355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Григорьянц » Тюремные записки, «Бюллетень «В» » Текст книги (страница 3)
Тюремные записки, «Бюллетень «В»
  • Текст добавлен: 9 ноября 2019, 04:00

Текст книги "Тюремные записки, «Бюллетень «В»"


Автор книги: Сергей Григорьянц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– Сергей, тебе же надо думать о детях.

Я и думал. Но тогда казалось, что речь идет об их достатке, их воспитании (а какое воспитание от отца-стукача). Сыновей в СССР еще не убивали и это мне не приходило в голову.

Да и вообще я не хотел быть первым в нашей семье человеком сотрудничающим с полицией, милицией, жандармерией, КГБ. Так же как я не «слышал» предложений выйти на свободу, да еще с таким доходом, я ни минуты ни о чем не жалел из того в чем меня обвинял следователь – ни в том, что кому-то дал книжку, другому что-то сказал, третьему написал письмо. Ни минуты не думал о том, что надо было быть осторожнее. Я жил так, как считал нужным, правильным, оставаясь свободным человеком и никакого другого образа жизни для себя не предполагал. А то, что со мной произошло – тюрьма, предстоящий суд – были неизбежным результатом обычной жизни в диком мире, где я жил. Конечно, я по возможности мешал следователю сфабриковать мое дело, но ни разу не подумал, что раньше или теперь надо выбирать какой-то другой способ жизни. Кончилось дело тем, что Аваян попытался начать меня запугивать, говорить о том, какое меня ждет чудовищное лагерное существование. Тут я уж совершенно разъярился и чуть ли не вскочил на стол, начал кричать: «Ах ты, гэбист поганый, ты еще запугивать меня вздумал?!» Аваян страшно перепугался, совершенно побелел, бросился к двери, явно собираясь для спасения вызывать охрану. Это сказанное вслух очень серьезное обвинение в любой тюрьме, в другой, менее подобранной камере привело бы к разборкам, которые для Аваяна могли кончиться очень плохо. Но в нашей был лишь один профессиональный уголовник, который только усмехнулся и сказал мне – «Ну ты со стола все-таки слезь». Не зря и он был в этой подобранной камере. Страх Аваяна постепенно прошел, он даже не стал стучать в дверь, вызывая для спасения охрану, поскольку никто не стал с ним выяснять отношений. А инженер-нефтяник так даже чуть в меня не плюнул: конечно, он понимал, что Аваян профессионал, наседка, от которого будет зависеть его характеристика, а значит и судьба – возможный расстрел или тюремный срок. Аваян после этого уже совсем нагло по субботам и воскресеньям уходил домой объяснял это заботой и связями своего адвоката.

Не знаю, как это было у других, но у меня в первые недели, когда я объявил голодовку, самым острым ощущением было отсутствие собаки – нашего французского бульдога Арса. Может быть потому, что в нашей холодноватой во внешнем поведении семье именно Арсик ежедневно проявлял самую неприкрытую любовь и восторг от одного твоего существования. Когда я возвращался домой, он минут десять носился кругами по комнате, взвизгивая и даже чуть пописывая на ковер от восторга, что пришел хозяин. Конечно, все человеческие эмоции были гораздо спокойнее. Но, как мне потом рассказывали, когда я был арестован, Арс дней на десять отказался есть, хотя кормил его не я, а Тома, да и раньше бывали случаи, когда я уезжал и не возвращался вечером домой. Судя по поведению Арса во время моих тюремных голодовок, может быть и сейчас он чувствовал, что я голодаю. Его голодовка закончилась только с приездом в Москву моей мамы, с которой мы были очень близки, мы были очень похожи, да и ее нескрываемую любовь к собакам Арс, конечно, не мог игнорировать. Но его реакции на мое состояние в тюрьмах были так очевидны, что в одном из последних писем в Верхнеуральск мать мне написала: «Арсик опять перестал есть, очевидно с тобой что-то происходит, вероятно я сделала ошибку, что не поселилась на время в Верхнеуральске.

Как это ни странно, но незадолго до суда, в один из тех дней, когда я с адвокатом Юдовичем уже знакомился со своим делом, следователь Леканов попытался серьезно мне помочь, что я понял только через несколько лет. Во-первых, он, конечно, понимал, что никакого дела нет. Может быть ему нравилось, что я ни о ком показаний не даю, не пытаюсь выбраться за чужой счет. Да и вели его на самом деле оперативники и следователи КГБ, которые изредка приходили, а Леканов чувствовал себя ширмой. Одним из «творческих» вкладов в мое дело какого-то майора КГБ был неотразимый, как ему казалось, вопрос: «А откуда вы взяли свою дубленку?»

