Текст книги "Приключения капитана Кузнецова"
Автор книги: Сергей Кулик
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Сбор живицы оказался не таким уж легким, и я прихожу домой измученный и уставший. Но работа на свежем воздухе вызывает аппетит и сон, глаза перестали слезиться. Боль в колене заглохла и, наверно, навсегда, и я чувствую себя совсем здоровым человеком. Только вот скучаю по людям и любимой работе, сердце ждет весны и ледохода.
Возвращаясь под вечер домой с добычей живицы, я услышал возню на высокой ели. Ставлю корзину на снег, задираю голову: наверно, белка? Но не угадал.
У конца ветки, отяжеленной еще не растаявшим снегом, возится пестрый дятел. Он сковырнул клювом снежную корку, уселся поудобнее и начал склевывать длинную бурую шишку. Шишка висит у самого края ветви, и белкам такую не достать.
Подклевав хвостик, дятел упирается короткими ножками в ветку и, изгибаясь от напряжения, тянет шишку к себе. Легкий хруст – и шишка в клюве дятла. Передохнув с полминуты, он улетает с шишкой. Ноша тянет к земле, выводит из равновесия, и дятел летит то прямо, то боком, то взмывает вверх, то падает почти на снег. Метров за сто от ели он садится на высокий пень-сколок, и оттуда раздается глухой стук.
Шишарь так увлекся работой, что не обратил внимания, когда я подошел совсем близко и стал у сосны. Укрепленная в щели сколка шишка стоит вверх кончиком, а дятел ходит вокруг и ударами клюва отламывает чешуйки. Минуты за три шишка растереблена, семена съедены, и дятел улетает за новой добычей.
Выбросив клювом остаток старой шишки – стерженек с редкими чешуйками – в щель станка, на то же место дятел поставил вновь принесенную, а закончив ужин, улетел к сосне и спрятался в небольшом дупле.
Оглядывая наковальню дятла, сплошь усыпанную вокруг потеребленными шишками, я вспомнил, что таких станков со свежеразбросанными объедками приходилось видеть в тайге немало. Значит дятлы остаются здесь и на зиму и вместо недоступных в мерзлой коре червяков-подкорников питаются семенами шишек ели.
ЗАБЛУДИЛСЯ
Угро двадцатого апреля выдалось ясным и тихим. Взошедшее солнце веселыми зайчиками заиграло по насту, на темных зеркальцах лужиц. На опушках тайги по-весеннему приветливо щебетали синицы, пересвистывались рябчики, нежными колокольчиками перекликались чечетки. Днем солнце припекает все смелее, в воздухе запахло весной и хвоей; на полянах и марях зашуршал оседающий снег, весело звенят подспудные ручьи. Лыжи проваливаются в потемневшую снежную кашицу, становятся обузой; лицо покрылось испариной, на груди и на спине рубашка взмокла от пота. Но весенние звуки тайги прогоняют усталость, и испещренное черными оспинками обнаженных кочек Лосиное болото уже осталось позади. В пихтаче за болотом делаю первый привал.
Это был последний поход к шалашу, поход за самородками. Я рассчитывал задержаться там только на один день. Ведь скоро луга, пади и мари надолго покроются толстым слоем мутной полой воды, и тогда к шалашу не добраться, золото останется там. Когда я собрался в обратный путь, неожиданно с севера накатился густой туман и грязной ватой укутал тайгу. Сыростью и холодом он пронизывал тело, густой поволокой слепил глаза так, что трудно было отыскать не только метки на деревьях, но даже свой вчерашний след. Потом туман угоняло ветром, а взамен из туч сыпался то дождь, то град, то снег, то вместе разом, и я, прикованный капризами погоды, сидел у шалаша три дня.
Небольшой запас продуктов закончился, и на дорогу осталась только одна копченая рыбешка да немного соли. Теперь эту небольшую рыбу надо разделить на два дня пути.
Затоптав костер и взвалив ношу на плечи, иду тайгой. С юга подул теплый ветерок и шаловливой детской ручонкой теребит бороду, гладит лицо. И кажется, что сейчас потянутся к озеру косяки уток, весело защелкает дрозд, а на опушку выйдет проснувшийся медведь. Но вдруг жалобно запищала кедровка, тревожно зашумела тайга, по небу заметались свинцовые тучи, спряталось солнце и деревья погрузились в серый полумрак. В лицо посыпалась крупа, за воротник скатились холодные букашки. Между деревьями заметался холодный ветер и закрутил уже не крупой, а снегом. Я потерял отметки и сбился с направления, лыжи то и дело натыкаются на стволы и колодины – двигаться дальше нет никакого смысла.
Снимаю рюкзак и лыжи и прислоняюсь спиной к стволу сосны за ветром. Но ствол защищает мало, ветер забирается под одежду, гуляет по коже, и я пляшу на месте, чтобы хоть немного согреться. Проходит час, другой, ветер стихает, а снег все сыплет, будто прорвалось небо. Уже укутались белым пухом и отяжелели кроны, спрятан иод периной крепкий наст, а снегопаду нет конца.
Собираю ветви и у самого ствола делаю небольшой шалаш. В нем развожу костер и жду рассвета. Утром заря моргнула светлой бровью и потухла, серой шерстью нахмурилось небо, а лес напевает угрюмую песню. На лучшую погоду нет пока надежды, а надо идти, чтобы не заплутаться совсем в незнакомых дебрях, не упасть с голоду, идти туда, где теплая постель, где у потолка висит готовая к походу берестянка.
И я иду наугад, радуясь тому, что на голову не валит снег, что в лицо не хлещет дождь. Только не успел еще найти своих пометок на деревьях, как снег опять посыпал, спорый и мокрый. Иду назад к месту ночлега, но лыжню уже скрыло свежим снегом, и я совсем запутался в незнакомой чаще.
Опять строю небольшой шалашик, до лесной подстилки разгребаю снег, из пихтовых лап стелю постель и, закусив последним кусочком рыбы, засыпаю у "сибирского" костерка из трех длинных, положенных крест-накрест бревен. К утру снегопад прекратился, и я снова шагаю наугад против ветра, как, кажется, шел и вчера. Солнце так и не показалось, а к половине дня из нависших серых облаков заморосил холодный мелкий дождь. Падая па ветви, на одежду, капли тут же замерзают, кусты покрываются толстой, звенящей как стекло, гололедицей, куртку и брюки сковывает панцирем. Ноша стала невыносимо тяжелой, давит в спину и ломит плечи, ноги подкашиваются от усталости, а пустой желудок требует пищи. Но надо идти, и я шагаю и шагаю без остановки, нередко забывая придерживаться нужного направления на землянку.
Уже под вечер лыжи упираются в ствол лиственницы, и я падаю в снег. Покрытая льдом закоченевшая одежда не дает подняться. Лежа отвязываю лыжи и освобождаюсь от мешка с самородками: наконец, удалось встать на ноги. Оказывается, что я стою у опушки леса, а дальше тянется незнакомое, заваленное снегом болото. Конечно, там под снегом немало спрятано ягод клюквы, а в сосняке – брусники; их можно собрать и утолить голод, стоит только покопаться. Но сперва надо оттаять у костра одежду.
На горизонте справа серую хмарь прорезала узкая рубиновая полоска. Там заходит солнце!.. По вершинам деревьев вблизи бивака что-то захлопало, на снег посыпались обломки веточек ледяшек. Всматриваюсь в кроны и вижу на вершине березы сидит тетерев-косач, а немного подальше еще один. Вынимаю пистолет и беру косача на "мушку", но в такую хмурь с большого расстояния стрелять бесполезно, и я с досадой опускаю оружие.
На болоте затрещал наст, взвились фонтанчики снега – вспорхнуло несколько птиц. Они закружились над лесом, подлетели к сидящим, но скользкие от гололедицы ветви отказались их принять, и тетерева заметались по другим деревьям. Три из них, хлопая крыльями, долго не находили нужной опоры под ногами и, наконец, уселись вблизи бивака. Первый выстрел был удачным, и косач, цепляясь крыльями за обледенелые ветки, повалился на снег. Но вторым выстрелом я только слегка ранил птицу. Почуяв опасность, все косачи поспешно удалились куда-то в глубь леса. Через четверть часа из болота прилетели свежие, и мне удалось добыть еще одного краснобрового красавца.
Обрадовала не только добыча, но еще и то, что непогоде пришел конец. Об этом хорошо знают косачи. Иначе они не вышли бы из своих укрытий, так как оледенелые перья привели бы их к верной гибели.
Только двадцать восьмого апреля по незнакомой пади я вышел к долине, по которой, петляя, вьется изуродованная наледью моя дорогая речушка. Наугад свернул влево и, пройдя километров десять у обрыва, к вечеру подошел к землянке
ПОЛНЫЙ ВПЕРЕД
Наконец зима отступила перед силами кудесницы-весны, и только в густых хвойняках еще белеет снег. Ручейки с тихим шелестом скатились в долину, прорезали проходы через наледь к речке и спрятались под ее ледяным покровом. Речка же не вздулась, не стала шире, не вышла из берегов.
В тайге западносибирской равнины бурных весенних потоков нет. Не то, что в горной тайге востока или в местах безлесья. Снег тает здесь постепенно и долго, ниточки ручьев спокойно текут в долины, равномерно питая речки и реки все лето. Да и весна здесь приходит без натиска и спешки, осторожной поступью, с разбором. По невысоким буграм и южным склонам тайга уже млеет от подыхов тепла и ласки солнца, а по низинам, сиверам и чащобам до половины лета белеет снег. Луг уже желтеет прошлогодней сухой травой, бугры покрылись щетиной зеленой травки, оттоковали глухари и косачи, ворон свил гнездо и высиживает яйца, а речушка еще спит под пятнистым рыхлым льдом.
Вечером шестнадцатого мая появились первые косячки уток. Пролетев низко над речкой по течению, они скоро вернулись, покружились над лугом и сели в лужу на сухоречье. Разведка!.. Кажется, что совсем недавно я проводил их на юг, но как много прошло событий за этот период.
Ночью загромыхала речка. Длинные льдины со стуком и скрежетом, наскакивая друг на друга, переворачиваясь, утопая и опять вставая на "дыбы", заспешили по течению. Разобрав часть перестенка, я утром вытащил берестянку и принес на берег. Но еще три дня дрались за речной простор и шумно спорили льдины, а мне эти дни казались годами. Только девятнадцатого мая измятая, но гордая речка быстро понесла свободную ото льда черную воду мимо покрытых ледяным ломом берегов.
Испробовав на воде берестянку, я вечером погрузил в нее все имущество и, укрепив весла, остался ждать рассвета на берегу. Радость скорого освобождения от уз одиночества прогнала сон, и я всю ночь глядел на речку. На ее черной глади изредка еще проносились белесые льдины, но я решил плыть и на рассвете столкнул лодку на воду.
– Полный вперед!..– скомандовал я. Берестянка качнулась и стремительно понесла по течению.
Слева и справа поплыли невысокие, заросшие ракитником берега. И наверно я плыл бы до ночи, забыв о завтраке и обеде, наслаждаясь чувством движения, приближающим меня к людям, к моим друзьям, к любимой работе, если бы берестянка не дала течь в носовой части. Пришлось остановиться для ремонта. Позади осталось километров тридцать. На обед, просушку и заливку лодки ушло часа три, и я опять, делая зигзаги по руслу, подставляя солнцу то бока, то спину, плыл на север.
На душе такое чувство, словно испытываю удачную машину. Хочется вылить радость в пляске или песне, и я пою подряд все, что знаю, от "Дубинушки" до "Марша пилотов", хохочу над оторопевшими оленями, посвистываю вспорхнувшим уткам. Зашло солнце, на небо выплыла огромная бронзовая луна, и сумерки не сменились темной ночью. Но при лунном свете плыть опасно: можно проткнуть непрочную бересту о льдину, наткнуться на колодину. И я, разгрузив лодку и, вытянув ее на берег, устроил на ночь бивак с костром.
И так день за днем, с утра до вечера, с небольшими остановками для ремонта, не зная устали, плыву на север. За спиной уже километров триста пройденного пути; речка справа и слева приняла с десяток ручьев и речушек, стала быстрее и полноводнее. Пойменные ровные луга сменились лесистым крутояром, а направление моей водной магистрали остается все тем же – на север. И с каждым днем все навязчивей встает вопрос: куда же, наконец, я приплыву? Не придется ли опять строить землянку и в одиночестве жить в ней зиму? Нет, нет… Только бы не это.
Позавчера я сделал у костра из шерсти рысей и медведя несколько мушек к удочке и на рассвете поймал наплавом с полдесятка хариусов. Завтраком из свежей ухи отметил годовщину моих скитаний по тайге. А сегодня встретил такой плотный ход рыбы против течения, что можно грести ее в лодку руками, забрасывать веслом или просто палочкой с рогулькой. Кажется, что лодка плывет не по воде, а по спинкам рыб. Хариус идет на нерест, идет метать икру.
Чтобы не мешать рыбам, причаливаю к берегу, пытаюсь переждать ход. Но речка "кипит" до вечера, а потом всю ночь, и кажется, что рыбьему проходу не будет конца. Задержка не огорчила, а принесла радость. Массовый ход рыбы убедил, что речка впадает не в море, а в большую реку, иначе откуда бы появилось столько речного хариуса.
Многие рыбы, преодолевая нелегкий путь, погибли, и их несет вода назад, вверх серебристым брюшком. Иные, ударяясь о плывущие вниз колодины, гибнут на глазах. Я вырезываю длинный шест с сучком внизу, в виде крючка, вылавливаю проплывающие колодины и выбрасываю их на берег. Пусть рыба не знают помех на своем пути… И теперь мне ясно, почему в реках Сибири так много гиблой рыбы весной и почему с каждым годом ее все меньше плавает живой. По всем нашим рекам и речкам, так же как здесь, движется вверх на нерест рыба, а навстречу ей – миллионы бревен сплавного леса. Через гигантскую густую сеть из бревен в воде живьем ей не пробраться. Значит надо искать какой-то выход, чтобы не уменьшать поставку древесины и не губить рыб. И найти его надо побыстрее!
Всплески воды за кустом с той стороны речки выводят из раздумья. Гляжу в ту сторону. И что же?... Михаил Топтыгин, не страшась холодной воды, барахтается в речке. Стоя на задних лапах, он передними шарит в воде и через несколько секунд трепыхающий хариус летит на песчаный берег. Куда шлепнулась рыба, Мишка не смотрит. Он спешит поймать другую, потом третью и после удачи хрюкает, как довольная находкой свинья.
Мне жалко рыбу, но хочется посмотреть, что будет дальше. Рыбы трепещут и прыгают на берегу, скатываются в воду, а Топтыгин все швыряет и швыряет. Наконец он решил, что хватит, и вышел из воды, Отряхнув с шубы воду, медведь шарит носом по песку, в кустиках травы, по рыбы нет нигде. Озадаченный зверь смотрит по сторонам. Увидев меня, он как-то съежился, шмыгнул носом, круто повернулся и в развалку побежал к тайге.
И не успел медведь скрыться в хвойняке, как к речке подошла лиса. Она обнюхала влажные следы Топтыгина, уселась у самой воды и стала выжидать. Рядом плывет вверх брюшком уснувшая рыбешка. Кумушка ловко, по-кошачьи, подхватила ее лапкой и бросила на берег. Вынув так еще две рыбки, она растянулась брюхом на теплом песке и, не спеша, начала уплетать улов. Покончив с добычей, лиса еще раз облизала косточки и не спеша, словно любуясь собою, пошла к опушке.
Утром ход хариуса прекратился, и я пустился в путь. Навстречу мне в догонку за косяком, шли зубастые щуки и красноперые таймени. Попытался убить шестом хищника-тайменя, но это не удалось, и я не стал терять больше времени, хотя очень хотелось добыть красавца на уху. Под вечер опять встретился косяк хариуса. Его, наверно, оторвали от вчерашнего щуки и таймени. Причаливаю к берегу – пусть пройдет косяк – и решаю здесь заночевать. На противоположном берегу у самой речки высится глинистый обрыв, поросший сверху сосняком, а внизу, у его подножья глубокий плес.
Вечером в плесе кто-то заплескался. "Медведь", – подумал я и осторожно пошел на всплески. Там кувыркалось, ныряло, всплывало и фыркало тонкое и длинное, не меньше метра, животное. Вот оно выбралось на берег с рыбой в зубах, волоча по земле брюхо и длинный хвост, отползло от воды и занялось добычей. На его темной гладкой шерсти красными блестками заиграла луна.
Обглодав спинку, зверь отбросил рыбешку перепончатыми, как у утки, лапками в траву и пополз опять к воде. На глади плеса показались еще две головы таких зверьков. Зверьки зафыркали друг на друга и сцепились в драке. Клубок из двух зверей то исчезал в воде, то опять всплывал на поверхность, и тогда плес оглашался свистом, а самка так и осталась сидеть у берега, не вмешиваясь в спорные дела соперников.
Я подошел поближе, чтобы разглядеть драчунов. Заметив меня, самка запищала и нырнула в воду, драчуны расцепились и тоже скрылись под водой. Прошло не меньше часа, но ни один зверь так и не всплыл подышать над плесом. Я догадался, что это были речные выдры. Выходы их нор скрыты где-то под водой, а норы идут вверх, наверное, до самой вершины обрыва. И теперь, когда я жду зверей над гладью плеса, они сидят где-нибудь в галереях высоко над водой и в отнорки, которые строят для вентиляции, наблюдают за непрошеным гостем.
ПОЛНЫЙ ПОРЯДОК!
Утром двадцать первого июня речка свернула вправо, на восток, а в половине дня ее приняла широкая и спокойная неизвестная река. Сердце тревожно забилось, а в мускулы из неведомых тайников нахлынули силы. Придерживаясь правого пологого заросшего сосняком берега, плыву по течению на веслах. Но течение здесь так медленно, что продвижение кажется незаметным, и я пробираюсь к середине, где река быстрее.
В фарватере мимо лодки плывет небольшая чурка. Дрожащими руками втаскиваю ее в лодку и… роняю на дно. С обоих концов чурки – свежий срез пилою.
– Люди!. Здесь близко люди!.. – кричу безумным криком, крепко прижимаю чурку к груди, целую ее шершавый мокрый срез, поглаживаю кору.
Лодку повернуло боком, потом поставило носом против течения, но я не замечаю. Смахиваю с глаз нахлынувшие слезы и от неожиданности сажусь на днище. Мираж?! Или действительность?!. На меня движется серый силуэт парохода с черной трубой…
Уже слышу чмыханье машины и шум гребных колес, вдыхаю запах масла и мазута… Громадина движется прямо на меня и скоро придавит могучей грудью… Но я, забыв про все, без толку сижу в лодке, не отрывая глаз от парохода.
Два гудка заставили опомниться. Встаю на ноги, машу руками, шапкой, что-то кричу… А пароход, свернув немного влево, плывет своей дорогой, словно на реке, кроме него, больше ничего и никого нет. Вот его корпус уже проходит мимо берестянки, за ним огромной цепью тянутся сигаровидные плоты… Глаза затуманило слезами, и я не могу прочитать название судна. Лодка качнулась на вздыбленных пароходом волнах, и я падаю на днище, уронив весла. Хватаюсь за борта, пытаюсь подняться, но мешает качка и дрожь в руках. Наконец удается встать на колени, и я, как во сне, вижу рядом лодку и в ней двух человек.
– Товарищи!.. Братцы!.. Родные… – вскрикиваю я, или, может быть, так думаю, или только шепчу губами.
– Ничего, папаша. Ложись на днище. Сейчас будет полный порядок! – пробасил бодрый молодой голос, и я подчинился ему.
Берестянку на буксире подвели к пароходу и подняли на палубу. Там меня окружили молодые и сильные мужчины. Они полушепотом о чем-то переговаривались и даже, кажется, спорили, высказывая догадки и предложения. Потом меня кто-то приподнял и дал выпить немного спирта. Жидкость горячими струйками растекалась по всему телу, исчезла дрожь, и я без посторонней помощи сошел с берестянки.
Я летчик, капитан Кузнецов, – представился моим новым друзьям. – Больше года назад потерпел аварию и прожил в тайге один. Спасибо вам за помощь. Только не считайте меня больным. Я просто устал…
И я обнял каждого, кто был рядом, а может быть я обнимал их по нескольку раз, уже не помню.
– Товарищ Пудеев! Проведите капитана вниз и помоги те навести полный порядок, – приказал штурман молодому матросу.
Утром у кровати на стуле лежали новые флотские брюки и немного, поношенный флотский френч, на котором красовались вычищенные мои погоны. Я не знал, кто положил костюм, но, поняв, что он принесен для меня, принял подарок с благодарностью. Брюки и френч были как раз по мне, и я с сожалением заметил, что мои сапоги уже никуда не годны. Но тут же под стулом стояли черные ботинки, и я не задумываясь, надел их. Ботинки оказались слишком большими, но приходилось мириться: обувного магазина близко нет.
В каюту вошел Пудеев. Он поздоровался, потом улыбнулся, вынул из кармана ножницы, зачем-то на них дунул и опять улыбнулся.
– Мне приказано вас остричь и побрить. А то в селе, куда мы плывем, признают за попа и от старух не отобьетесь.
Я рассмеялся шутке. Чувствуя себя гостем, я не возражал хозяевам, если не считать того, что не дал снять бороды.
После вкуснейшего обеда я до вечера просидел в кругу матросов, на палубе и с большим наслаждением отвечал на их вопросы, рассказывал о своих злоключениях в тайге, расспрашивал о новостях в стране, с гордостью слушал рассказ о втором Спутнике Земли. Перед уходом на вахту штурман Григорий Черных сказал:
– У меня есть с десяток газет и журнал "Огонек". Со сном у вас полный порядок, так что читайте хоть до утра.
И я с жадностью накинулся на газеты. Около полуночи в дверь постучали, и в каюту вошел длиннобородый эвенк Черанчин. На палубе он не задавал мне вопросов и ничего не рассказывал о себе, но от матросов я уже знал, что он ездил к своему сыну трактористу в гости на лесосеку, а теперь возвращается домой.
Черанчин долго сидел молча, ожидая, когда я прерву чтение, почти не мигая глядел мне в лицо, что-то нашептывал, словно произносил молитву какому-то далекому своему богу. И я старался не прерывать его сосредоточенности каким-нибудь неловким движением. Так мы просидели с полчаса, потом я отложил газету.
– Сына, – наконец заговорил Черанчин. – А твоя птица тут недалеко. Я знаю, где она лежит.
Я понял, что речь идет о каком-то самолете, расспросил старика, в каком это месте, и пообещал поехать с ним туда.
На второй день команда тепло со мной простилась. Я записал фамилии всех и пригласил к себе в гости после окончания навигации.
Пароход с плотами уплыл на север, а Черанчин и я остались в поселке. Борода здесь никого не удивила, и на меня не обращали особого внимания. Только председатель райсовета, куда я обратился за помощью, долго и казалось подозрительно оглядывал мой флотский китель, погоны и ботинки.
Начальник раймилиции, тоже капитан и бывший фронтовик, выслушав мою просьбу, долго ходил по кабинету молча. Не мешая раздумьям капитана, я ждал его решения.
– Я не возражал бы. Но опять проездим зря, – наконец заговорил начальник. – Осенью прошлого года мы семь дней барахтались в воде. И все без толку. Черанчин мог ошибиться. Потом, удивляюсь: почему он не заявил нам раньше?
Утром второго дня капитан все же взял катер, трех милиционеров и деда Черанчина и мы отправились вверх по быстрой реке. Только после полуночи старик отошел от борта, приблизился ко мне и, стараясь перекричать стук мотора, сказал:
– Дальше не ехать. Ставай до солнца. Твоя птица здесь…
Каково же было мое удивление, когда мы с помощью примитивного подъемного крана извлекли из глубин мало поврежденный самолет – копию моей машины. Составив подробный акт, мы уложили самолет на катер и двинулись обратно. На прощание я поблагодарил деда Черанчина и подарил ему свою берестянку. И не знаю, что больше обрадовало старика: мой подарок или то, что он оказал нам большую помощь.
С чувством выполненного долга капитан уснул, а меня всю ночь мучили вопросы. Кто пилотировал машину и где сейчас пилот?.. Что было причиной аварии?..
Зная важность находки, капитан помог заказать в колхозе большие деревянные ящики и дал людей, чтобы упаковать в них самолет. Потом мы обмотали ящики сверху шпагатом и кругом опечатали сургучными печатями. А вечером самолет погрузили на баржу. Через две недели он будет доставлен поездом на место.
ВОТ КТО ОН!
На этом записи капитана Кузнецова закончились. Но меня интересовала его встреча с Курбатовым, со Светланой, с командиром части, с товарищами по службе. И я попросил Ивана Ивановича в письме написать об этом. Он прислал подробный ответ на десяти страницах, и я привожу его здесь без изменений.
"На попутном почтовом самолете, – пишет капитан,– я добрался до ближайшего города двадцать девятого июня, сел в поезд.
За окнами вагона уже пошли знакомые пригородные места, а поезд стал двигаться так медленно, что, кажется, никак не сможет дотянуть до последней остановки; то он подолгу стоял на станциях, то без нужды задерживался на разъездах. Но всему бывает конец. Вот проехали уже мост, последний семафор и долгожданный, ставший родным город тысячами вечерних огней приветствовал меня из-за красавицы реки. Хотелось поскорее выйти из вагона, пойти по улицам, смешаться с теплым живым потоком людей на тротуарах, скорее окунуться в то, что называем жизнью.
Ни Светлане, ни в свою часть я не сообщал, что еду, а на пароходе не рассказывал о месте службы. Так что мое появление здесь должно было быть неожиданным, и было интересно увидеть, как встретят меня люди, считающие погибшим.
У выхода из вагона меня встретили, приветствуя, два лейтенанта в форме войск госбезопасности. Они взяли мои чемоданы и попросили пройти к машине. Ничего не понимая и удивляясь, я медленно пошел за ними, пытаясь разгадать в чем дело.
– Поспешим, товарищ капитан. Вас ждет начальник управления. А поезд опоздал, – сказал один из них, открывая дверцу "Победы".
Сидя рядом с водителем, я любовался улицами и фонарями; пытался разглядеть мелькающие за стеклом лица прохожих. И уже как-то не верилось, что я больше года жил без людей и был рад тому, что по соседству в берлоге жил медведь. Как быстро привыкает человек!..
Генерал службы госбезопасности встретил, как старого знакомого. Ответив на приветствие, он обошел меня дважды крутом, потом пощупал бороду и громко рассмеялся.
– Ну и ну!.. Ни пилот, ни моряк. А бородища какая… Словом, Отто Юльевич, да и только. Ну садись, Иван Иванович, рассказывай!".
Я сообщил кратко о катастрофе, о том, как жил в тайге и как выбрался, что в реке нашел еще один потерпевший аварию самолет.
– На том самолете улетал Курбатов, – сказал генерал. И, подумав, спросил: – Не кажется ли вам, что майор диверсант?
– Что вы, генерал? Не может быть! Курбатова я знаю хорошо – жили вместе – и биографию знаю. Диверсант?... Нет, не может этого быть.
– Ладно, не будем гадать и спорить. Лучше расскажите про него все, что знаете.
И я рассказал.
Худенький рыжий мальчик с крупными веснушками на лице пяти лет остался без отца и матери. Они жили в небольшом городке Воронежской области и умерли в один год. Незнакомая женщина увезла мальчика из Россоши в Острогожск и устроила в детдом. Феде трудно было привыкнуть к строгому режиму дня и незнакомым воспитательницам, спать до восьми утра в большой спальне и есть три раза в день, привыкнуть к большому коллективу новых товарищей и никуда не бегать без разрешения.
В начале он тосковал по родителям и родному городу; зарыв голову в подушку и закрыв глаза, по вечерам напрягал все силы, чтобы увидеть в темной глубине лицо матери и отца или хотя бы лицо соседки. Но никто к нему не являлся, и это вызывало тоску, а из глаз на подушку струились слезы. Во сне приходила тихая и ласковая мать, теплой рукой гладила вихрастую голову, целовала лоб и глаза, что-то нашептывала в ухо и опять уходила, чтобы оставить Федю одного среди незнакомых и чужих ему ребят. Потом Федя стал привыкать к товарищам, полюбил пожилую няню Оксану Прохоровну и ласкался к ней, как бывало к матери. Лицо матери, словно боясь вспугнуть новое счастье мальчика, стало появляться все реже и реже, а через год он забыл его совсем и не смог бы отличить от лица Оксаны Прохоровны. А может быть, Федя во сне никогда его и не видел, а к кроватке тогда приходила няня и вместе с тихой нежной лаской приносила мальчику спокойный, глубокий сон.
Через два года мальчика поместили в первый класс. Он рос веселым и озорным, но учился отлично, и многие шалости ему прощались. Да и шалости были больше безобидными, похожими на забавы, они никого не обижали и не портили характера Феди. То он приведет нивесть откуда мохнатого щенка и привяжет его к своей кроватке, кормит своей порцией мяса, то взберется на крышу трехэтажного дома, сядет на дымоходную трубу и запускает оттуда бумажных голубей, то поймает ящерицу и неделями приучает ее жить под кроватью в завернутой тряпьем бутылке. Федю вызывали к заведующей, и она журила мальчика, грозила исключением из детдома, переводом в трудвоспитательную колонию, иногда лишала посещения кино, назначала на внеочередные дежурства. Но мальчишки и девчонки любили веселого и задорного товарища и по окончании десятого класса всем шумным коллективом проводили его в летное училище в Москву.
Первое боевое крещение пилот Федор Курбатов получил не в Отечественную войну, а на линии Маннергейма в 1939 году. С самого начала Отечественной войны летал на истребителе, сбил шесть фашистских самолетов, а под Белгородом в 1943 году был сбит сам и попал в плен.
Во время ночной бомбежки советскими самолётами станции Знаменка эсэсовцы, сопровождающие эшелон с военнопленными в Германию, разбежались кто куда, а после бомбежки три товарных вагона оказались пустыми: бежало сто восемьдесят человек и с ними Федор. Фашисты оцепили район, но не всех советских воинов удалось поймать и привести обратно. Южнее Кременчуга в плавнях днепровского приречья Курбатов встретился с пятью товарищами, бежавшими из других вагонов. Вместе они перешли Днепр, а между Полтавой и Харьковом встретили своих. Под заплаткой черной от грязи и вонючей гимнастерки Федор сохранил партбилет и офицерскую книжку.
Семь месяцев тяжелых испытаний за колючей проволокой в фашистских лагерях, семь месяцев борьбы с голодной смертью… Изнурительный труд, кровоподтеки и раны от побоев до неузнаваемости изменили облик Курбатова… С лица исчезли веснушки, заострился нос, как-то вытянулось лицо, а уши как бы распухли, стали толще и больше. И глядя на фотокарточку в офицерской книжке, только по глазам да торчащим рыжим волосам можно было признать Федора Курбатова.
Шли упорные бои под Яссами и на Сандомирском плацдарме. Из старых боевых товарищей Курбатова никого в прежней летной части не осталось, кто погиб, кто был переброшен на другой фронт. А начальник отдела кадров почему-то сомневался в верности документов и попросил разрешения у командира части написать письмо в школу, где учился Курбатов.
"Давно, еще в довоенные годы, – писала учительница, – у меня действительно учился мальчик Курбатов Федя. Потом он, как я узнала, стал летчиком. В школе Федя отличался упрямством и честностью, был чутким к своим сверстникам, не обижал малышей, уважал старших. На фотокарточке, кажется, он. Если погиб, то вечная слава нашему герою! Если жив-здоров – желаю боевых успехов и скорой победы над проклятыми фашистскими изуверами".
Вскоре он поправился и, получив новую машину, до конца войны бомбил скопления войск и техники фашистов на рубежах войны.
Вот таким я знаю Федора.