355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Никитин » Рисунок акварелью (Повести и рассказы) » Текст книги (страница 7)
Рисунок акварелью (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 10:30

Текст книги "Рисунок акварелью (Повести и рассказы)"


Автор книги: Сергей Никитин


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Вечер

За обедом избегали разговоров о событиях этого утра. Никита лишь спросил отца, когда тот вернулся:

– Послал телеграмму?

– Да.

– Какую?

– Она приедет.

– Попробуй, пожалуйста, салат. Я, кажется, недосолил его, – сказал Никита.

– Нет, как раз. Накрывай скорей на стол. Я немного выпил, и у меня разыгрался зверский аппетит.

– Вино ставить?

– Конечно.

Никита Ильич вынул из холодильника ванночку со льдом, подогрел ее чуть-чуть на газовой плите, вынул легко отделившиеся кубики льда и положил по два в каждый бокал. От салата по комнате шел запах свежего снега.

– Ты усваиваешь лучшие качества отца, – сказал Никита Ильич, накладывая себе на тарелку изрядную порцию.

– Лучшие мне никогда не усвоить, – возразил Никита.

– Ну-ну, без лести, малыш!

Они подняли бокалы, не чокаясь кивнули друг другу и выпили холодное кислое вино, пахнущее старым погребком. Льдинки тонко позванивали о хрусталь.

Ритуал воскресного обеда ввел их в привычный круг жизни. Опять избегая касаться в разговоре событий дня, они дождались вечера и, немного смущаясь друг друга, потому что оба знали, куда идут, вышли из дому.

Вечер был тепел и полон тех запахов, которыми может веять только май, – запахов возрождающейся листвы, воздуха особой майской густоты и земли, еще полной влаги.

– Ты поздно вернешься? Не забывай, что у тебя экзамены, – сказал Никита Ильич.

– Вот именно, – рассеянно ответил Никита, принюхиваясь к воздуху. – Я даже нынешнюю весну как-то не ощущаю. Все эмоции и мысли связаны с экзаменами, с институтом…

– Волнуешься?

– По поводу школьных экзаменов – нет, а вот вступительные…

– Я в тебе уверен.

– Хм…

Они подошли к автобусной остановке и встали в хвост длинной очереди. На окраине были свои кинотеатры, свои рестораны, свои, правда, лишь недавно заложенные парки, но люди по привычке к старым местам тянулись вечерами в центр, на набережную, под кущи ее бульваров и парков.

Никита вышел из автобуса первым возле универмага, сиявшего всеми своими тремя этажами и неоновыми рекламами. До закрытия оставалось полчаса. Покупатели стремительно, с паническим выражением лица, вбегали в двери, словно от того – купят они зубную щетку, рубашку, электрический звонок, авторучку сегодня или завтра, зависела их жизнь. Никита всегда посмеивался над этим проявлением человеческой суетности, но неизменно поддавался общему возбуждению и заскакивал в универмаг, едва переводя дыхание. Впрочем, у него было больше оснований волноваться, чем у любого покупателя. Он ничего не покупал, но если бы не успел проникнуть в универмаг, Надя из отдела детских игрушек жестоко мучила бы его весь вечер своим равнодушным видом, своими безразлично-ледяными "да" и "нет", своим презрительным "вот как".

В прошлом году Надя кончила ту же школу, которую теперь кончал Никита. Он скоро и безошибочно разглядел в ней куцый, потребительский умишко, и все-таки по неисповедимым законам любви полюбил этого великолепной белокурой красоты идола, отвечавшего ему милостивым разрешением поклоняться себе.

Мать идола – Елизавета Петровна Неверова, маленькая женщина в неизменной белой блузке безукоризненной чистоты и черной наутюженной юбке, тихая, вежливая, с грустным милым лицом – говорила Никите с глазу на глаз:

– Мальчик мой, я бесконечно рада вашей дружбе с Надей, вы очень хороший, но у вас с ней разные дороги (она выражалась несколько старомодно). Вы, я знаю, уедете учиться, станете серьезным человеком (это у нее считалось высшим человеческим достоинством), а она… Мне, матери, больно говорить так о своей дочери, но вы очень симпатичны мне, и я хочу предостеречь вас от горького разочарования. Надя поставила целью своей жизни брак с обеспеченным человеком ценою, конечно, мезальянса. Ясно, что вы ей не подходите. И в магазин она пошла лишь затем, чтобы быть на виду. Ей претило торговать мужскими штанами, а то бы она, уверяю вас, работала не в отделе детских игрушек, а в готовом платье. Увы, это истина, мой милый…

Они сидели в единственной, но просторной комнате Неверовых (Надя вышла в булочную), и Никита угрюмо смотрел на ромбики старинного паркета, готовясь брякнуть глупость, что-то вроде: "Я перевоспитаю ее". Но вовремя сдержался, а из глаз Елизаветы Петровны текли слезы, которые она подбирала у носа тончайшим платочком.

– Нашего отца убили на войне, – говорила она, – и мы всегда жили очень трудно. Вернее, трудно живу я, а Надечка только видит это, видит, как я по двадцать часов в сутки не встаю из-за пишущей машинки… Я ведь и вашему отцу печатаю. По-моему, он очень талантливый человек!.. Может быть, потому, что Надечка видит, как рвусь всю жизнь я, она стремится к достатку. Кто знает, кто знает…

В универмаге Никита еще издали увидел, что с Надей, поблескивая золотым зубом, разговаривает высокий, в меру полноватый человек с барственным лицом и глубокой залысиной на лбу ("Один из обеспеченных", фу!) и, несмотря на мгновенный укол неприятного чувства, не мог не восхититься его великолепной породистостью. Надя тоже заметила Никиту, чуть сдвинула длинные подведенные брови, подняла руку и пошевелила в знак приветствия пальчиками. Человек еще раз сверкнул золотым зубом, коротко сказав ей что-то, и прошел мимо Никиты, обдав его одеколонной прохладой, исходящей от его чисто выбритого лица, свежей сорочки, слегка курчавившихся на висках и затылке волос.

"Если спросить, кто такой, ответит – покупатель… А, да мне-то что до него! – подумал Никита. – Все дело в ней".

– Ну, иди-иди, дожидайся меня у главного входа, – быстро проговорила Надя, когда он подошел и потянулся через прилавок, чтобы пожать ей руку, – Нет-нет, – отступила она к полкам с пестрыми игрушками. – Руки у меня после работы пыльные, потные, не надо.

Он вышел, купил у цветочницы тугой букетик ландышей и тут же развязал и растрепал его, потому что не любил эти аккуратные букетики-вазочки.

В четверть девятого из-за угла, с черного хода выпорхнула Надя, подняла руки и пошевелила пальчиками, прощаясь со своими подругами, подошла, стуча каблучками, к Никите.

– Ландыши? Мне?

– Конечно.

– Ты молодчага.

Она была в редком настроении, когда много говорила и смеялась, когда ей нравилось демонстрировать свою красоту с каким-то вызовом всем, кто окружал ее в эту минуту. Она и с Никитой была тогда нежной, чтобы только подчеркнуть свою близость к нему, потому что на них – таких молодых, рослых, сложенных, как молодые эллинские боги, – постоянно обращали внимание. Угадав ее настроение и зная, что ей хочется сейчас в какое-нибудь людное место, Никита сказал:

– Мне старик отвалил пятерку. Куда пойдем?

– О! Я бы выпила кофе глясе в каком-нибудь кафишке с танцами.

Вечер (продолжение)

Никита Ильич, как свой человек в театре, вошел туда со служебного входа, приветственно похлопал по огромному животу знакомого старого актера, подержал за локоток пробегавшую мимо миниатюрную травести, подстриженную под мальчика, и поднялся по узенькой лесенке в кабинет заместителя директора Демьяна Даниловича Кушука. Тот весь так и просиял милейшей улыбкой, точно к нему влетел ангел.

– Рано, Никитушка, пришел, – с приятной украинской напевной ленцой сказал он, тиская мягкой ручкой руку Никиты Ильича.

– Что так?

– Сегодня замена. Елена Константиновна занята только в третьем акте. Звонила, приказала ждать.

– Ну, тогда идем в буфет коньяк пить.

– Подожди, спектакль начнется. Сейчас мне неудобно, да и народу там тьма.

Они сели в глубокие кожаные кресла, перемигнулись и расхохотались, явно наслаждаясь обществом друг друга. Никита Ильич вдруг как-то сразу уверовал, что все у него будет хорошо, что невзгоды прошедшего дня преувеличены им и не стоят того, чтобы из-за них волноваться, – такое умиротворение вносил всегда и во всех спокойный, добродушный, застенчивый Демьян Данилович Кушук, хотя сам был человек неустроенный и запутанный в служебных и семейных неурядицах.

– Когда пьесу будешь писать для нас? – спросил Кушук, прислушиваясь к ругани помощника режиссера, доносившейся со сцены по внутреннему радио.

– А! – отмахнулся Никита Ильич. – Не гожусь я, видно, в Шекспиры. Пишу и рву.

– Рвешь – это хорошо.

– Нет, Демьянушка, нет, – вздохнул, однако без горечи, Никита Ильич. – Не может инкубационный период тянуться так долго. Я ведь не графоман, я знаю себе цену и кое-что смыслю в искусстве и в природе таланта. До сорока лет писать и только рвать, это, знаешь, как называется?

– Ты хороший малый.

– И ты тоже. Пойдем пить коньяк. Кажется, начали.

– Да, начали. Пойдем.

Они спустились по той же узкой лесенке, тихо, на цыпочках, прошли мимо сцены и в пустынном фойе наткнулись на старого актера с огромным животом.

– Коньяк идете лопать, сволочи? – хорошо поставленным, но уже хрипловатым баском спросил тот.

– Идем с нами, чрево, – предложил Никита Ильич.

– Уступаю насилию, – сказал актер и пошел впереди, астматически хрипя и клокоча горлом.

В буфете уборщица вытирала столы, уносила за стойку стаканы, тарелки и пустые бутылки из-под лимонада. Спиртным здесь не торговали, но для своих всегда держали несколько бутылок коньяку или старки.

– Традиционную, волшебница! И молодым людям тоже, – провозгласил от порога толстый актер.

Буфетчица плеснула из мензурки в граненые стаканы коньяку, кинула на тарелку три конфетки "Счастливое детство" и открыла бутылку лимонаду. Никита Ильич заплатил. Выпили у стойки. Потом заплатил Кущук, и все трое, взяв стаканы, присели к столику.

– Хочу излиться, – сказал толстый актер.

– Только не весь сразу, пожалуйста, – предупредил Кущук.

– Валяй, – поощрил актера Никита Ильич.

– Демьян – сволочь.

– Все?

– Нет! – Актер пристукнул стаканом по столу, но так, чтобы не расплескать ни капли коньяку. – Ты послушай, Никита, ты поймешь, ты любишь актеров. Актер! Кто такой актер?

– Шмагой отдает, брось, – вставил Кущук.

– Молчи, Демьян, – обидишь!

– Демьян обидит? – запротестовал Никита Ильич, – Никогда!

– Да ты послушай! На сцене актер влюбляется в красивых женщин, бьется на шпагах за честь свою, произносит возвышенные слова, горит могучими страстями, а придет домой – там сырые углы, теща-крокодил, ночной горшок под кроватью, потому что клозет, видите ли, во дворе… В противоречиях живем, батенька.

– Его опять при распределении квартир обошли, – сказал Кущук, – вот он и беснуется.

– Да! – трагически воскликнул толстый актер, роняя голову на грудь. – Я знаю, Демьян, ты за меня стоял на месткоме, но ты мягкотел и небоеспособен. И все-таки я тебя люблю. Давай поцелуемся! Никита, возьми еще коньяку, за мной не пропадет.

– Нет, – решительно поднялся Никита Ильич, – Елена опять будет недовольна, что я напоил тебя. Идем, Демьянушка.

– Сволочи, – сказал им вслед толстый актер, – А все-таки люблю…

Набережная

До начала третьего акта Никита Ильич решил прогуляться по набережной, чтобы не сидеть в тесном, прокуренном кабинете Кущука и не пить коньяк с толстым актером.

Уже смеркалось; в листве тополей и вязов зажглись фонари дневного света, от которого листва приобрела неестественный фиолетовый оттенок; внизу тинисто пахло водой. Никита Ильич спустился по деревянной лесенке к чугунному парапету, опираясь на него, и вдруг криво усмехнулся, вспомнив, что именно на этом месте ("Нет, чуть правее, вон там") впервые встретился с Людмилой.

На сложных и запутанных путях его послевоенной жизни произошла эта встреча. Она была случаем – иначе и не назовешь встречу двух людей на набережной, когда, опершись о парапет, они молча смотрят на воду. Никита Ильич, подняв воротник армейской, уже приходившей в ветхость шинельки, смотрел тогда на длинные, как иглы, отражения скупых октябрьских звезд в подрагивающей мелкой волной воде и улыбался своим мыслям иронически и глубокомысленно: вот она, дескать, жизнь. В армию он ушел со школьной скамьи, вернулся за год до окончания войны инвалидом третьей группы и нашел дверь своей комнаты, опечатанной сургучом с мочалкой вместо веревочки (мать схоронили без него, отец погиб на фронте). Ничего тогда Никита Ильич делать не умел и впервые должен был задуматься о хлебе насущном. В военкомате ему предложили работу в осоавиахиме, добровольном спортивном обществе, в общежитии ремесленного училища, но он, полный грандиозных планов, связанных с живописью и литературой, отклонил все предложения. Барахольный рынок тех лет мог поглотить любую тряпку, любой изношенный башмак; Никита Ильич через посредничество оборотистой старухи соседки спустил все, что считал лишним в комнате, превратил ее в "мастерскую" и с нетерпеливым усердием занялся живописью. По вторникам и пятницам он ходил в самодеятельную студию при заводском клубе, где собирались художники, рисовали с гипсовых масок, с живой и мертвой натуры, выезжали на этюды в лес, к реке. Он был не из последних среди этих художников. Несколько раз его работы выставлялись на областных выставках, но, не переставая упорно "мазать", как говорилось на профессиональном арго художников, он уже тогда начинал тревожиться подозрением, что живопись никогда не станет делом его жизни.

Там же, в клубной студии он встретил Эрну, беженку австрийку. Вид у Эрны был экзотический. Маленькое белое личико в обрамлении косматой золотой шевелюры, голубые глаза, алый кукольный ротик, коверкающий махорочную самокрутку, потертое манто из норки под широкий армейский ремень и легчайшие туфли-лодочки на грубый нитяной чулок.

"Эти мальчишки мне нравятся. Они ужасно храбрые были на войне и смущаются", – сказала Эрна, бесцеремонно разглядывая Никиту Ильича.

Она ко всем обращалась в третьем лице множественного числа. Золотая лучеобразная шевелюра ослепила Никиту Ильича, как полуденное солнце. А некоторая бесцеремонность Эрны в обращении со своим братом-художником привела к тому, что вскоре она переехала в "мастерскую" Никиты Ильича. Он называл ее своей женой. И хотя довольно скоро понял, что не понимает и, пожалуй, не любит ее, считал свою семейную жизнь устроенной навсегда.

Поэтому-то он и улыбался так иронически, когда, проводив Эрну на вокзал, стоял на набережной, созерцая отражение звезд в зыбкой воде. Война кончилась; уезжая на родину, Эрна раздавала всем знакомым художникам свой венский адрес, каждому энергично встряхивала руку и говорила:

"Встретимся в Вене, товарищ".

И Никите Ильичу сказала то же самое, расценивая, видимо, их совместную жизнь лишь как временное товарищеское соглашение, нечто вроде студенческой паевой коммуны.

"Холодно становится", – сказал вслух Никита Ильич и очень удивился, когда женский голос из темноты ответил ему:

"Чертовски холодно".

Он только теперь обратил внимание на фигуру женщины у парапета неподалеку от него. Она была в короткой меховой дошке и пуховом платке.

"Так что же мы тут стоим на ветру!" – искренне удивился Никита Ильич.

"Я-то просто так, со своими мыслями", – ответила женщина.

"И я тоже со своими мыслями, – сказал Никита Ильич. – Пожалуй, надо идти".

"Да, надо идти", – сказала женщина.

И они стали подниматься от набережной в город, идя рядом лишь потому, что им было по дороге. Никита Ильич вдруг громко рассмеялся. С отъездом Эрны он почувствовал какое-то обновление в восприятии всего окружающего, точно встал после тяжелой и долгой болезни, и теперь сухая свежесть осеннего вечера, лучистое сияние уличных фонарей, оранжево-мглистое городское небо, запах духов от платка его спутницы – все казалось Никите Ильичу каким-то небывалым, только что открытым, первым в жизни. Ему хотелось романтических происшествий и не логических поступков.

"Хотите я позабавлю вас и расскажу, о чем я думал на набережной? – спросил он. – Вас как зовут, простите?"

"Людмилой".

"А меня Никитой".

"Нечастое имя".

"Да, довольно редкое".

Людмила сдержанно посмеялась над его историей с Эрной и, видимо, потому, что теперь, когда человек так откровенно выболтался, было невежливо так сразу распрощаться, – продолжала идти рядом с Никитой Ильичом. "А вы о чем думали?" – спросил он и тут же почувствовал, что спросил до пошлости навязчиво.

"Ну, это вовсе не так забавно, как у вас", – ответила Людмила, и он понял, что теперь она через несколько шагов, бросив на ходу: "До свидания, мне сюда", свернет в первый попавшийся переулок, может быть, даже руки не подаст и исчезнет из его жизни навсегда. А ему уже не хотелось этого! Пуховое душистое тепло, исходящее от ее платка, словно обволокло его; он с ненавистью думал сейчас о своей нетопленной мастерской, о разбросанных по полу тюбиках с красками, кистях, подрамниках, о пыльной лампочке на длинном шнуре, о помадно-махорочном запахе Эрны, устоявшемся в воздухе, и не мог представить, как войдет в эту мастерскую в своей шинельке с оттопыренными карманами, в сапогах, лопнувших на стыке голенища с головкой. Жалостью он себя никогда не баловал и поэтому сразу же ощетинился против слюнявого чувства, которому только что поддался.

"Люся… или Люда, как вас дома зовут, – сердито, почти грубо сказал он, – не уходите, пожалуйста. Погуляем немного. Чертовски все-таки скверно, что она уехала".

"Конечно, плохо, – сказала Людмила. – И вы никогда не смейтесь над вашей жизнью с ней. Это было, и это – ваше, какое бы оно ни было".

"Да, пожалуй", – согласился Никита Ильич.

Свет далекой зимы

В тот год стояла мягкая зима с частыми оттепелями и пушистыми снегопадами. «Мастерскую» наполнял зеленоватый отсвет свежего снега.

Никита Ильич, засунув руки в карманы шинельки, ходил из угла в угол, отшвыривал носком сапога с дороги тюбики, кисти, мастихины и думал:

"Если не с ней, то лучше в омут. К черту все! Зарыться бы в ее пуховый платок, закрыть глаза – на, делай со мной, что хочешь".

Он несколько раз за это время встречался с Людмилой. Гуляли по ростепельной слякоти городских тротуаров, бывали в кинотеатрах, зашли однажды в его "мастерскую", заранее прибранную им до возможной благопристойности, пили там жидкий чай, припахивающий керогазом, смотрели картины.

Людмила, не раздеваясь, в дошке и платке, сидела на единственной табуретке, застеленной чистым куском ватмана на кнопках, грела руки о стакан с чаем. Впервые Никита Ильич видел ее при дневном освещении. Глаза ее в "мастерской" тоже отсвечивали зеленым; кожа и губы были смуглыми, ноздри красиво изогнуты, длинные брови разлетались к вискам. Все это легко далось бы Никите Ильичу на портрете, но с отчаянным чувством безнадежности видел он, что никаким усилием не схватить ему выражение замкнутой, оберегаемой от всех печали, лежавшей на этом прекрасном лице.

"Точно у смертельно раненной серны", – подумал он, хотя никогда не видел ни смертельно раненной, ни вообще какой-нибудь серны.

Он дал себе слово не браться за портрет Людмилы, хотя раньше мечтал об этом.

На картины Людмила смотрела рассеянно и ничего не сказала о них, лишь взяла маленький этюдик на картоне, изображавший набережную, синий лед реки, красный автобус, отстранила картон от себя на вытянутую руку вглядываясь прищуренными глазами, и спросила:

"Можно, я возьму это?"

И когда Никита Ильич пылко разрешил взять, вдруг погладила его по щеке горячей ладонью, глядя в глаза сострадательно и нежно, точно взрослая женщина малышу в раннем его горе.

Это было в прошлое воскресенье. Два дня Никита Ильич мерил свою "мастерскую" шагами, смотрел в окно на медленный пушистый снегопад, терзался. Едва дождавшись вечера, побежал через сугробы на другую сторону улицы к телефонной будке, непослушными от волнения пальцами набрал номер заводского женского общежития и долго ждал, когда позовут "Люду из десятой комнаты". Наконец услышал стук каблуков по гулкому коридору; сердце у него запрыгало в горле, крепче прижал трубку к уху, приготовился.

"Я слушаю", – холодно.

"Люда, – забормотал он, – проклятая моя жизнь неприкаянная… Но ты не подумай, что я это просто от одиночества. Я люблю тебя… Я первый раз люблю. Ты, если хочешь, не отвечай мне сейчас, я могу ждать сколько угодно, но если – нет, скажи сразу. Я больше не позвоню, не постараюсь увидеть… У меня руки до сих пор пахнут твоим платком, я их уже два дня не мою. Милая Людочка, я не могу без тебя…"

Была долгая пауза. За стеклянной дверью будки, мелко сотрясая ее, бежали машины, валил снег, сновали нахохлившиеся прохожие. "Ляля, ты прелесть!" – прочитал Никита Ильич слова, глубоко выцарапанные на стенке сбоку от телефонного аппарата.

"Ну что ж, милый, я тоже… – раздалось наконец в трубке. – Только руки-то все-таки надо мыть… Приезжай сейчас ко мне".

Никита Ильич забыл, что можно сесть на автобус, бежал через город в распахнутой шинели, глотал летящий навстречу снег, пел про себя что-то дикое, несуразное, что-то вроде: "Только руки надо мыть, надо мыть, надо мыть…"


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю