Текст книги "Лук Будды (сборник)"
Автор книги: Сергей Таск
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
С Юргеном я тогда уже была знакома, но встречаться мы начали позже. Юрген. Семь лет коту под хвост. Как-то после смены – я уже два года в сборочном цеху работала – он предложил подвезти меня. Едем. «У тебя, – говорит он мне, – большая грудь». – «Ну? – говорю я. – И что из этого?»– «Ничего». Я разозлилась. «А у тебя, – говорю, – уши торчат. Останови машину». Он обиделся. «Я же в положительном смысле. Я, может, о ней все время думаю, особенно с часу до пяти». – «Это еще почему?» – удивилась я. У него уши стали пунцовые. «После обеда, – говорит, – мне мысли всякие в голову лезут. Организм так устроен». – «А от меня-то ты чего хочешь?» – «Ничего. Мне бы только посмотреть». – «Посмотреть? – говорю. – И всё?» – «И всё». Я подумала. «Ладно, черт с тобой». – «Нет, правда?» – обрадовался он. «Правда. Если нам по дороге». – «Да тут рядом!» В общем, зашли к нему, снимаю я лифчик, он точно баран уставился, даже смешно. «Ну? – говорю. – Посмотрел?» Он как оглох. Я оделась, везет он меня домой, и чувствую я себя дура дурой. «Поворачивай, – говорю, – обратно». – «Зачем?» – «За тем самым!» На свою голову напросилась, он без этого жил бы и жил. Ну и всё, увяз коготок.
Каждое воскресенье я приходила к нему как на работу: уборка, стирка, готовка. «Любовь», если это можно назвать любовью, тоже была работой, и не только потому, что на нее отводилось определенное время. Господи, какой же он был занудой! Даже в постели постоянно объяснял, что и как надо делать. В смысле – что и как делала его бывшая жена, а сверх этого ни-ни. Одри Хэпберн, и всё тут. Чего ж ты, спрашивается, бросил свою Одрю? Деру она от него дала, вот что. Это только такая, как я, могла семь лет к нему пешочком ходить. Он же за мной даже не заезжал! В ресторан ни разу не сводил! «Вот распишемся, тогда другое дело». Расписались! И что интересно: чем лютее я его ненавидела, тем сильней желала за него выйти. Прямо больная сделалась. Думала так: вот еще год потеряла, вот еще год… Кто про это знал, все косточки мне давно перемыли. Я, чтобы только из дому уйти,кажется, готова была ему пятки чесать.
В цеху тоже… знаете, как женщины умеют смотреть? Я лично на Дору грешу. У Юргена с ней, до меня еще, осечка вышла, вот она и пустила слух, что у него ружьецо к стрельбе не пригодное. И тут меня все принялись жалеть. А как у нас жалеют, не мне вам рассказывать. Вот тогда у меня и начался этот бзик… насчет холодильника. Разговариваю с человеком, а в уме прикидываю: «Влезет – не влезет?» И, главное, все так ясно вижу: как он там, заиндевелый, стучит зубами, как глаза таращит, чтобы ресницы не слиплись. Я даже в другой цех проситься стала, боялась уже стоять на сборке. В общем, кошмар. Как я там не свихнулась, сама не знаю. А тут как раз из Чикаго письмо от дяди Вальтера: «…я тебя не тороплю, хорошенько подумай над моим предложением». Если б он мне предложил место в клетке с обезьянами, я бы и тогда не раздумывала.
Обезьянник здесь, кстати, мировой. Я всех горилл уже по именам знаю, и кто когда родился. Ох и хитрющие! Вроде этого… который людей ел. Прикидываются, что они недоразвились, и живут в свое удовольствие. Да любая из них умнее нас всех вместе взятых. Я знаете сколько за ними наблюдала? Я когда к клетке подхожу, они такие нервные становятся – смекнули, что я их раскусила. Да пусть себе резвятся, мне-то что. Чикаго такой город: живи сам и давай жить другим.
У дяди Вальтера присказки на все случаи жизни. Когда я к ним первый раз пришла, его жердь с меня весь вечер глаз не спускала, но он-таки исхитрился ущипнуть меня под столом. Я чуть куском не подавилась, а он, печально так, горлышко бутылки двумя пальцами туда-сюда, точно коровий сосок, и со вздохом: «Оно бы и можно, да нельзя…» Пить ему вредно, есть ему вредно, дышать нечем, волноваться противопоказано, а туда же. Красный, потный, складками трясет, как цыганка монистом. Зато у меня: 1) квартирка есть, 2) «BMW» восьмидесятого года, 3) меховой жакет из куницы, семь шкурок и 4) девятьсот чистыми ежемесячно. А главное, 5) до Аманы как до Луны. Сто лет их всех не видела и еще столько же, надеюсь, не увижу.
Все бы хорошо, но… про холодильник помните? А здесь в метро – у меня еще тогда машины не было – стою, впереди парень, латинос, на ягодицах нашивки за ранения, на кедах шнурки хиппово так развязаны, – и тут поезд… у меня рука сама потянулась… я увидела, как он летит на рельсы, услышала визг тормозов, крики… и потом этот грязный кед на рельсах. Уже когда поезд умчался, поняла: уехал он живой-невредимый…
Джефф стал моим соседом в конце марта. Вот к кому меня сразу потянуло! Я ему про себя все сходу выложила, такое у меня было к нему доверие. Он только головой мотал: «Ты, Юта, феноменальная девушка, про тебя надо книжки писать». Ну и он со мной тоже решил начистоту. «Я, – говорит, – голубой, так что с моей стороны тебе ничего не грозит». – «С моей, – говорю, – тоже». Посмеялись, короче. Он был нью-йоркский хасид, вырос в Краун-Хайтс, где все носят такие длинные пейсы, что они падают в тарелку. Родители хотели его женить, а когда поняли, что он к этому делу не пригодный, посыпали головы пеплом, а его, остриженного, с позором прогнали. Тогда он, назло им, выучил арабский, принял мусульманство и совершил хадж в Иерусалим к скале, где конь Магомета оставил отпечаток копыта. И, естественно, столкнулся нос к носу с евреем, когда-то латавшим всей их семье подметки. Это еще что! Он такие истории рассказывал – кошмар! Как он внедрился по заданию редакции в местную «Коза Ностру» и как ему пришлось, спасаясь от наемных убийц, сменить за месяц семь квартир.
Иногда мы с Джеффом выбирались в Скоки, в магазинчик Кауфмана, накупали там разного – копчушек, колбаски, маринованных огурчиков, выловленных из бочки пятерней в целлофановом пакете, и, конечно, бэйглз, «лучшие в Америке бэйглз», – и со всем этим приезжали к озеру Мичиган. Укроемся на берегу за каким-нибудь чахлым кустиком, волны шорх-шорх, ветер такой, что куски изо рта уносит, а чайка уже тут как тут – схватила на лету, аж вся трясется… половину съела, половина в воде утопла. А Джефф распевает:
Шалтай-Болтай сидел на стене,
Шалтай-Болтай свалился во сне…
Я тогда еще не знала этот стишок, и когда первый раз услышала, сказала Джеффу, что теперь буду его звать Шалтай-Болтаем. Он расхохотался. Оказывается, его так в детстве звали, такой он был толстенький. «А ты как об этом догадалась? – удивился он. – Я ж теперь худой как спичка». – «Зато такой же недотепа. Тоже вот свалишься и не заметишь». Я собирала мусор в бумажный пакет, а Джефф, шмыгая красным носом, рассказывал, как в магазине «Бергсдорф» на Пятой авеню он стал десятитысячным покупателем на предрождественской распродаже и его бесплатно одели с ног до головы. Он обещал показать мне фотографию, где он стоит перед витриной – вылитый Вуди Аллен!
Джефф был вообще страшный пижон, но дома… Он всерьез считал, что если в доме «навести порядок», то уж никогда ничего не найдешь. Он даже девушке, которая приходила к нему убираться, строго-настрого запрещал что-то трогать. Вся уборка – включит пылесос и гоняется за мухами по квартире. Самое смешное, мух после этого меньше не становится. Я Джеффу предложила: «Хочешь, – говорю, – я тебе по-соседски бесплатно убирать буду?» Он расчувствовался даже: «Спасибо, конечно, но уборка уборкой, а дружба дружбой». Мне эта его дружба – как ножом по сердцу. Думаете, легко мне было с его мальчиками сталкиваться на лестничной площадке? Собственно, видела я только одного, зато раз пять или шесть. Кевин. Такой худенький, курчавый, с большим кадыком. Застенчивый, как девушка. По-моему, ему еще шестнадцати не было. Джефф всегда спешил увести его к себе: «мое!». Однажды я пригласила их вдвоем на чай, так видели бы вы лицо Джеффа… как будто я им предлагала любовь втроем! А я к нему – к Кевину– даже успела привязаться. Я бы желала иметь такого сына – тихий, вежливый. Я как-то передала для него, через Джеффа, одну безделицу, так он потом при встрече не знал, куда глаза девать от смущения.
Это время – весна, лето, осень – получились для меня какими-то особенными. Мне не хотелось никого убивать. Даже дядю Вальтера. В августе его тряханул инфаркт, и после этого он сразу перешел с галопа на мерный шаг. Так что его любимую поговорку «жена – к корове, муж – на кобылу» я уже вряд ли услышу. Накануне Дня благодарения у меня вдруг страшно разболелись суставы – не иначе как к перемене погоды. Я позвонила в офис и отпросилась у своего «начальства», то бишь у Джейка. Я лежала под двумя одеялами, когда в соседнюю квартиру позвонили. Ее голос я сразу узнала – это была девушка, приходившая к Джеффу убираться. Я все ждала, когда заработает пылесос, но он молчал. Тогда я закуталась в одеяла и вышла на балкон, а балконы у нас рядом. Я услышала голоса – требовательный мужской и противный такой женский.
– Пойдем в комнату, Кора, – настаивал Джефф. – Ты простудишься.
– С каких пор ты стал заботиться о моем здоровье?
– Ты прекрасно знаешь, я всегда…
– Ага, когда тебе нужно поскорей затащить меня в постель.
– Ты права. Я мечтаю поскорей затащить тебя в постель, тем более пользуясь случаем, что этой помешанной нету дома.
– A-а, боишься ее!
– Можно подумать, ты бы не боялась женщины, которая способна толкнуть человека под поезд или запихнуть в холодильник.
– В холодильник?
– Я тебе рассказывал. Пойдем…
– Подожди, я еще не допила. Слушай, она, что же, действительно, считает тебя педерастом?
– Отстань.
– А твоего сына твоим любовником? Ха-ха-ха. Ой, умора!
– Если она узнает правду, она меня убьет.
– Отравит, да?
– Кора…
– Или запрет в сейф. Она ведь, кажется, кассир?
– Ну вот, допила – пойдем.
– А мы сегодня как будем, с пылесосом или без?
– Это как ты хочешь.
– Я хочу… я хочу… с пылесосом. По крайней мере покричу в свое удовольствие.
Ну вот, теперь вы все знаете. Только одного никак не возьмете в толк: с какой стати я вам это рассказываю. Сдаетесь?.. Да потому, что вы мне не верите.Опять не поняли? Ну представьте, расскажи я это сержанту, ведь он, пожалуй, мне поверит, и тогда всё, смотреть мне, как Белинде, до конца дней моих на небо в клеточку. Так зачем, спрашивается, мне лезть на рожон, когда то же самое,слово в слово, пропечатанное в журнале, мне ничем не грозит. Мало ли кто что пишет в журналах. А гонорар – мамочке! Неплохо придумано? НаДень благодарения я позвала Джеффа к себе. Вечером. Часов в семь они с Кевином вернулись из ресторана, посидели еще часок дома, и мальчик ушел. За это время я сделала маленькое открытие: выяснила, что магазин «Бергсдорф» на Пятой авеню торгует исключительно женским платьем. Но это так, к слову. Джефф пришел тепленький и притащил пива, четыре большие бутылки: «Дженеси», самое дешевое. Хорошо посидели. За окном пошел снег, первый снег в этом году.
– Откроем окно? – предложила я. – Поблагодарим Господа за то, что он создал нас такими, какие мы есть.
Джефф засмеялся:
– Главное, чтобы он не знал, какие мы на самом деле.
– Где уж ему, – хихикнула я.
Для человека, в одиночку усидевшего три литра пива, он довольно ловко взобрался на подоконник и толкнул тяжелую фрамугу. В комнату ворвался свежий ветер.
– Джефф? – позвала я его.
– Что? – спросил он, стоя ко мне спиной.
– Ас пылесосом ты это здорово придумал.
Он даже не успел обернуться.
Из бесед шестого патриарха школы Чань с учениками
Из бесед: О взаимосвязанности сущего
С той же любовью, с какой любишь ты сад,
сад этот любит тебя.
Губит вселенную тот, кто шагнул наугад,
тоненький стебель губя.
Нерасторжимы вовек выдох и вдох,
свет невозможен без тьмы.
Порознь каждый и все мы – это Бог,
так же как Бог – это мы.
Можешь ли быть ты печален, когда несмешлив,
весел без тихой слезы?
Как убегает Янцзы от серебряных ив,
ивы бегут от Янцзы.
Пчелка нектар у цветка весь забрала,
нежный открыв лепесток.
Кто из них больше был рад – хлопотунья пчела
иль неподвижный цветок?
Кто ничего не терял, ничего не найдет,
вывод из сказанных слов:
Если готов ученик, учитель придет,
если учитель готов.
Джоб
Промозглое зимнее утро, когда бездомные забиваются по щелям, когда старик пуэрториканец, посыпающий солью обледеневшую за ночь стоянку перед пиццерией, путаясь в цифрах, высчитывает, сколько осталось до пенсии, утро с колючим снегом в лицо, с ветром, сбивающим дыхание, это утро принадлежит ему, мерзнущему под фонарем на углу, в куртке с чужого плеча, в тесных армейских ботинках, в бейсбольной кепке «Ред сокс», не прикрывающей даже уши, ему, Джобу, без возраста и фамилии, без прошлого и будущего, никому на белом свете не нужному и бесконечно счастливому. Он смахивает выступающие на ветру слезы тыльной стороной ладони, провожая влюбленным взглядом ангелов, белых и голубых, зеленых и желтых, пролетающих мимо почти бесшумно, с тихим воркующим звуком над самой асфальтовой гладью, к тайной зависти воробьев, вынужденных беспрестанно махать своими куцыми крыльями, чтобы не упасть камнем вниз, стелющихся по медленно текущей, никуда не впадающей улице и вдруг, словно по волшебству, разом застывающих в воздухе, в затылок друг дружке, зависающих на минуту, кажущуюся Джобу вечностью, прежде чем снова набрать ход и уйти вдогонку за передними или, мигнув красным глазом и иногда покричав уходящим, свернуть вбок, за ратушу, где можно укрыться от вьюги. Он счастлив, потому что нет ни одного пешехода, никого, кто бы дерзнул преградить ангелам путь, прервав хоть ненадолго их продвижение к единой цели, непостижимой для ограниченного умачеловека, а вместе с тем имеющей силу непреложного закона, заставляющего их, свободных, повиноваться – весной, летом, осенью, зимой, днем и ночью, в любуюпогоду. Сколько Джоб себя помнил, а вся его жизнь была как застывшая капля янтаря, он всегда стоял на углу под фонарем, улыбаясь и смахивая слезы, которые упрямо наворачивались то ли от холода, то ли от умиления. Иногда к нему подходили люди и совали что-то в карман. Иногда давали булку с горячей сосиской, и он принимался рассеянно жевать, роняя кусочки на тротуар. Когда затекали ноги, он прохаживался вдоль кромки, три шага до урны, три шага обратно, порой теряя равновесие и оступаясь на мостовую; в этих случаях кто-нибудь из ангелов спешил протрубить ему что-то веселым голосом, и у Джоба от нахлынувшей благодарности прыгало сердце. И бывали особенные, ослепительные минуты: откуда ни возьмись, прилетал бело-синий ангел с красной мигалкой на спине и забирал его с собой. Смотреть, куда он мчится, было выше его сил, поэтому он крепко зажмуривался, чувствуя, как проваливается во что-то мягкое и голова немного кружится от сумасшедшей скорости. Он слышал свое имя и другие имена, разные, доносившиеся словно бы сквозь треск молниевых разрядов, и ему казалось, что он уже парит высоко-высоко, между луной и солнцем, и тогда он начинал тихо петь высоким срывающимся голосом. Всякий раз, сам того не ведая, он повторял, слегка перевирая, одну и ту же мелодию, которую, вероятно, слыхал когда-то, да позабыл, где и от кого. Он пел, и голоса вокруг не то чтобы смолкали, но отдалялись, сходили на шепот, и его охватывал восторг, какой, быть может, испытывает душа,затерянная в просторах вселенной. Но рано или поздно, он знал, ангел доставит его на землю, и он вдруг очутится среди одинаково одетых мужчин и женщин, сильных, уверенных в себе, рядом с которыми ничего не страшно, они усадят его за стол и, пока он будет есть, станут вспоминать разные смешные истории, время от времени окликая его по имени. Собственно, им он и обязан своим именем, но было это так давно, что только один человек, которого здесь все зовут уважительно Дьюд [1] , и мог бы рассказать подробности. Тогда он попал сюда впервые, и ему задавали вопросы, множество вопросов, а он и рад был бы на них ответить, кабы знал как. Рабочий день закончился, и молодой парень, непременно желавший записать с его слов хотя бы один толковый ответ, начинал терять терпение.
– Имя – прочерк! Место жительства – прочерк! Работа – прочерк! И куда я с таким протоколом?
– Подожди, – остановил его напарник. – Напиши – Джоб.
– Что – Джоб [2] ? – тихо закипая, переспросил парень.
– Имя – Джоб, – удивляясь его бестолковости, пояснил старослужащий.
С этого дня он стал Джобом.
Когда ему было тринадцать лет (еще отец не умер от белой горячки, еще не родилась Лола, самая красивая девочка в семье из трех братьев и четырех сестер, и он, Джоб, еще знал свое настоящее имя), кто-то в общей драке огрел его по голове железным прутом. Жили они в черном квартале, где обычно дрались до первой крови, но в тот раз в деле замешаны были пришлые, заявившие права на их территорию, и страсти перехлестнули через край. В той же драке ему выбили передние зубы, и если бы не подлый удар прутом сзади, его обидчику пришлось бы несладко – что-что, а молотить кулаками он был мастер. Придя в себя, уже по дороге в операционную, с вздувшейся иссиня-багровой верхней губой и открытой теменной раной, на которой не успевали менять тампоны, он сослепу рванулся добивать недобитых противников, и двум дюжим санитарам не без труда удалось привязать его к каталке специальными ремнями. Но окончательно он сложил оружие только после укола.
Из больницы его выписали с головными болями, но, как говорится, в здравом уме и твердой памяти. Обстоятельства злополучной драки он помнил во всех подробностях. Его ждало огорчение – вскоре ему отказали от места в церковном хоре: настоятель методистской церкви отозвал его мать в сторону и, избегая встречаться с ней взглядом, сказал, что прихожане, особенно дети, смеются во время службы, стоит только ее сыну открыть рот. «Поймите меня правильно…» – говорил пастор, оправдываясь и, как нарочно, употребляя слова, которые она не понимала. Для Джоба это был удар. Он пел с наслаждением, не то что некоторые, из-под палки. Он слышал собственный голос, подпираемый мощным потоком других, не дававших ему упасть, и, казалось, голос зависал, как жаворонок, под тяжелыми сводами. Ему также нравились речитативы, разложенные на две партии. «Слово велиала пришло на него, и он слег…» – начинал правый хор. «…не встать ему более!» – парировал левый. Это было что-то вроде потасовки – твой выпад, выпад соперника, – азартной, но не опасной, вроде тех, какие постоянно затевали его братья. «Даже человек мирный со мною…» – начинали правые, «…поднял на меня пяту!» – не задумываясь, отвечали левые. Два хора спорили, наскакивали друг на друга и, словно вдруг помирившись, вместе заканчивали: «Благословен Господь, Бог Израилев, от века и до века! Аминь, аминь!»
Огорчения его длились недолго – он влюбился. Ее звали Джойс. Она устроилась на лето разносить газеты, то есть ей, видимо, недавно исполнилось четырнадцать, но успеху, которым она пользовалась, завидовали и более зрелые девушки. Появление ее велосипеда, потренькивавшего на ухабах, всякий раз сопровождалось сценками, которые можно было бы посчитать заранее отрепетированными, хотя на самом деле они лишь доказывали неизобретательность мужского ума. На почтовых ящиках сбоку есть красный флажок, и если он поднят, это знак, что внутри лежат письма для отправки. Те, у кого нет флажка, прикрепляют письма снаружи прищепками или вовсе оставляют ящик открытым. Мимо ящика, не подающего признаков жизни, почтальон проезжает с легким сердцем; если, разумеется, сам не должен положить в него корреспонденцию. Джойс не успевала отъехать, как ее окликали по имени. Она тормозила. Запыхавшийся молодой человек наспех заклеивал письмо, по странному совпадению только что дописанное. Марки в таких случаях ни у кого почему-то не было. Пока Джойс расстегивала болтавшийся на шее кошелек, нередко застревавший за вырезом майки, пока отрывала марку и давала сдачу, молодой человек успевал иногда разглядеть, а чаще довообразить интересовавшие его подробности. Что до ее длинных, словно бы тронутых загаром ног в облегающих, махрившихся по обрезу шортах, сделанных из джинсов, то они всегда были открыты для обозрения.
Словом, у Джоба было столько же шансов на взаимность, как у болельщика на стадионе, который машет рукой проплывающему в небе дирижаблю. После коротких колебаний он подговорил дружков напасть на Джойс, когда она будет возвращаться вечером с танцев. Расчет оказался верным: мозгляк, провожавший ее до дома, скис после первого же хорошего удара по печени, тут-то и подвернулся он, неожиданный спаситель. Чего он не рассчитал, так это захлестнувших его эмоций. Он вошел в такой раж, молотя всех, кто попадался под руку, что пострадавшие остервенели. В ход пошли железные шипы и кастеты. Два раза он сумел подняться. Когда она наконец смогла подойти к нему, его губы зашевелились. Она наклонилась, стараясь не смотреть на его лицо. Он повторил свое имя, больше ничего. Она заплакала. Решила, что он умирает и просит ее запомнить имя, чтобы сообщить родителям. Он же все ждал, что она назовет свое. Он так долго готовился к этой минуте – когда они познакомятся.
После той драки с ним стали происходить разные странности. Он мог вдруг расхохотаться на весь класс. Или остановиться посреди улицы, не понимая, куда идет. И потом эти боли! Как будто голову прошивала стальная игла, сверху донизу. Только бы не догадалась Джойс, при которой он сделался своего рода телохранителем. Его называли за глаза бешеным, употребляя это слово буквально, как если бы говорили о собаке, и как-то незаметно ряды претендентов растаяли. Чего еще он мог желать? Ни о чем «таком» у них не было и помину, и поэтому когда она словно между прочим сказала, что будет завтра дома одна,сделав этот легкий нажим тоже как бы между прочим, он не сразу ее понял. А поняв, похолодел. Проворочавшись без сна всю ночь и прогуляв школу, к назначенному часу он пришел к ее дому… Это был не ее дом. Шарахнувшись от старухи, открывшей ему дверь, как от привидения, он отбежал подальше и осторожно выглянул из-за угла: улица вроде та, а дома нет. Как корова языком слизнула. И смех, и слезы! Не спрашивать же, в самом деле, у друзей, где живет Джойс, которую он каждый день провожал до дома! Он кружил вокруг квартала, снова и снова проходя мимо обшарпанного строения с фанерным ковбоем у ограды, этаким бравым молодчиком, недавно заново выкрашенным, с ее платочком на шее, и не узнавал места. Она увидела его в окно и выбежала на улицу. «Я шел к тебе, чтобы… чтобы…» Он морщил лоб, силясь вспомнить, зачем он к ней шел.
Болезнь Альцгеймера считается возрастной, но то, что с ним произошло, а потом все чаще повторялось, очень напоминало известные симптомы. Тут лечи не лечи – исход один, остается уповать на волю Божью. И, посовещавшись, решили вверить его попечению Господа и тетки, жившей в маленьком городке в другом штате, бездетной одинокой женщины, с радостью согласившейся взять его на неопределенный срок. Был куплен билет на Эмтрак, в один конец, и кое-какая провизия, и он отправился в свое первое путешествие по железной дороге. Первое и последнее, потому что до станции назначения он не доехал. Где он сошел, так никогда и не узнали, он бесследно исчез, затерялся где-то между Огайо и Небраской.
Умей Джоб считать, он давно потерял бы счет ангелам, белым и голубым, зеленым и желтым, пролетающим мимо почти бесшумно, с тихим воркующим звуком над самой асфальтовой гладью, да и стоило ли считать, если это ничего не меняло в его жизни, если не менялся он сам, не обремененный воспоминаниями, не искушаемый надеждами, свободный от привязанностей и обязательств, не знающий разницы между днем первым и днем последним, одинаково радующийся каждому мгновению и в двадцать лет, и в шестьдесят. И когда однажды, потеряв ориентацию, он шагнет навстречу золотым огням, вместо того чтобы повернуть назад, в свой подвал, где всегда отогревается какая-нибудь заблудшая душа, и услышит визгливо-резкий окрик недовольного ангела, он не успеет подумать, что сделал что-то не так, – просто зажмурится от ослепительного сияния, которым сопровождается переход с одного берега на другой.
Из бесед шестого патриарха школы Чань с учениками
Из бесед: О красоте
Луна невзначай
упала на дно пруда.
И стало их две.
Сукин сын
Нет, девочки, что-то в нем есть. Лицо у него такое… Какое? Нос, губы, подбородок. Точно, ни кожи, ни рожи. Зеленый, как глист в обмороке. Зато фигура! В газетку завернуть? Только, чур, с возвратом. Дурочки! Вы гляньте, в чем он ходит. Знаешь, при одной матери особенно не забалуешь. А чего? Джинсы «вранглер», батнички в талию. В талию, ага – самострок! И кедики – «Москва – Пекин, дружба навек». А че, с прибамбасами. Это он на жалость берет: прост, щучий хвост. Вышли мы все из наро-оо-да! Погоди, Нинк, ты хочешь сказать?.. Хочу: ларчик не так просто открывается. Почему он в глаза не смотрит? А чего ему на тебя, он у нас смотрит в даль светлую. Вот пусть даль ему и откроет, однолюбодно слово или два. Иди ты! Правда, что ль, не знал? Тело есть, ума не надо. Ладно вам, нашли из-за кого. Нет, ты постой, ты мне популярно объясни, с каким таким ларчик секретом? С этим самым. Он-то? Тоже мне, петушок – заводной гребешок! А глаза на лоб – не хочешь? У Светки, «пионерский сбор», помнишь? Ну! Дрыгаться начали, а он на балкон. Ну-ну? Что «ну»! Юль, объясни, товарищ не понимает. В общем, так, выхожу я на балкон, пойдем, говорю, потопчемся, а он – я в ваши игры не играю. А в какие ты играешь? А в такие… и меня так по шее пальцем, ну, как по столу – есть пыль? И чего, была? Ох, ох, какие мы остроумные! Нинка, отзынь. Ну, дальше? А дальше я неделю в косынке ходила. Точно, ансамбль «Березка»! Я че-то не поняла: зачем косынка? Засос, зачем! Ладно заливать, от пальца, что ль? Че, не веришь? Нин, она не верит. Девки, сама видела, вот такое пятнище! Кто это, говорю, так приложился? А она: приложусь я ему, ага, я его сама так приложу! Слушайте, а как это он? Вот тебе и глист. А с виду – ни два, ни полтора. А помните, как мы рванули в «Колизей» с последнего урока? Это на Юла Бриннера? Ну да, а этот пошел отсыпаться. А чего тут такого? А того, что после фильма его в метро видели, за колонной прятался. От кого? От Соньки Дурново! С тобой говорить, лучше гороху объесться. Да бросьте, девки, он же тупой как валенок. Сергей, Серый, серятина. Вот именно. Короче, Светк, ты мне его в газетку не заворачивай – дарю. Только шею-то вымой, а то он тебя опять на пыль проверит. Пускай проверяет, я тебе, Светик, косыночку дам. Или лучше… ха-ха-ха… Ну? Ха-ха-ха… Девки, это теперь до вечера. Ой, мне ж за Павликом! Так как насчет завтра? Созвонииииимсяааа!
Будильник, гад, хоть бы раз проспал! Свернуть ему, петуху дребаному, шею! Свернешь ты, ага. Ты с постели ручки-ножки свесь, труп. Опух вон, с недосыпу. Взвизгнула пружина, взгорбилось одеяло. Ты сидишь на кровати, ноги нашаривают тапочки. Босиком топаешь в ванную. В зеркало смотреть противно, поэтому по лицу только мокрой ладонью. Ёклмн! Опять конфоркой обжегся! Это приводит тебя в чувство. Что там у нас на завтрак? Какой-то обкусок колбасы, хлебные палочки. Зато в чай пять ложек сахара – восстановиться после вчерашнего. Застыл, глаза в одну точку. Трень-брень – трамвай. Засуетился, подхватил портфель (обмотать изолентой перетершуюся ручку) и дверью хлоп! В общей квартире вздрогнули: Семен Михайлович, пенсионер республиканского значения, трусы семейные, желтым ногтем головку с пива – ррраз; Надежда-шалава, тоже где-то шастала, сейчас отсыпается; Горина с дочкой-недомерком, которая мечтает стать «Зигмундом и Ганзел-кой»; и наконец их наглая кошка, в младенчестве ошибочно названная Полканом. Кубарем скатываясь с шестого этажа, ты плюешь в лестничный пролет с несбыточной мечтой – оказаться внизу прежде, чем плевок весело шлепнется о кафель. Весь путь в школу длиною в два старомосковских переулка, чья немыслимая кривизна делает честь фантазии застройщиков, ты летишь – прыжок длинный, прыжок короткий, – избегая трещин на асфальте. Впереди показалась женская головка. Ты делаешь мысленный набросок – цепкий взгляд, татарские скулы – и при обгоне отмечаешь про себя: в яблочко! Звонок уже отзвенел. Ты мнешься под дверью, представляя, как вот сейчас войдешь с виноватым «Можно? У меня сегодня…», и класс дружно грохнет, радуясь тому, что ты опять опоздал и будешь врать по-черному, а кто-то на этом выиграет пари, – и вот ты толкаешь дверь, и виновато говоришь «Можно? У меня сегодня…», и класс дружно… ну и так далее. Ты идешь к своей парте, стараясь ни на кого не смотреть, а между тем нельзя не отметить свитерок в обтяжку на Юлечке Лунц, и новую прическу у Светика… но уже вызывают к доске, и мел крошится в пальцах, и что-то подсказывают с задних рядов, а что – не разберешь. Пора вывешивать белый флаг. Ты сидишь скучный, как циферблат, но твои внутренние часы бегут, спешат, торопят начало твоегобенефиса. Равнение на…
Лево! Бедра узкие, спина прямая, браслет-неделька позвякивает. А как у нас с этим делом? Так себе, не больше второго. Зато ножки… кенгуру! Юбчонка «солнце-клеш», только-только прикрыть. Лопатки соблазнительно темнеют под белой водолазочкой. Стриженый затылок с чуть намеченной впадинкой, куда сбегает мысок темных волос. Шестнадцать, от силы семнадцать. На наив берет. За троллейбусом припустила! Как парень бежит: ни тебе вывертов коленками, ни тебе отставленных ладошек. Уехала. Уплыла. На родину в Австралию. Ты свистни, тебя не заставлю я ждать. А вот совсем другой товар. Конопатая мордашка, вальяжная походочка. Как мы приоделись. Ситцевое платьице отрезное по талии, низ в красный горошек, верх в синий, кокетка на груди с кружевной отделочкой, рукава фонариком, куда там. Шатеночка. Волосы на прямой пробор, а сзади на шее почти русые завитки. А грудь… прямо как у Юльки, но у этой форма благороднее. Помолчать бы с тобой, красавица, где-нибудь в темном подъезде, да разве к тебе подплывешь! Это крейсер, а я кто, щепка, прыгающая на волне у самой ватерлинии. То ли дело вон та пейзаночка. Огонь. Вулкан. Прозрачная марлевка с болтающимися на груди завязочками, длинная юбка с запахом из серии «мужчинам некогда», босоножки на пробковой танкетке. Посадка, пожалуй, низковата, а так самое то. Я ускоряю шаг, нас разделяет метра три. Вот сейчас положу левую руку на бедро, а правой накрою острую грудку так, чтобы палец лег… Пейзаночка оборачивается, и я вижу – свят, свят, свят – этакую камбалу, приплюснутую тяжелыми буднями: два пацана-спиногрыза, сварливая свекровь, бабник муж, откупающийся ношеными тряпками. Хорош вулкан. Фигуристые, скажу я вам, это как юбилейный рубль: решка рельефная, а перевернул – лысый блин. Но вот и метро. На эскалаторе я внаглую разглядываю встречных барышень. А чего стесняться – через секунду разъехались. В прохладном зале я занимаю свой обычный пост, у третьей колонны, откуда простреливается вся платформа. Наступают священные минуты. Я сливаюсь с мрамором, невидимка, циклоп. Огромное всевидящее око, луч прожектора, выхватывающий в толпе будущих претенденток на престол. Здесь я бог и царь. Видели бы вы сейчас вашего Серого, владыку подземного царства. Бровью повел, и она твоя. Но поди выбери! Этот калейдоскоп обнаженных рук и шей, этот карнавал бус и сережек, этот жеребячий цокот металлических подковок. А запахи! Воздух наэлектризован смешанным ароматом духов и кожи. Пьянящий, восхитительный запах. Вокруг хаос, обрывки фраз, шуршанье платьев, оборки, воланы, клапаны-выточки, шейка – розовый зефир и аппетитная коленка, пояски, танцующие в такт шагам, взлетающие руки, которым надо лишний раз проверить, на месте ли эта ветреная прядка, искусно удлиненные глаза новых Клеопатр, бедро, мерцающее в легкой туманности, и четкий абрис бикини, озабоченная гримаска опаздывающей на свиданку пэтэушницы, и этот взгляд-укол из бархатной засады, – да разве обо всем расскажешь! Но вот, наскоро собрав пыльцу беглых впечатлений, отяжелевший шмель влетает в поезд. Все, о чем мы до сих пор говорили, было лишь прелюдией, учебным этюдом, призванным разогреть фантазию, но вот дали занавес! И начинается ритуал, камлание, шаманство. Сейчас я покажу вам свой магнетический дар. О, я себя не щажу, никаких поблажек. В моем распоряжении каких-то две минуты, пока поезд летит от одной станции до другой. Глазом опытного конокрада я окидываю вагон и делаю мгновенный выбор. Вон та, слегка сутулая, рыжая, настолько поглощенная детективом, что даже не замечает, как из кошелки прижатой к ней «челночницы» сочится на ее двухсотрублевое джинсовое платье раздавленный помидор. С этой секунды мир для меня исчез, как исчезло расстояние в несколько метров, разделяющее меня и рыжую. Я прижимаюсь к ее спине, провожу ладонью по жестким волосам, другая моя рука скользит к бедру, обегает живот и устремляется к левой груди, – я нащупал родинку чуть пониже соска, мою руку отбрасывают взволнованные толчки; я зажмурился, мне уже не нужно видеть моей избранницы, ее образ золотым тиснением отпечатался под моими веками, я про себя шепчу – рыжик мой лесной, и целую, целую, втягивая носом приторный аромат ее дорогих духов, я уже знаю наизусть эту ямочку под нежной ключицей и могу назвать по имени каждую дырочку в ее ажурномлифчике; подушечками пальцев я читаю, как слепой, сокровеннейшие изгибы ее податливого тела, я постигаю его как свое собственное, хотя причем тут я, меня нет, я растворился в ней, дышу ее порами, ловлю вырезом платья легкий сквознячок, которым тянет из дверей, и мне давно уже не терпится – как бы это сделать понезаметнее? – почесать одно местечко, где резинка впилась в кожу… Поезд сбавляет ход, подъезжаем к станции, мое время истекло, но и с закрытыми глазами я отлично вижу, что мой рыжик беспокойно вертит головой, и зрачки у нее как два блюдца, а детектив давно забыт, и помидорная охрянка метит чью-то белуюматерчатую туфлю. Я разлепляю веки – прямо на меня наставлен ее немигающий взгляд – у-ё, до нутра прошел, мороз по коже, – и, конечно, не выдерживаю, ныряю в людскую волну, которая выносит меня на спасительный берег. Конец опыта. Потом будут другие вагоны, другие станции, так что я скоро перестану понимать, куда меня мчит очередной поезд, и, разумеется, другие избранницы, молодые и не очень, худенькие и такие, чтобы, так сказать, было за что подержаться, заводящиеся с пол-оборота и холодные, как мрамор метрополитена, но всех их, всех до одной, я буду завоевывать за считанные минуты дорожного перегона. Да что толку! Я ведь все равно спасую, когда рано или поздно придется открыть глаза и натолкнуться на пристальный взгляд той, которая, быть может, уже на все согласна. Вспомнить прошлый раз. Поезд подъезжал, кажется, к «Каширской», я стоял – не в мечтах, нет! – рядом с хорошенькой блондинкой, и хотя мы смотрели в разные стороны, я знал: мною обработанная, она хотела того же, чего и я, наши руки, нервно сжимавшие металлический поручень, неудержимо сближались, их уже разделяло пол-ладони, я был весь как поющая струна, ну же, накрой ее кулачок, и она твоя, и конец этой пытке, которая не вчера началась и даже успела развить в тебе твой дар… но набежала станция, а я так и не сумел переместить ладонь немного влево, и когда раскрылись двери, девчушка метнула на меня полувопросительный, полупрезрительный взгляд и выскочила на перрон. Поезд дернулся, поплыл, а она все стояла на платформе и странно так на меня смотрела. А сегодня, было уж за полночь, давно пора домой, произошло вот что. Элегантная дамочка, жена какого-нибудь преуспевающего дельца, оказалась очень восприимчивой особой. Мне даже не пришлось зажмуриваться. Минуты хватило, чтобы довести ее до кондиции. И тогда, прикрыв веки, чтобы со стороны выглядело, будто я подремываю, я же мог бы беспрепятственно наблюдать за ней сквозь паутину ресниц (мой излюбленный прием), я прижал ее одной рукой к себе, а другой расстегнул молнию на полотняной юбке. Я поторопился, и медная пуговка, державшаяся на честном слове, скакнула как живая, про-дожила слаломную трассу в частоколе ног и затаилась где-то под скамейкой. А меж тем я поддел двумя пальцами шелковистую ткань трусиков и… голова у меня закружилась, да и мадам тоже была близка к обмороку. Так далеко я еще никогда не заходил. Страшно подумать, чем бы кончилось, если б не станция. И вот дамочка уже идет к выходу, придерживая спадающую юбку и на всякий случай прикрываясь пакетом из «Березки»… И вдруг сквозь лязг дверей до моего сознания донесся ее голос, всего два слова, сказанные с четкостью диктора: «Сукин сын»! А перед этим был еще звук… ууууу… такой сырой, промозглый звук, как из подземелья, где на стенах выступает влага и потолок покрыт омерзительной плесенью. Но дверь, слава богу, захлопнулась – я был спасен.