Меня, действительно, арестовали в довольно красивой и дорогой светлой розовато-коричневой дубленке, купленной у какого-то фарцовщика. Забавно было то, что в комнату для допросов этот гэбист пришел не сняв свою дубленку, совершенно такую же, как мою, но полученную, конечно, в распределителе КГБ, в чем он признаться не мог. А потому, я посмотрев на майора засмеялся и сказал – «А там же, где и вы.»

Последний раз Леканов и кто-то из гэбистов предложили мне самому выбрать зону поближе, полегче, где я «хотел бы сидеть». Видимо надеялись хоть так затеять со мной разговор и торговлю. Но я их не услышал, да и не знал ничего о зонах.

Но в этот раз на – знакомстве с делом – Леканов был один и неожиданно, видимо уже зная, какой приговор мне написан в КГБ, мне и адвокату предложил написать заявление о переносе слушания дела из городского суда в Бабушкинский районный. И объяснил: – там у меня есть знакомый судья, инвалид войны, Герой Советского Союза, и он отнесется к вашему делу мягче, чем в городском суде. И в этот раз Леканов говорил правду. В Бабушкинском суде действительно был такой судья, с отвращением относившийся к гэбэшным заказам и потом помогавший моей жене по искам о конфискации (у нее с двумя маленькими детьми забрали даже холодильник, не говоря уже о библиотеке).

Но у меня не было никаких оснований Леканову верить и Юдович сказал, что дела по 1901 должен рассматривать городской суд, а перенос дела может служить основанием для отмены приговора. Меня несколько удивило желание адвоката сохранить приговор в неприкосновенности, но и соглашаться с предложением (и вообще доверять) Леканову тоже не было оснований.

Никакой пользы – кроме принесенного бутерброда – от Юдовича я не получил. Перед знакомством с делом он меня расспросил о предъявленных мне обвинениях. К этому времени их было три. Неумеренные развлечения отпали – «за отсутствием доказательств», как было написано в принесенном мне в камеру на подпись постановлении, что само по себе было довольно опасной провокацией, явно сознательной, поскольку Леканов мог мне его показать во время последнего допроса. В камере это постановление могло вызвать ненужные вопросы, но я его подписал до того, как его хоть кто-то увидел. Зато в последний перед предъявлением обвинения день в нем появилась новая статья – «спекуляция в крупных размерах». В этом обвинении было два эпизода – оба совершенно бессмысленные. Один – «спекулятивный обмен» Володе Морозу сорока рисунков Богомазова на магнитофон «Braun». Магнитофон был хороший, профессиональный, но следователь отказывался запросить в комиссионном магазине официальную его оценку, а когда жена ее получила (а Юдович не дал следователю, чтобы она не пропала) оказалось, что она никак не покрывала суммы заплаченной мной за рисунки вдове Богомазова. Да и вообще не было такой статьи в уголовном кодексе – «Спекулятивный обмен». Это была выдумка, специально для меня. Второй эпизод был хотя бы с реальными деньгами – продажа мной Жене Попову двух голландских пейзажей на меди и довольно странной картины то ли Лентулова, то ли Франца Марка (как считали в ГМИИ), то ли вообще кем-то изготовленного новодела. Но голландцев Женя кому-то продал, это скрывал, а теперь писал, что продавал только эту странную картину и цена ее оказывалась несоразмерно велика. Но голландцы были семейные из кабинета моего деда, после показаний моих, моих родных и знакомых не было никаких оснований верить Жене Попову, что их не было. К тому же следователи побоялись вызывать его в суд, чтобы он чего-нибудь не рассказал – были только письменные его показания, даже без очной ставки, хотя бы во время следствия. Но дело разваливалось и суд сослался на них. Видимо, поэтому и обвинение по этой статье было предъявлено в последний день.

Более точными были показания Смирнова о полученных от меня книгах и литературоведа Храбровицкого, взявшего у меня почитать пару парижских изданий. Но и здесь не было бесспорных доказательств, что я был знаком с их содержанием, а распространение антисоветской литературы, «пропаганда и агитация» – умышленное преступление, надо доказать, что у меня был умысел клеветать на советскую власть, а у меня вместо этого была сотня статей написанных на основании официального допуска к этой литературе.

Третье обвинение было трехлетней давности – его я не отрицал – тогда я уворачиваясь на своем «жигуленке» от ехавшего мне в лоб грузовика, действительно сбил шедшую по обочине Уланского переулка женщину, но никуда не сбежал, сам вызвал «Скорую помощь» а женщина открыв глаза и увидев меня спросила:

– Вас, кажется, зовут Сережа?

– она была редактором в издательстве «Искусство» и работала в той же большой комнате, где и моя редакторша, неудачно заказавшая мне антологию современной советской поэзии.

Муж случайно сбитой мной женщины работал в Главлите и Юра Ряшенцев встретив меня после этого спросил – «Ты всех цензоров убиваешь?»

Но я никого, к счастью, не убил, в этом происшествии виноват не был, и прокуратура тогда же закрыла это дело. Но сейчас его опять возобновили.

Все это я рассказал Юдовичу, надеясь, что он как человек опытный хоть что-то мне объяснит, что-то посоветует. Сам я ничего не мог толком понять ни в своем деле, ни в свистопляске вокруг меня: слежке, запугиваниях, попыток купить, уговорить. В прочитанных мной книгах о советских судах ничего подобного не встречал.

Но Юдович, может быть потому, что и сам не понимал (а я, конечно, ни о слежке, ни о предложении дачи и денег ему не рассказывал, поскольку сам их понять не мог) только коротко сказал мне:

– Ваша позиция мне понятна.

А его защита в суде показалась мне какой-то невнятной. Потом мне сказали, что он уже собирался уехать в Израиль и не хотел создавать себе новых проблем перед отъездом.

Последний раз меня пытались «купить», соблазнить довольно комическим образом. Даже странно, что я был им так интересен – может быть просто досадно стало, да и отчеты было трудно писать. Когда начался суд, и меня стали возить на заседания, ко мне в «воронок» однажды подсадили еще одного человека, который должен был заинтересовать меня и убедить начать хоть какое-то сотрудничество.

Тут я должен сделать маленькое отступление о «воронках». «Воронок» развозит заключенных из тюрем на судебные заседания, при этом один «воронок» объезжает сразу несколько тюрем и судов. Поэтому на заседания обычно увозят очень рано – часов в шесть утра, часа три-четыре трясут по всей Москве и привозят в горсуд часов в десять, а завтрак заменяется каким-нибудь сухим пайком. «Воронки» бывают разных конструкций, но самая распространенная – это большое общее отделение и маленькое, на одного человека, сбоку, со скамеечкой.

И вот запихнули меня в это маленькое отделение, выдали какую-то мерзкую полукопченую колбасу и мокрый хлеб (второй выпечки), я их съел, и еду себе: вокруг все дребезжит, меня качает, колбаса была омерзительной... В какой-то момент ко мне в маленькое отделение подсадили здорового мужика, довольно интеллигентного, который тут же мне признался, что на самом деле он сотрудник КГБ, я думаю, какого-то не маленького чина, может быть, полковник, причем якобы погоревший на том, что, досматривая книги, которые идут по почте в Советский Союз, частью воровал их и теперь его за это судят. Причем, в частности, воровал и книги, предназначенные мне. (А мне действительно, далеко не все доходило. Скажем, Кодрянская шесть раз посылала мне свою книгу о Ремизове. Оно и понятно: книжка нарядная, цветная, дорогая, хотя и совершенно безобидная.) Потом этот любитель книг стал рассказывать мне, с какими материалами в КГБ можно познакомиться, о подпольных антифашистских организациях, о замечательных архивах спецслужб... То есть он надеялся, что я при своем академическом интересе ко всему, заинтересуюсь хотя бы этим. Но диалога не получилось: меня начало тошнить, и вся колбаса вышла наружу. Он героически выдержал час в этой блевотине и не попросился, чтобы его выпустили...

Может быть это и был старший в занимавшейся мной команде. И от банальных дачи и денег в последний момент они решили более уважительно заинтересовать меня возможностью знакомиться с довоенными архивами КГБ.

И все же странно, что они так со мной возились. Из известных мне людей, только Абелю в США после ареста предлагали виллу и деньги. Но с Абелем все понятно – он советский шпион, хотят получить от него список агентуры, возможно, использовать его в дальнейшем. Но меня-то чего сманивать, пусть и обманув в дальнейшем, как через много лет сказал мне следователь по делу «Бюллетеня – В». Знать я ничего не знаю, чтобы завербовать очередного осведомителя, даже слежку за ним устанавливать не надо – получилось, хорошо, не получилось – посадить за непонимание и дело с концом. Сажать, конечно, не за что, ну так мало ли людей в СССР сидят ни за что. А тут все эти уговоры, которые, кстати говоря, не прекратились и после приговора – до этого я дойду в своем рассказе. Ни для вербовки стукача не нужна такая слежка, ни для статей в «Литературной газете» – на мне свет клином не сошелся.

Но несколько лет назад у меня появилось довольно правдоподобное (во всяком случае, возможное) объяснение устроенной вокруг меня свистопляски. На нашем курсе и даже в одной группе с женой учился такой малопривлекательный парень – Альберт Козлов. Никто из нас с ним даже не разговаривал. Я, исключенный из университета, лет тридцать со своими однокурсниками практически не виделся, но здесь меня кто-то нашел и пригласил на ежегодную встречу. Был там и Козлов, а почти сразу же другой однокурсник, отведя меня в сторону, сказал, что на самом деле Козлов по происхождению князь Барятинский и это подтверждено генетической экспертизой. В целом история выглядела так: спасаясь от погромщиков во время революции, молодые князь и княгиня Барятинские (а она была на сносях) спрятались у каких-то крестьян, где княгиня родила (не помню кого), ребенка оставили крестьянам и Козлов – сын этого ребенка. Потом по тостам, которые произносились за ужином, я понял, что он выполнял за границей какие-то доверительные поручения. Часа через два Козлов подсел ко мне, начал объяснять, что так непристойно вел себя на факультете, чтобы скрыть свое происхождение. Перечислял какие-то виллы и шале, где жил у своих родственников, просил у меня телефон Томы во Франции, но я не дал – знал, что Тома, как и я с ним совершенно не хочет восстанавливать знакомство.

Что касается выполнявшихся Козловым – якобы Барятинским – секретных поручений КГБ, то я не думаю, что он на них был способен. Уж если в университете не мог вести себя прилично, то в сложном западном мире вряд ли у него обнаружились такие способности. Что касается генетической экспертизы, то подделать ее профессионалам вполне возможно. Только деревня, из которой родом был отец Козлова, вероятно, была настоящей.

Но в связи со всей этой историей я подумал – рядом со мной был и Синявский и Козлов и, может быть, в ГБ хотели и из меня сделать какой-то их гибрид. Тем более, что подделывать генетические экспертизы в моем случае не надо было – две вдовы двоюродного брата моего деда были живы. Я, правда, с ними не переписывался – не видел нужды брать у Зильберштейна их координаты, так как историей театра (в том числе и Саниным) не занимался, о Чехове, которого чаще всего вспоминают в связи с Ликой Мизиновой (жившей с дочерью в Асконе) не писал и вдруг писать – «здравствуйте, я ваш родственник» не видел никакой нужды, у меня уже были знакомые – Берберова, Кодрянская.

Но может быть у ГБ были какие-то другие идеи – в голову к ним не влезешь, да и срок в советской тюрьме тоже способствует хорошей репутации на Западе. Прошу простить за столь долгие предположительные вступления, но я все еще пытаюсь понять причины всего, что со мной тогда происходило. Ни у кого другого, кто об этом написал, ничего подобного я не встречал (да и уже написанное, это далеко, повторяю, не конец). Но договориться со мной к их большому удивлению и, видимо, досаде никак не удавалось.


Суд

Единственное, что для меня было важно и интересно в суде – принесенная женой новорожденная моя дочь Анна – ей уже шел второй месяц. На другом заседании Тома привела уже почти двухлетнего Тимошу. Дети вели себя тихо и, видимо, были испуганы.

По автомобильной статье меня опять довольно быстро оправдали – все свидетели подтверждали то, что я сказал, что несчастная женщина шла по проезжей части, я не мог избежать столкновения с грузовиком. Выяснилось даже, что потерпевшая не помнила куда она шла – за несколько дней до этого у нее умерла мать – и наши расхождения в показаниях, благодаря единодушным показаниям свидетелей не были поставлены мне в вину. Оказалось, что не знакомые мне свидетели очень сочувствовали мне, с отвращением относились к суду и всячески пытались остаться, чтобы послушать все остальное, но их почти насильно выпроводили.

Но по-прежнему меня обвиняли по статье «190 прим» – «Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй».

Основным в моем суде были письменные показания с которыми я уже познакомился в материалах своего дела. Смирнов повторять мне в глаза свой донос не захотел и «заболел» на все дни суда. Так же заболел (недавно умерший) Олег Михайлов, мой хороший знакомый, который был моим шафером на свадьбе и который мне очень помогал когда-то. Именно он меня привел и в «Литературную энциклопедию», и в журнал «Юность». Ничего особенного обо мне он не сказал, но в своих письменных показаниях заявил, что не знает, распространял ли я антисоветскую литературу, но он уверен в том, что я виноват. Поэтому в приговоре у меня было сказано: «даже его близкий приятель и тот высказал полную уверенность в его вине».

Устными в суде были только показания Александра Храбровицкого, которому я действительно дал почитать пару книжек и он честно и запугано об этом рассказал.

Но для полноценного обвинения в умышленном распространении антисоветской пропаганды суду надо было, во-первых, доказать что я заранее знал, что в книгах у Смирнова и Храбровицкого содержится антисоветская пропаганда, я у следствия, кроме моей невнятной фразы о том, что я как литературовед мог предполагать что-то содержащееся в этих книгах, но не было даже доказательства, что я сам их читал. А, во-вторых, нужно было доказывать умысел, то есть, что я их распространял, чтобы оклеветать советскую власть. Но в деле была лишь бумага о том, что «Жизнь замечательных людей» разрывает со мной договор на книгу о Боровиковском, но только потому, что есть книга Алексеевой и моя им не нужна. И ни одного другого заключения, характеристики об антисоветской направленности моей деятельности в деле не было. Напротив. Я был допущен к литературе русской эмиграции, ссылался на нее в своих прошедших цензуру статьях, да и в показаниях своих или кого-то другого не говорил ни о свободе, демократии или тоталитарном режиме, так что формальных оснований говорить об умысле никаких не было. Конечно, КГБ обходился на множестве судов (в том числе на моем втором) без доказательств умысла. Но там была другая антисоветская деятельность (у меня – редактирование «Бюллетеня «В»), но здесь-то еще ничего этого не было. Обвинение держалось на соплях, а, главное, было совершенно непонятно зачем оно вообще затеяно.

Вторым серьезным обвинением была довольно странная спекуляция. Но и здесь, во-первых, в суд не были вызваны оба главные обвинителя – ни Володя Мороз, ни Женя Попов, то есть были только письменные их показания. Во-вторых, «спекулятивный обмен» рисунков на магнитофон был какой-то новацией для советского уголовного кодекса, да к тому же адвокат Юдович предоставил официальную справку из магазина о том, что даже новый магнитофон «Braun» стоит меньше, чем я заплатил за рисунки. У Жени Попова тоже не было никаких подтверждений того, что он не получал от меня двух голландцев, зато мои показания о том, что я их ему дал, косвенно подтверждались и моими родными и свидетелями о том, что примерно в это время голландцы исчезли из маминой квартиры – они были семейные.

В качестве свидетелей были вызваны в суд не имевшие ни о том, ни о другом наши старые друзья – коллекционеры, видимо, в надежде как-то их запугать и запутать. Самым достойным и даже удивившим меня был Николай Сергеевич Вертинский (я ведь не знал, что Марья Анатольевна – его жена, все это время деятельно помогала Томе – ее мать была урожденная Старицкая – у нее, как у всех Старицких был до войны богатый опыт стояния в тюремных очередях) – когда-то директор Яснополянского музея, в то время старший научный сотрудник Института мировой литературы – точно не помню его должность, но он был серьезным должностным лицом и, конечно, рисковал своим положением. Но это не помешало ему твердо и жестко говорить о том, что он абсолютно уверен в полной моей невиновности и произносить разные замечательные слова в мой адрес.

Каким-то более подавленным и неуверенным в себе был ближайший нам с Томой друг, художник и коллекционер Игорь Николаевич Попов. Потом выяснилось, что его постоянно запугивал моим неминуемыми показаниями и разоблачениями всего коллекционного мира, специально приставленный майор МВД. Но, конечно, и Игорь Николаевич не сказал обо мне ни одного дурного слова, а когда прокурор, желая хоть в чем-то меня обвинить и дискредитировать спросила его перебирая описи:

– У Григорьянца здесь и картины и иконы и Восток, и народное искусство. Разве так бывает у настоящих коллекционеров – они собирают что-нибудь одно. Григорьянц, конечно, только спекулировал и у него нет никакого своего вкуса.

И тут Игорь Николаевич встрепенулся, поднял голову и ответил:

– У Сергея Ивановича изысканный вкус.

И мне больше ничего было не нужно.

К сожалению, мой адвокат, Лев Юдович, не использовал ни одну из выигрышных позиций защиты. У меня опять создалось впечатление, что он проявлял чрезмерную осторожность, через год или два он уехал в Израиль, а пока боялся помешать выезду.. С одной стороны, он вел дела и других политзаключенных. Но – я надеялся, что он мне хоть что-то подскажет, чем-то поможет. Но он этого не сделал. Но я и сам защищался довольно плохо – хуже, чем общался со следователями. Я все еще не мог толком понять, что на самом деле происходит и для чего затеяно. Юдовичу сказал – Некрасова заставили уехать, Параджанова – посадили, может быть и со мной просто чистят Киев. Юдовичу эта версия не показалась убедительной, да и, конечно, была не верна – мной занимался московский, а не киевский КГБ.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю