creation [творение – фр.] – «Барабау» на музыку Риети с декорациями и костюмами Утрилло. В Русском балете Дягилева появился новый хореоавтор; испытывая его силы, Сергей Павлович поручает постановку нового балета Баланчивадзе (Баланчину). Опыт оказался очень удачным, и Баланчин до конца существования дягилевского балета оставался его балетмейстером; но с первым его балетом очень много возился и сам Дягилев: Утрилло дал картины трудновыполнимые и Сергею Павловичу приходилось их приспосабливать к сцене, быть как бы декоратором-couturier [модельером – фр.]; принимал участие Дягилев и в режиссуре спектакля (ему принадлежала, между прочим, мысль спрятать хор за изгородь и показать только головы). 26 октября мы уже начали свой двухмесячный сезон в лондонском «Колизеуме». За эти два месяца (с 26 октября по 19 декабря) мы дали девяносто шесть спектаклей, по два раза в день, все время с неизменным успехом и, кроме старого репертуара, 11 декабря дали новинку – «Барабау». Новый балет был принят восторженно лондонской публикой.

1925 год, счастливый год в жизни Сергея Павловича и моей,– в этом году я стал первым артистом – кончался так же счастливо и безмятежно, без единого облачка, как и начинался. Новый, 1926 год рождался более туманно и принёс немало невзгод Сергею Павловичу. С конца декабря до 6 января мы пробыли в Берлине и давали спектакли. Наши балеты, особенно новые балеты («Матросы» и «Зефир и Флора»), имели громадный успех, едва ли не больший ещё, чем в Лондоне, пресса возносила нас до небес, но большой Kunstler-theater[кюнстлер театр – нем.], в котором мы давали спектакли, был на три четверти пуст, и Русский балет потерпел материальное фиаско, которое сильно отразилось на благосостоянии балета. Единственные радостные и умиленные минуты Дягилев переживал 24 декабря, в сочельник, когда я, впервые за все его годы пребывания за границей, устроил ему ёлку. Сергей Павлович был невероятно растроган и моим вниманием, и самой ёлкой, прослезился (он говорил, что это его первая ёлка после счастливых детских лет) и стал вспоминать своё детство и позже гимназические годы в Перми; полились воспоминания о России, о которой Дягилев никогда не мог говорить без слёз. Ёлка, устроенная мною, разбередила его и заставила его ещё больше мечтать о своём невозможном домашнем уюте...

Здесь же, в Берлине, произошло важное событие в жизни Русского балета. Из танцовщиц Дягилев начал выдвигать Алису Никитину. Её успех вызвал такую ревность в Вере Немчиновой, что она окончательно решила уйти из труппы Дягилева и – никто этого тогда не знал – подписала лондонский контракт с Кокраном... Мы спешили в Монте-Карло к 17 января – ко дню традиционного монакского праздника – и 24-го дали большое гала в честь Монакского принца,– я с Немчиновой танцевали «Лебединое озеро» (с этих пор ко мне перешел весь классический репертуар). Немчинова уехала в «отпуск» и не вернулась к сроку... Сергей Павлович был очень расстроен, возмущался поступком Немчиновой и резко-твёрдо сказал нам: – Вера Немчинова больше никогда в жизни не будет в Русском балете.

Слово свое он сдержал и, когда случайно встретился с нею в 1928 году в Монте-Карло, в первый раз в жизни не подал руки женщине.

Уход Немчиновой открыл дорогу двум молодым артисткам – Никитиной и Даниловой, а это в свою очередь повело к новым осложнениям...

Всё начало 1926 года, после берлинского краха, Дягилев находился в подавленном, угнетенном и нервном состоянии: надо было готовиться к лондонскому и парижскому сезонам, а денег не было, и неоткуда было их достать. Помню, как во время оперного сезона в Монте-Карло Сергей Павлович неделями лежал в постели и занимался «разговорами и думушками» (как он говорил),– и «разговорушки» и «думушки» были безотрадны, нервы его расстраивались, и диабет усиливался и мучил Сергея Павловича припадками. Здесь уместно упомянуть о том, что всегда составляло предмет моей гордости,– о том, как я отучил Сергея Павловича от наркотиков. Сергей Павлович не любил курения, и я легко отказался для него от папирос, это и дало мне возможность «приставать» к нему, чтобы он перестал нюхать разрушавший его организм и психику порошок:

– Я для вас бросил курить, вы для меня должны бросить эту мерзость.

И вот как-то утром Сергей Павлович зовет меня и говорит:

– Знаешь, Сергей, сегодня утром со мной случилась странная вещь: я проснулся, и вдруг порошок мне стал противен, и такое впечатление, что я никогда к нему не привыкал. Я решил бросить, мне он больше не нужен.

«Думушки» Сергея Павловича привели к тому, что он сделал последнюю ставку на лорда Rothermeer'a [Ротермира], который в это время очень заинтересовался балетом и танцовщицами. Лорд Rothermeer «в принципе» согласился поддержать Русский балет. Но сколько времени прошло от принципиальной до фактической поддержки и сколько волнений, беспокойств и мучений, сколько трёпки нервов стоило Сергею Павловичу это время! Я помню ужины, которые давал Дягилев Ротермиру, и помню, каким он возвращался после ужинов – то с оживившейся надеждой, то в состоянии мрачного тупика. Ещё больше я помню бесконечные телефонные разговоры, когда Сергей Павлович, весь в поту и почти дрожа от нервного состояния, каждые полчаса звонил к Ротермиру – и не мог застать его дома, когда, наконец добившись, получал свидание, которое в последнюю минуту лорд Ротермир отменял и откладывал. Начались недоразумения, неприятности и с Алисой Никитиной, милой и талантливой Алисой Никитиной, художественную карьеру которой подрывали её капризы. Она ставила требования, на которые Дягилеву против воли и против своей художественной совести приходилось соглашаться. Трения между нею и Дягилевым усиливались, в конце концов она ссорилась с ним и уходила несколько раз из труппы.

После долгих ожиданий Сергей Павлович получил ссуду от Ротермира (Дягилев всегда много терял на этих ссудах, которые подрезывали жатву сезона, но при отсутствии свободных больших капиталов он не мог иначе вести дела) и нервно, спешно стал готовить в Париже сезон – прежде всего новый балет «Ромео и Джульетта», для которого взял музыку молодого английского композитора Ламберта, который тут же переделал её и приспособил для балета. Я не был в феврале в Париже (Сергей Павлович послал меня с П. Г. Корибут-Кубитовичем в Милан заниматься снова с Чеккетти), и, когда вернулся в марте в Париж, подготовка сезона была в полном разгаре: Дягилев вёл переговоры с Кшесинской, уговаривая её танцевать со мною, выписал Тамару Карсавину и пригласил Нижинскую для постановки «Ромео и Джульетты». Я пробыл всего несколько дней в Париже и поехал вперед с Кохно в Монте-Карло. В день отъезда Сергей Павлович посылает нас на Монмартр посмотреть выставку новой группы художников-сюрреалистов – Эрнста и Миро. Мы отправляемся в их студию, молча ходим, молча осматриваем картины и ничего не понимаем. – Ну как же вам понравились сюрреалисты? – спрашивает Сергей Павлович уже на вокзале.

Кохно высказывает своё мнение об этой «ерунде», для которой не стоило терять времени. Внутренно соглашаясь с Кохно (но в то же время у меня мелькает мысль: а вдруг это что-то значительное и просто мы с Кохно ничего не поняли?), я говорю более осторожно:

– Мне не понравились Эрнст и Миро, и я ничего не понял в сюрреализме, но всё-таки лучше пойдите сами и посмотрите.

Через несколько дней приезжает в Монте-Карло Дягилев... с Эрнстом и Миро, которым он поручил делать декорации для «Ромео и Джульетты», и, увлеч ённый своими новыми друзьями, мало заботится о сезоне, почти не бывает на репетициях и не следит за тем, что происходит вокруг: гораздо более, чем предстоящий балетный сезон, его интересуют дружеские художественные беседы с Эрнстом (давно ему не удавалось вести таких бесед, и он сразу помолодел и оживился!), которые начинались вечером и часто продолжались до пяти часов утра.

В благодарность за мой совет посмотреть самому сюрреалистов, из Парижа Сергей Павлович привёз мне поразившие его картины Миро и Эрнста и положил этим начало моему собранию картин (так в своё время он составил прекрасную картинную галерею Мясину – в ней были великолепные Матисс, Дерен, Брак и много итальянских футуристов), это моё собрание увеличивалось после каждой премьеры, после каждого праздника.

Начинается монте-карловский слёт, приезжает Карсавина, Нижинская... Нижинская, узнав, что Карсавина и я будем танцевать «Ромео и Джульетту», заявляет:

– Я требую экзамена для господина Лифаря и не могу без экзамена согласиться на то, чтобы он танцевал Ромео.

Я возмутился: как? необходимо экзаменовать первого танцора труппы, как неизвестного «господина»?

Сергей Павлович успокаивает меня:

– Брось, Серёжа, не возмущайся, не волнуйся и не беспокойся. Если Нижинская хочет, чтобы был экзамен, экзамен будет,– tant pis pour elle [тем хуже для неё – фр.]

Наступает день «экзамена». Приходит учитель труппы Легат и садится за рояль (раньше он давал уроки, играя на скрипке); он видит моё волнение – я бледный как полотно – и старается успокоить меня, подбодрить. Приходят Сергей Павлович, Павушка, Трусевич, является Нижинская, и класс начинается... Мой «экзамен» продолжается полчаса; я не помню, чтобы когда-нибудь так танцевал: Легат задавал мне сперва маленькие вариации, потом всё усложнял и усложнял «экзамен», видя, с каким увлечением я летаю и с какой легкостью делаю по двенадцать пируэтов и по три тура в воздухе. «Экзамен» кончился тем, что Легат вскочил из-за рояля и расцеловал меня. Целует и поздравляет Сергей Павлович – «завтра начинаем ставить»,– Нижинская смущена.

«Завтра» начинаются мои репетиции с Карсавиной.

На первой репетиции я потерялся – я танцую со знаменитой «Татой», со знаменитой Карсавиной! – и с первого же дня юношески коленопреклоненно (мне только что исполнился двадцать один год), восторженно влюбился в свою партнёршу. Карсавина очень хвалит меня, очень нежна и мила со мною – Сергей Павлович в восторге. Наступает премьера «Ромео и Джульетты». Я танцую с большим подъёмом, летаю по сцене – и во мне что-то летает и поёт внутри, сам чувствую, что танцую хорошо. Успех громадный – аплодисменты, цветы, масса цветов, в том числе от Сергея Павловича, и прекрасные розы с очень милой запиской от Тамары Платоновны («Самые сердечные пожелания блестящего успеха. Тамара Карсавина»). Я отношу цветы Карсавиной к себе в комнату, возвращаюсь в театр подождать Таточку, чтобы проводить её на ужин после премьеры. Жду её – появляется Сергей Павлович:

– Что ты здесь делаешь?

– Жду Тамару Платоновну.

Сергей Павлович ничего не говорит и уходит в ресторан раздраженный, злобно нахмуренный; я чувствую, что у него испорчено настроение. Через пять минут выходит Карсавина, мы все вместе ужинаем, я провожаю её и в радостном, легком настроении – после такого большого успеха премьеры – прихожу в свой номер. Смотрю – на столе нет моих роз, моих карсавинских роз. Открываю окно, перегибаюсь – карсавинские розы валяются на дворе. Во мне защемило и закипело всё от обиды: неужели Сергей Павлович выбросил розы мои, розы моего триумфа? И, новый Ромео, я наскоро сплетаю лестницу из полотенец и делаю первый шаг в пропасть... В это время вихрем влетает в мою комнату Сергей Павлович, за волосы хватает меня и вытягивает в комнату. Феноменальный скандал, от которого весь отель просыпается.

Вне себя, взбешенный, Дягилев кричит:

– Что за безобразие вы устраиваете в моей труппе!

Я не допущу, чтобы из моего театра устраивали вертеп, и выгоню в шею всех этих... которые на глазах у всех вешаются на шею моим танцорам. Хорош и ты, «первый танцор», раскисший от женской улыбочки. Я и её и тебя

выгоню из моего театра...

Сергей Павлович хлопает дверями с такой силой, что содрогаются двери во всём коридоре, и так же стремительно вылетает из комнаты.

На следующее утро просыпаюсь и слышу разговор в смежной комнате: мой постоянный старый друг и нянька, мой добрейший и очаровательнейший Павел Георгиевич пришёл его «урезонивать» и мирить со мной.

– Я не так виню его, как её. Он ещё слишком неопытный, невинный мальчишка, а потому его нетрудно совратить всякой опытной женщине. Но какова Карсавина! Вот уж я никак не ожидал, чтобы она прельстилась на молодого смазливенького мальчика. А Лифарь и распустил слюни, и влюбился в неё. Ты увидишь, Павка, он всех нас бросит для неё. У них начинается серьёзный роман, и ты увидишь, чем это всё кончится...

– Какой вздор ты мелешь, Серёжа, как будто ты не знаешь нашего Серёжу и не знаешь неприступности Карсавиной! Какой роман ты выдумал! Сам же ты хо тел, чтобы Карсавина обратила внимание на него, ободрила его и дала ему веру в себя, и, когда Тата так мило, так хорошо признала его и даже прислала ему цветы,– ведь это же очень трогательно! – ты придумываешь Бог знает что и забираешь себе в голову вещи, которых нет и никогда не может быть.

– И Серёжу я прекрасно понимаю,– продолжал спокойно-рассудительно Павел Георгиевич.– Ведь ты подумай, как на него должно было подействовать, что он дошёл до самой Карсавиной, до знаменитой Карсавиной, и не только танцует с нею как равный с равной, но ещё получает от неё цветы. И я нахожу, что это очень трогательно, что он так дорожит цветами Карсавиной и хотел достать их. И не он, а ты, Серёжа, не прав – и тем, что его несправедливо обидел, и всеми этими скандалами, которыми только наталкиваешь его на вещи, о которых он совсем не думает...

Сергей Павлович понемногу утихомирился и позвал меня завтракать в Cafe de Paris. По дороге он делает укоризненно-печальное лицо и с глубоким вздохом говорит:

– Да, Серёжа, дожили мы до того, чего я уж никогда не ожидал от тебя. Ты подумай хорошенько о себе и о своём поведении. Даже такой друг твой, как Павел Георгиевич, твой постоянный защитник, возмущен на этот раз тобою.

Я расхохотался – улыбнулся, мило-мило улыбнулся и сам Сергей Павлович, и мир был сразу заключён.

Пасху мы встречали у Кшесинской, жившей в своем имении на Capd'Ail'e. К пасхальному столу (какому столу! – с детства я не помню такого царского стола) было приглашено человек сорок. После заутрени в русской церкви в Ментоне все съехались на автомобилях на Cap d'Ail, где всех радушно встречала приветливая хозяйка. Я так усердно «разговлялся» за столом (весь стол был в розах, нарядный, праздничный, радостный), что вино ударило мне в голову, и я так «осмелел», что во время десерта оторвал розу, встал и ко всеобщему удивлёнию подошел к хозяйке:

– Матильда Феликсовна, разрешите вам поднести розу!

Минута замешательства, потом крики: «Браво, браво!» Кшесинская была тронута моим странным импровизационным приветствием и в награду открыла в паре со мной бал традиционным полонезом. Праздник продолжался. Как продолжался, я не только теперь не помню, но не помнил и тогда – я был слишком в «праздничном» настроении и ничего не замечал. Сам не знаю как, но я оказался за диваном флиртующим с Карсавиной: она на полу расписывалась в золотой книге Кшесинской, а я перечеркивал её подпись своею подписью. Все танцуют, веселятся; я не танцую, но мне весело и легко... И вдруг грозный, суровый окрик Сергея Павловича: «Что-то вы очень развеселились, молодой человек, не хотите ли домой?» И «молодого человека» против его воли увозят домой...

9 мая в Монте-Карло состоялся последний спектакль, и 13 мая мы уехали в Париж, увезя с собой четыре новых для Парижа балета: «Barabau», «Ромео и Джульетта», «Пастораль» и «Jack in the Box» [Джек в стойле – англ.]. Во всех этих балетах, кроме последнего, мне предстояло танцевать, и я мог смотреть на этот сезон как на свой. Не только бледный «Jack in the Box», но и красочная «Пастораль» прошли сравнительно мало замеченными, оттеснённые на второй план настоящим гвоздем сезона, вызвавшим громадный скандал – «repetition sans decor en deux parties»[Репетицией в двух частях без декораций – фр.],– «Ромео и Джульеттой». О новом «сюрреалистическом» балете говорили задолго до 18 мая – до его премьеры, и Сергей Павлович получил сведения из полиции о готовящемся выступлении сюрреалистов и коммунистов, которые хотят бить «буржуя» Дягилева и продавшихся буржуям Эрнста и Миро; полиция предложила прислать в театр усиленный наряд – Дягилев ответил, что он всецело полагается на меры, которые будут приняты полицией для предотвращения скандала, но просит об одном: чтобы в театре не было полицейских в форме. Мы все находились в настороженном, нервном состоянии; заметно нервничал – это было видно по его бледности и по усилившемуся тику – и сам Дягилев. Наступает 18 мая. Я прошу Сергея Павловича дать мне полномочия, вызываю всю труппу и говорю, что, если манифестанты будут пробовать перелезать через рампу, мы бросимся на них и не остановимся перед тем, чтобы их всех перекалечить.

Начинается спектакль – зал Театра Сары Бернар битком набит. Первый балет – «Пульчинелла» Стравинского – проходит спокойно и вызывает дружные, громкие аплодисменты. После антракта подымается занавес, на котором, как писал тогда критик В. Светлов, «несколько запятых и клякс» и «который с таким же успехом сделал бы помощник помощника декоратора, даже не принадлежащий к цеху „сюрреалистов"». Под неистовый ураган бешеного вопля и невероятное улюлюканье мы начинаем балет... Мы в балетных рабочих костюмах занимаемся на сцене уроком танцев, как вдруг раздается такой крик и свист, что музыки совершенно не слышно. Но никто не смотрит на сцену: сверху летят лепестки-прокламации [Привожу подлинный текст этого протеста: «Недопустимо, чтобы мысль была под началом у денег. Однако не бывает года, чтобы не произошло подчинения человека, считавшегося неподвластным, тем силам, которым он противостоял прежде. Немного нужно тем, кто покоряется до такой степени, чтобы объяснить это социальными условиями, идеей, которую они проповедовали до того, как подобное отречение свершилось помимо их воли. Именно в этом смысле участие художников Макса Эрнста и Жоана Миро в ближайшем спектакле Русского балета не могло бы содержать в себе опорочения сюрреалистической идеи. Идеи, по сути своей подрывной, не могущей сочетаться с подобными предприятиями, целью которых всегда было приручение для потребностей международной аристократии мечтаний и мятежей физического и интеллектуального голода.

Эрнсту и Миро могло показаться, что их сотрудничество с г-ном Дягилевым, узаконенное примером Пикассо, не повлечет за собой столь серьезных последствий. Однако оно вынуждает нас, прежде всего стремящихся удерживать вне пределов досягаемости для торговцев всех мастей передовые позиции разума, оно вынуждает нас, невзирая на лица, выступить с обличением той позиции, которая дает оружие в руки самых худших защитников моральной двусмысленности.

Известно, что мы придаём очень относительное значение своим художественным симпатиям к тем или иным лицам, чтобы можно было предполагать, что в мае 1926 года мы были более, чем когда-либо, способны принести им в жертву наше сознание революционной действительности], покрывающие зрительный зал, в самом зале идёт настоящее побоище. Я вижу, как леди Abdy [Абди], приятельница Сергея Павловича (внучка художника Ге), бьёт по лицу какого-то господина, вижу, как на ней разрывают платье... Отовсюду выскакивают переодетые полицейские, ловят «демонстрантов» и выводят их из театра. Кто-то забрался наверх и опускает занавес, я отодвигаю тяжелый занавес в сторону (дирекцией был дан приказ не опускать занавеса), дирижёр Дезормьер останавливается... Проходит две-три минуты – парижской полиции немного времени было нужно, чтобы усмирить «восстание»,– занавес снова подымается, балет возобновляется и хоть и шумно, но проходит с успехом. Скандал, произошедший на премьере «Ромео и Джульетты», имел только то последствие, что о новом балете стал говорить весь Париж, и в те дни, когда он шёл, публика ломилась в театр. Вспоминается мне любопытный, характерный и много говорящий эпизод с возобновлением «Свадебки», свидетельствующий о том, как разбирались в танцевальном ритме Дягилев и Стравинский. Мужские роли солистов в «Свадебке» были поручены Баланчину и мне. Перед самым спектаклем, в репетиционном зале, мы с ним выдумали плясовые движения, отвечавшие общей гармонии балета, но совершенно не совпадавшие с музыкальным сопровождением (для того чтобы привести в соответствие с музыкой наши движения, потребовался бы месяц работы). На наш пляс смотрели Дягилев, Стравинский и труппа Балета. И в то время как труппа едва удерживалась от хохота, Дягилев и Стравинский одобрительно покачивали головами и говорили:

– Славно, славно, молодцы!

Наша танцевальная метриза [мастерство, школа – фр.] заслоняла собою явное расхождение танцевального ритма с музыкальным ритмом, а специалисты видели в этом... абсолютную музыкальность и «владение синкопами» (такую же историю мы проделали и с «Весной священной»).

Немедленно по окончании парижского сезона мы отправились в Лондон на большой летний сезон (он начался 14 июня и окончился 23 июля). Прима-балерина в Лондоне была Карсавина. Через Карсавину, танцуя с ней, я впервые почувствовал в себе не носильщика танцовщицы, а её поддержку, и поддержку не только физическую. Более блестящего, более триумфального лондонского сезона (за исключением одного последнего сезона – 1929 года) я не запомню за все годы своей жизни в Русском балете Дягилева: нас буквально носили на руках, забрасывали цветами и подарками, все наши балеты – и новые, и старые – встречались восторженно и благодарно и вызывали нескончаемую бурю аплодисментов. Большой успех в Лондоне имела и моя выставка, открывшаяся 4 июля в The new Chenil gallerie: я выставлял принадлежавшие мне 10 вещей А. Дерена, 8 – Макса Эрнста, 3 – Пикассо, 9 – П. Прюна и 6 вещей Жоана Миро; на этой выставке присутствовал испанский король.

В конце июля труппа получила большой трехмесячный отпуск (такие продолжительные отпуски редко бывали в дягилевском балете) – мы все его вполне заслужили громадной работой – и разлетелась в разные стороны. Опять Италия, опять влекущая и манящая Венеция. Путешествовали мы в настоящем смысле слова, однако, только в августе, когда были во Флоренции и в Неаполе,– я ездил по Италии с маэстро Чеккетти и весь октябрь занимался с ним в Милане. Когда мы были во Флоренции, я познакомился с давним другом Сергея Павловича – с английским поэтом S. Sitwell'oм [С. Ситуэллом]; при встрече с ним Сергей Павлович загорелся идеей нового большого балета; начались «разговорушки», и Ситуэлл стал работать над либретто «Триумфа Нептуна»; к работе был тотчас же привлечен и Баланчин, с которым мы встретились в Неаполе, музыку стал писать Бернерс,– каникулы были превращены в горячую, страдную пору подготовки зимнего сезона. К 1 ноября вся труппа собралась в Париже – начались спешные репетиции перед лондонским сезоном в театре «Лицеум». Наш Балет после ухода Алисы Никитиной остался без балерин, и вся работа легла на плечи Даниловой и Соколовой (удивительной в «Весне священной»), которые и выдержали напряженный месячный сезон в Лондоне. В помощь им Дягилев выписывает для «Жар-птицы» Лопухову, которая производит настоящий фурор в лондонской публике. Особенно торжественно и триумфально проходит «Жар-птица» 27 ноября в присутствии испанского короля.

3 декабря состоялась премьера «Триумфа Нептуна», который смело можно было назвать иначе – «триумфом Русского балета Дягилева» и «триумфом Даниловой, Соколовой, Лифаря, Идзиковского и Баланчина». В театре делалось что-то невообразимое: на сцену летели цветы, предметы, нас не отпускали и публика не позволяла опускать занавес. После этой премьеры «Нептун» шел беспрерывно каждый день, и успех его каждый день был такой же неслыханный – этот декабрьский сезон был сезоном «Нептуна». На одном из спектаклей «Лебединого озера», который я танцевал с Даниловой, со мной едва не произошла катастрофа. В ожидании своего выхода я находился за кулисами и вместе с Баланчиным делал какие-то па; неосторожный прыжок – и я со всей силы ударяюсь головой о бетонный потолок (к счастью, я был уже в парике); кровь полилась из головы, и я почти потерял сознание. Не понимаю, как у меня хватило силы выйти на сцену и – в крови и со страшной болью – протанцевать свою вариацию. После спектакля меня отвезли в госпиталь, там сделали небольшую операцию, и я несколько дней пролежал дома...

11 декабря состоялся последний спектакль в Лондоне («Жар-птица», «Триумф Нептуна», и «Le Mariage d'Aurore»). На другой день мы уехали в Париж и оттуда на гастроли в Италию – на две недели в Турин (с 24 декабря по 6 января – четырнадцать спектаклей) и на три спектакля в Милан (10, 12 и 16 января). Сергей Павлович пригласил в наш балет снова Мясина и прима-балерину Спесивцеву, которая взяла себе весь классический и новый репертуар.

О. Спесивцева начала выступать – и совсем зачаровала меня. Особенно памятно мне её выступление на одном спектакле «Лебединого озера» в Турине. К этому старому балету, к которому он не имел никакого отношения, Мясин притронулся менторской рукой и, не предупредив о том Спесивцеву и меня, дал дирижеру Ингельбрехту указания о темпах, в которых нужно вести балет. Следуя этим указаниям, Ингельбрехт ведет знаменитое pas de deux [па-де-де – фр. – танец вдвоём] вдвое медленнее, почти au ralenti [в темпе замедленной съёмки – фр.]; вся труппа с замиранием сердца следит за нами, как мы выйдем из этого трудного положения: тут же, на сцене, мы должны переучиваться и танцевать не так, как привыкли. Театр полон, присутствует вся итальянская знать,– по окончании нашего pas de deux раздаются восторженные крики и аплодисменты. После этого танцует свою вариацию Спесивцева – опять вдвое медленнее, и так танцует, что у меня замирает сердце от удивления, восторга и блаженства.

Я смотрю на Спесивцеву и наслаждаюсь её танцем и – сейчас выходить мне – прихожу в ярость, видя, что Ингельбрехт хочет продолжать балет в том же замедленном темпе, который убьет мою вариацию. Я выскакиваю на сцену и при всей публике начинаю отхлопывать ладонями темп дирижеру. Под влиянием моих отхлопываний и отстукиваний Ингельбрехт начинает дирижировать в бешеном темпе. По окончании балета я совершаю незаконный акт: собираю всю труппу, пишу коллективную петицию с просьбой заменить Ингельбрехта, который, собственно, был ни при чем, другим дирижёром и через Григорьева подаю её Дягилеву. Сергей Павлович берёт бумагу и, не читая её, а видя только, что она покрыта многочисленными подписями, рвёт ее:

– Я никаких коллективных петиций и протестов не принимаю.

Мой незаконный (и как будто странный при моих отношениях с Дягилевым) акт понятен: я действовал сгоряча, необдуманно и под влиянием минуты; но понятно и поведение труппы, горячо поддержавшей меня. Выдвинувшись из кордебалета и став первым танцором, я не отвернулся от труппы, не стал относиться свысока, а постарался изменить отношение к кордебалету и премьеров, и самого Дягилева. Раньше премьеры посылали «мальчиков» из кордебалета за папиросами, за спичками, за бутылкой пива, это заносчивое отношение мне казалось обидным, я старался – и мне это удалось – поставить отношения на более равную ногу. Гораздо менее удалось мне сблизить Дягилева с труппой. Сергей Павлович любил участвовать в разных праздниках труппы, смеялся, был очень мил и любезен, но презирал это «стадо баранов» и постоянно говорил мне: – Не понимаю, чего тебе нужно и что ты хлопочешь и суетишься. Оставь их вариться в их собственном соку – им ничего не нужно, кроме того, чтобы быть сытыми и одетыми. Стадо баранов всегда стадо баранов, и никогда курицу не сделаешь орлом.

Всё же в этом отношении мне удалось хоть немного сделать...

Наши итальянские выступления кончились Миланом: мы танцевали «Чимарозиану», «Жар-птицу», «Лебединое озеро» и «Le Mariage d'Aurore». Впервые я выступал (всё время со Спесивцевой) в знаменитой миланской «La Scala». Трогательная сцена произошла после спектакля: среди публики находился мой маэстро Чеккетти, директор балетной школы «La Scala», и взволнованный и растроганный старик пришел за кулисы обнимать и поздравлять меня и Сергея Павловича. Восторгался Чеккетти и Спесивцевой, и прыжками и турами Идзиковского в pas de trois [па-де-труа – фр. – танец втроём] «Лебединого озера» (Чеккетти утверждал, что Нижинскому никогда бы так не станцевать эту вариацию).

16 января (в утреннем спектакле) мы ещё танцевали в миланской «La Scala», а 17 января уже были в Монте-Карло. Весь февраль и март в Монте-Карло шли исключительно оперные спектакли (в самом конце марта мы выступали в Марселе и в Каннах), и в это время мы много работали, подготовляясь к монте-карловскому, парижскому и лондонскому сезонам: в этот промежуток шли репетиции нового балета на музыку Core «La Chatte»[кошка – фр.] и намечался-создавался «Стальной скок».

«La Chatte» был один из самых лучших и совершенных созданий Баланчина, но в жизни Дягилева гораздо большее значение имел «Стальной скок»: через «Стальной скок», через Эренбурга, Прокофьева, Якулова начали протягиваться нити, связывавшие Дягилева с советской Россией и едва не приведшие его к отъезду в Россию. Большой барин-синьор, аристократ по рождению, воспитанию и природе, по складу своего характера, Дягилев никогда не был революционером и к марксизму, с его «тупой» эстетической теорией полезности, относился с презрением и ненавистью.

В своих взглядах на искусство Дягилев был новатором и в «Мире искусства» боролся со «староверчеством», с академической и всякой другой рутиной и с реакционерством, но во всей его деятельности в области искусства с лозунгом завтрашнего дня всё же был известный аристократический консерватизм, сказывавшийся и в его тяге к старому, к старинным мастерам и школам, и, ещё больше, в его эклектизме. Но в то же время в аристократическибарской природе Дягилева где-то подспудно таилось и русско-бунтарское начало, русский анархизм, русский нигилизм, готовый взорвать всю вековую культуру, никем так высоко не ценимую, как им. Такие бунтарские вспышки против усталой цивилизации, против самодовольного буржуазного мира, против буржуазного наслаждения искусством и другими благами жизни от времени до времени происходили и в Дягилеве; этого червя своей души, подтачивающего её, знал в себе и сам Дягилев и поэтому в беседе не только с другими, но и с самим собой боялся касаться некоторых вопросов. Я совсем не хочу преувеличивать и раздувать инцидента с красным флагом во время представления в Париже в 1917 году «Жар-птицы» – в медовые месяцы русской революции эта красная зараза захватила всю русскую интеллигенцию, – но думается мне, что в этом инциденте сказалась и личная бунтарская природа Сергея Павловича (замечу в скобках, что тот, кто не знает бунтарства Дягилева, не знает всего Дягилева).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю