Текст книги "Лук Будды (сборник)"
Автор книги: Сергей Таск
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Бабушка поила чаем нервного жениха, но стоило мне протянуть ей истрепанный, без обложки томик, как она сразу забыла о своем госте. Она бережно приняла до дыр зачитанную книгу, раскрыла ее наугад и стала читать про себя, явно волнуясь и от волнения пролистывая по нескольку страниц. Молчание наливалось тяжестью, даже шпулька в швейной машинке завертелась рывками. Жених предпринял скрытый маневр в направлении дальнего конца стола, забыв о злополучном паспорте. Внезапно бабушка оторвалась от книги и, устремив на жениха гиперболоидные свои зрачки в запавших глазницах, не то от себя, не то цитируя по памяти, произнесла:
– В любви-страсти совершенное счастье заключается не столько в близости, сколько в последнем шаге к ней.
Жених одеревенел. Умолкла швейная машинка. Даже в курятнике, как мне показалось, произошло некоторое замешательство. А бабушка тяжело вздохнула и снова отдалась чтению. Софа с точно таким же вздохом, в котором сквозило молчаливое одобрение бабушкиных потаенных мыслей, завертела ручку зингеровской машинки. Через несколько минут бабушка положила книгу на колени, лицо ее выражало задумчивость.
– Он прав, – сказала она негромко. – Гордой женщине больше всего досаждают люди мелкие, ничтожные, и свою досаду она вымещает на благородных душах. – Она рассеянно поправила загнувшийся угол клеенки. – Из гордости женщина способна пойти за дурака соседа, только бы побольнее уязвить кумира своего сердца. За дурака! – убежденно повторила она, обращаясь почему-то к жениху, который под ее взглядом переходил в новую стадию – окаменения.
– А что это у вас там в комнате за партия стоит? – попытался я перевести разговор в более спокойное русло. Софья полыхнула в мою сторону глазищами, но я не понял знака и продолжал с развязностью бабушкиного компаньона: – Сказать по правде, в этом положении я бы не рискнул сыграть за белых.
– За черных тоже, – последовала хлесткая отповедь.
Я прикусил язык.
– Я пойду, а? – жених потянулся через весь стол за паспортом.
Его никто не удерживал.
– Хватит уже шить приданое, – сказала бабушка, едва за гостем захлопнулась железная калитка. – Можно подумать, ты курица, которая высиживает десяток яиц. Нет бы с мужем посидеть. Вон какой у Федора фонарь под глазом, а ведь им скоро опять сходиться.
Софья поднялась резко, насколько это позволял восьмимесячный живот, и ушла в большой дом. Мы остались вдвоем с бабушкой.
– Ты на меня, старуху, не обижайся. Я как про это вспомню, сама не своя становлюсь. Ишь, глаз сразу пошел! Ладно, раз так, слушай. Вот ты смотришь на меня, на мои руки в темных пятнах, и думаешь… не перебивай! И думаешь – страшна старушка как смертный грех. А знаешь ты, как меня в молодости звали? Еленой Прекрасной. Там у меня наверху фотография висит – ты посмотри, посмотри. Костас у матери золотой браслет украл – доказать, что для меня он готов на все. Вот я об него ноги и вытирала… а через год мы обвенчались. Смешно, да? После этого Нико зачастил к нам. Придет и сидит – час, два, а потом, слова не сказав, уходит. Костасу моему что, охота сидеть – пускай сидит, Нико ему хоть и двоюродный, а брат, но мне-то каково? Я даже обрадовалась, когда они за шахматы засели, ну, думаю, хоть так, все легче будет. Легче! А видеть его чуть не каждый божий день? Правда, со мной он ни о чем таком не заговаривал, врать не буду. Даже на день ангела, когда принес мне вот эту книгу, Стендаля, ничего не сказал, да только я, когда они ушли играть, раскрыла на закладке, а там подчеркнуто… сейчас… – Она полистала затрепанный томик. – Вот… «Единственное лекарство от ревности состоит, быть может, в очень близком наблюдении счастья соперника». Да. – Она помолчала. – Знаешь, я ничего не соображаю в этих шахматах, но как-то муж, довольный своей победой над бедным Нико, – он почти всегда у него выигрывал, – стал показывать мне на доске какие-то ходы, я внимательно его слушала, а под конец спрашиваю: «Так почему он тебе проиграл?» Муж долго хохотал, потом говорит: «Проиграл и будет проигрывать. Потому что упрям как бык. Я иду пешкой, и он пешкой, я слоном, и он слоном». – «А так нельзя?» – спросила я. «Кто сказал, что нельзя? – начал горячиться Костас. – Я сказал, что нельзя? Можно! Все можно! Но у меня же темп, понимаешь ты это? Темп у меня!» Я, конечно, ничего не поняла, он назвал меня дуррой и зарекся толковать со мной о шахматах.
Только сейчас бабушка заметила, что мухи совершенно беспардонно залезают в банку с вареньем из фейхоа; уже лет пять она безуспешно пыталась угостить им правнуков в обход ненасытных внуков, что напоминало классическую сценку в городском парке, когда разбитные воробьи разворовывают крошки из-под носа у голубей, которым эти крошки предназначались. Бабушка отогнала мух и закрыла банку полиэтиленовой крышкой.
– Но один раз, – она помедлила, словно проверяя свою память, – еще один раз он заговорил со мной о шахматах. Это было перед самой войной, прошло, наверно, пять или шесть лет…
– Вы хотите сказать, что все эти годы они продолжали сражаться за доской?
– Можешь себе представить. Когда зимой тридцать девятого Костаса положили в больницу с подозрением на желтуху, сестра Нико, ты ее видел, по его просьбе две недели носила моему муженьку передачи. Уже после мы узнали, что в этих пухлых свертках не было ничего, кроме очередного хода.
– Вы сказали, Елена Харлампиевна, – напомнил я, – что ваш муж еще один раз говорил с вами о шахматах.
– Да. После той партии, что стоит на доске по сей день. Это была их последняя партия. – Бабушкина спина вдруг разогнулась, глаза заблестели, и на мгновение я увидел перед собой ту самую Елену, Елену Прекрасную, ради которой не грех было стащить у матери золотой браслет. – Он проиграл тогда.
– Кто? Нико?
– Мой муж, – сказала она бесстрастно, но, странно, в ее тоне мне почудился оттенок торжества. – Это был тот редкий случай, когда он проиграл. И как проиграл!
– Да, эффектная ловушка, – согласился я.
– Я не о ловушке, – улыбнулась бабушка. – Они играли, как тогда говорили, на интерес.
– То есть на деньги?
– Необязательно. На деньги, на охотничье ружье, мало ли на что. Онуфриади – семья богатая.
– И что же ваш муж проиграл в тот раз? – спросил я, в свою очередь улыбаясь. – Корову?
Тут я почувствовал, как под немигающим бабушкиным взглядом моя улыбка тихо съеживается.
– Меня, – сказала она просто.
– Кого? – не понял я.
– Меня, – повторила она.
Я попробовал выдуть из себя новую улыбку – дескать, мы способны оценить удачную шутку, – но из этого ничего не вышло.
– Муж тоже решил, что Нико шутит, – как ни в чем не бывало продолжала бабушка, – но он был так в себе уверен, что принял это дерзкое, оскорбительное пари. После, пытаясь передо мной оправдаться, он божился, что не допускал даже мысли о поражении. Он знал страсть Нико копировать его ходы и потому остановился на дебюте четырех коней – видишь, не такая уж я дура, кое-что усвоила, – остановился на нем как на беспроигрышном. Этот дебют у них уже встречался, и всегда Костас ставил Нико мат. Не знаю, правда ли это, но так мне муж потом объяснял.
– Что же произошло?
– Неизвестно. Он был тогда как помешанный. Что-то выкрикивал, рвал на себе волосы. Хотел убить меня, себя, его. До того договорился, что это я все подстроила.
– А может быть, Нико… – я замялся, подыскивая слово, – может быть, он сыграл не совсем корректно?
– То есть смухлевал? – безжалостно уточнила бабушка. – Нико никогда бы этого не сделал! – Кажется, впервые она повысила голос, впрочем, тут же взяла себя в руки. – Неужели ты думаешь, что мой муж сто раз не проверил каждый ход? Да он дотемна просидел над этой чертовой доской.
– И не нашел ошибки?
– Не нашел.
Я смотрел исподтишка на бабушку, старую, совершенно седую, всю в черном, отчего она казалась почти бесплотной, и не решался задать вопрос, который вертелся у меня на языке.
– Знаю, о чем ты хочешь спросить. Ты хочешь спросить, выполнил ли мой муж условия пари? Я тебе так отвечу: он был слишком слаб, чтобы послать меня на такое. Он валялся у меня в ногах, хватался за ружье, но когда среди ночи я поднялась с постели и начала одеваться, он притворился, что спит.
Она замолчала, молчал и я, даже две курицы молча охаживали друг дружку в схватке за арбузную корку.
– А Нико не притворялся, – продолжала бабушка. – Нет, этот не притворялся. Он ждал меня… Ждал, чтобы отвергнуть. Да! Нико выставил меня за дверь! Но об этом мой муж, как ты понимаешь, не узнал, и еще до рассвета они отправились на Белые скалы. Ты был там?
Я там был. В день моего приезда ленинградцы взяли меня с собой на Белые скалы, оказавшиеся наплывами вроде свечных наростов, у самого моря, примерно в получасе быстрой ходьбы. Белые скалы… красивое место, ничего не скажешь… разве что безлюдное, особенно в такую рань.
– Значит, тебе не нужно объяснять, как это далеко отсюда. Но я услышала. За окном только-только растеклось «молочко», когда я услышала два выстрела, почти одновременно.
Я ждал чего-то еще, но бабушка тяжело поднялась со скамьи и начала собирать грязные тарелки.
– И все? – вырвалось у меня. До чего же наивно это прозвучало. Так мог бы ребенок, услышав грустную сказку, выразить свое несогласие с жестоким финалом.
В ответ бабушка пожала плечами.
– Помоги мне убрать посуду от греха подальше, – сказала она. – Скоро начнут.
Она задрала голову, словно ожидая небесного знамения: вот сейчас ударит в землю молонья, этакий золотой посох, и можно будет начинать.
И вдруг меня осенило. Ведь это из-за нее, из-за бабушкиони сходятся здесь каждое воскресенье. Ну конечно! Вот уже сорок пять лет две ветви семейства Онуфриади, деды, отцы, а теперь и сыновья бьются в кровь из-за некогда прекрасной женщины, и каждая сторона надеется доказать, хотя бы с полувековым опозданием, обоснованность изначальных притязаний, и нет для тех и других ничего важнее, ибо доказать это – значит восстановить земной миропорядок, когда любовь была равнозначна себе самой и не требовала поправок на размер приданого либо родственные связи, и когда высшая справедливость подразумевала высшую справедливость, только это и ничего больше, что едва ли уместно толковать в духе тезиса «выживает сильнейший», и пусть эти новоявленные Ахиллесы и Патроклы, такие же воинственные, такие же наивные, до второго пришествия ничего не докажут друг другу, зато каждую неделю они неопровержимо доказывают этой гордой старухе и вместе с ней всему человечеству торжество духа над жалкой материей.
– Ты что, оглох? – прорвалось до моего сознания. Бабушка чуть не в нос совала мне тарелки. – Вот и корми вас. Неси, голубок, на кухню.
Я принял из ее рук горку посуды с запекшимися пятнами соуса и похрустывающими между тарелок куриными косточками. Когда я все перетаскал, мне было велено унести Стендаля обратно. В спальне бабушки я примостился на продавленном диване, в пазухе между двух торчащих штопором пружин, и углубился в чтение. По тексту, надо сказать, хорошо прошлись карандашом. Одна фраза была обведена красным: «Для девушки гораздо большее нарушение стыдливости – лечь в постель с человеком, которого она видела два раза в жизни, после того как в церкви сказали несколько слов по латыни, нежели невольно уступитьчеловеку, которого она обожает вот уже два года». Да это же про них – мелькнула первая мысль. А за ней вторая: это не она обвела красным, это он! Я заторопился, боясь, как бы меня, гонца, не отозвали, я перелистывал истончившиеся, с распушенными концами страницы, выхватывая наугад какие-то куски, и вдруг словно током ударило. Я трижды перечитал фразу, не веря собственным глазам. Но тут послышались шаги на террасе, я вскочил, точно вор, пойманный на месте преступления, сунул Стендаля в какую-то щель на полке и быстро вышел.
На террасе Гриша, одетый, завалился спать – очевидно, в комнате его вконец заели комары.
Перед заходом солнца они в очередной раз «сошлись». Из своей каморки в полуподвале я слышал, как Нико-маленький, внучатный племянник того легендарного Нико, призывал в свидетели Христа-Спасителя, что противник нарушает неписаные законы кулачного боя, как Андрей Константинович, сын Костаса, гостеприимно распахнувший передо мной, чужим человеком, двери своего дома, громогласно торжествовал после своего коронного удара снизу в челюсть. Чьего голоса я не слышал, так это бабушки, но я ни на полногтя не сомневался, что в эти святые минуты она, как всегда, сидит в плетеном кресле на верхней террасе и с высоты, подобно Афине Палладе, заинтересованно наблюдает за ходом поединка. Я же при слабой поддержке лампочки, превращенной мухами в подсвеченное изнутри перепелиное яйцо, спешил записать поразившую меня историю. Бабушка, я чувствовал, не сказала чего-то важного. Но чего? Возможно, она сама этого не знала. Не знала? А как же фраза из Стендаля? Не могла же эта фраза, в самом деле, ускользнуть от ее внимания, хоть она и не была подчеркнута? И дебют этот… четырех коней… отчего он меня так тревожит? Муж, сказала она, не нашел ошибки, сто раз проверил каждый ход и не нашел. Но почему, собственно, я должен верить ее мужу? Выигрыш Нико не был случайностью, это ясно, слишком высока была для него ставка, а это значит… Здесь ниточка моих рассуждений раз за разом обрывалась. Надо сходить переписать позицию, вот что. И уже отсюда танцевать. Положим, с моей шахматной эрудицией много не «натанцуешь». Ничего, вернусь в Москву, там разберемся. Да, признаюсь честно, меня тогда здорово разобрало, а если мной овладевает какая-то идея, я могу достать слона в целлофане.
Заранее извиняюсь за скороговорку о том, как незаметно пробежали для меня последние деньки «у моря», о том, что домой я увозил бабушкин ткемали и, да-да, божественное варенье из фейхоа, что обратного билета у меня не было и Гришина жена Таня оформила меня на рейс «подсадкой», услуга за услугу, ведь я составил от имени девочек-дежурных письмо в управление «Аэрофлота», в письме же по-женски эмоционально рассказал, как они глохнут на летном поле, не получая за это надбавки. Не то чтобы это было неважно, но сейчас, сию минуту я, как, вероятно, и ты, читатель, уже там, в Москве, где, хочется верить, нас ждет разгадка этой странной истории.
На другой день после прилета в столицу, во вторник, я позвонил в Центральный шахматный клуб и с огорчением услышал, что библиотека работает только по вечерам. Чтобы скоротать время, я сходил в кино на какую-то белиберду, дважды, на нервной почве, позавтракал (и остался голодным), пошатался по городу. К четырем часам, как штык, я стоял перед уютным особнячком на Гоголевском бульваре. В библиотеке мне выдали литературу по теории дебютов, коробку с деревянными фигурами и картонную складную доску. Не прошло и часа, как я нашел то, что искал. Не без волнения я разыграл роковую партию, окончившуюся двумя выстрелами. Оказалось, что в тридцать шестом году этот дебют избрала газета «Вечерняя Москва» в партии против своих читателей. До одиннадцатого хода черные в точности копировали ходы белых. Дальнейшее продолжение симметрии очень скоро грозило читателям матом, поэтому на одиннадцатый ход белых Фd4 они взяли слоном на f3. Впрочем, это их тоже не спасло и на двенадцатом ходу они признали свое поражение.
Была ли известна Нико Онуфриади эта курьезная партия? Думаю, не ошибусь, если отвечу утвердительно. Но ведь он-то, Нико, выиграл за черных! Да, выиграл… после того как неоднократно проигрывал, сознательно идя по ложной тропинке, проложенной читателями «Вечерней Москвы». Он вновь и вновь проигрывал своему брату и сопернику, заранее готовясь к главной партии своей жизни. И когда решающая минута настала, он на одиннадцатом ходу сыграл по-новому – с шахом взял конем на f3. Убаюканный легкими победами, ничего не подозревающий соперник сделал последующие ходы, в сущности, под его диктовку. На четырнадцатом ходу Нико скромно ушел королем в угол доски… и белые оказались в ловушке. На K:f6 следует Лg8. Мат! Запоздалая попытка открыть «форточку» белому королю тоже, как я убедился еще тогда, в бабушкиной спальне, ведет к мату. Ну и ну. У Костаса, наверно, глаза на лоб полезли. Если бы его хватил удар, я бы не удивился.
Вы спросите: с чего я взял, что Нико непременно должен был знать об этой партии? А если знал, то за каким чертом он так долго играл с соперником в поддавки? Стоп! А давайте спросим себя: какдолго? Если мне не изменяет память, между первой и последней попытками Костаса приобщить жену к древней игре прошло пять или шесть лет, последний же этот, можно сказать, преддуэльный разговор произошел перед войной. Стало быть… Не торопись, здесь требуется абсолютная точность. Я отправился в библиотеку Ленина и в картотеке, на фамилию Стендаль, он же Анри Бейль, разыскал тот самый томик из пятнадцатитомного собрания сочинений, что был подарен Елене Прекрасной. Тридцать пятый год издания! Молодец старушка, все правильно – шесть лет. Вот, значит, когда в голове этого безумца возник его фантастический план. Я о той фразе у Стендаля, что так меня поразила…
Итак, именно тогда, в тридцать пятом, Нико зачастил в дом своего брата. Думаю, что поначалу у него не было четкого плана действий. Думаю, на мысль взять в союзники «зеркальные» шахматы его натолкнула заметка в «Вечерней Москве». Гениальная, между прочим, мысль. Как еще, спрошу я вас, запрограммируешь соперника на нужный тебе результат? О, я сразу не поверил в эти бессчетные проигрыши. Тот, кого Прекрасная Елена любит вот уже пятьдесят лет, не мог быть заурядным человеком. Любит, любит! «Он был так доволен своей победой над бедным Нико», – обронила она. Это слово – «бедный» – дорогого стоит… Великий хитрец, он в этой игре в кошки-мышки так часто отдавал себя на съедение, что рисковал вконец утратить навыки охотника. Но еще более удивительно его долготерпение. Чуть не каждый день, в течение шести лет, приходить в дом той, которая принадлежит другому, и, ничем себя не выдавая, снова и снова проигрывать тщеславному глупцу – согласитесь, на это способен не каждый. Я прикинул в уме: за шесть лет они сыграли полторы тысячи партий. Дебюты, разумеется, варьировались, однако до определенного момента он всегда, судя по всему, зеркально повторял ходы противника, выдавая это за свою странность или упрямство, как полагал Костас, а на самом деле исподволь приучая последнего к мысли, что так будет вечно. В этом море партий наверняка не раз встретился дебют четырех коней (да ведь Костас и сам в этом признался), но, удивительное дело, Нико вновь и вновь отказывался от своего шанса. Он не имел права рисковать! И предложил он свое удивительное пари, конечно же, не до начала их решающей партии, а после, когда их кони, белые и вороные, рванули друг другу навстречу, роняя пену с губ, и все сразу стало ясно, и оба ружья выстрелили беззвучно, чтобы чуть позже, на рассвете, эхо прокатилось среди Белых скал. Но тогда почему, спросим себя, пройдя свой крестный путь и оказавшись на пороге блаженства, он так и не переступил порога? Боюсь, что эта загадка мне не по зубам…
Моя история близится к концу. Я пересматриваю первые страницы и не могу отделаться от двойственного ощущения: если главный, любовно-шахматный, сюжет написан в общем-то просто и убедительно, то все, что ему предшествует, кажется мне недотянутым: в описании домашнего уклада проскальзывает чужая интонация, периоды порой тяжелы и одышливы, юмор от лукавого. Что делать, самое фальшивое в искусстве – это правда жизни.
Не могу распрощаться с читателем на грустной ноте. Партия сыграна, фигуры возвращаются на исходные позиции, что ж делать нам? Я бродил бесцельно под дождем и думал о моей прекрасной гречанке. Мне тоже хотелось пожертвовать для нее если не жизнью, то… то… Я поехал на Кузнецкий мост, потолкался среди «чернокнижников», и уже на следующий день мне была вручена, всего за пять номиналов, книга в бумажной обложке двусмысленного цвета, со столь же двусмысленной виньеткой, изображавшей не то лопнувшее от ожирения сердце, не то бомбу замедленного действия, к которой неумолимо подбирается по бикфордову шнуру петушиный огонек страсти. Это был Стендаль. «О любви», отдельное издание. Я отослал книгу бабушке. В книгу я вложил закладку. Бабушка раскроет Стендаля и тут же наверняка обратит внимание на подчеркнутую красным фразу: женщину можно выиграть, как партию в шахматы.
Уже поставив точку, я в последний раз окинул взглядом поле боя. И вдруг меня как током ударило. Какая слепота! Стоит ведь сыграть: 15. Лfc1 Лg8+ 16. Крf1 Cg2+ 17. Крe1, и белые ушли от мата. Костас мог спастись! Бедный мой герой – твоя мечта едва не лопнула, как воздушный шарик. Но рассказ уже написан. Я рад, что подарил тебе эту иллюзию, пускай ценой собственной ошибки.
Из бесед шестого патриарха школы Чань с учениками
Из бесед: О бескорыстном служении
Всякий раз возвращаться:
к недочитанным свиткам,
к неразгаданным снам,
к родному подворью,
к радости левитаций,
к понесенным убыткам,
к сожженным мостам,
к причиненному горю.
Всякий раз проходить
этот замкнутый круг
из смертей и рождений,
где чудачество – чудо,
чтобы смысл находить
в том, что ты – это лук
в безраздельном владенье
шестирукого Будды.
Великий грешник
Н. К. И.
Поезд стоял в Вильнюсе час. Я спрыгнул с верхней полки и начал быстро одеваться. Вера лежала лицом к стене. Это ничего не меняло, даже после чистки она не подурнела. «Девочка отбирает красоту, – сказала она за три дня до отъезда, когда мы и ехать-то никуда не собирались. – Ты будешь смеяться, но я так подгадала, чтобы был мальчик». Я не смеялся, она тоже. А тот, чью участь мы тогда решали, еще не подавал признаков жизни. Но имя у него уже было – Сашка, Александр Сергеевич… А через три дня, когда все было позади и Верина литовская подруга согласилась приютить нас на время, мы позорно бежали из Москвы, как два заговорщика с места преступления… Я окончательно запутался в свитере и выругался в сердцах. Возле нашего наполовину свободного купе кто-то притормозил и двинулся дальше. Я смотрел Вере в затылок.
– Может, проветришься?
– Меня и здесь неплохо продувает.
– Ну, как знаешь. Что-нибудь принести?
– Цветы.
– Что?
– Шутка.
Я не трогался с места. Больше всего я любил ее волосы, пахнувшие земляникой.
– Иди, иди. Посмотришь Старый город.
– Что я там не видел?
– Посмотри церковь Святого Духа. Или, еще лучше, костел. Сходи – не пожалеешь.
Я молчал.
– Из здания вокзала направо, потом налево и через площадь. Войдешь в арку, там рядом. Иди.
Присесть бы сейчас на краешек постели, провести по волосам…
– Ну, я пошел?
– С богом.
– Я туда-обратно.
– Надеюсь.
Я тихо прикрыл за собой дверь, точно в больничную палату.
Накрапывал дождь. Другие лица, зонты другие. Проход в какой-то внутренний дворик перегораживала гирлянда живых цветов. На белоснежной скатерти – пирамида из песочного теста. Шакотис.
Следуя указаниям Веры, я вошел в арку. Справа увидел костел. Я приблизился к человеку, чтобы спросить, где русская церковь, но он опередил меня, протянув руку. Я полез за мелочью – ни копейки. Одна-единственная бумажка. Извиниться и спрятать ее в карман значило бы назвать цену моим извинениям. А нищий терпеливо ждал. Я вложил бумажку в протянутую ладонь, он усмехнулся и произнес почти без акцента: «Вот ты и пришел». Наверно, он принял меня за другого. Или он меня разыгрывал? Голубые глаза старика были серьезны, даже печальны. Он дышал на пальцы, торчавшие из драных митенок (куда он успел сунуть бумажку?), и не сводил с меня взгляда. «Пойдем?» – «Куда?» – «Я покажу тебе русскую церковь». Как он догадался? Мимо нас входили и выходили из костела люди. «Вообще-то у меня поезд», – я непроизвольно взглянул на часы. И тут нищий – он уже сделал несколько шагов – произнес два слова, заставившие меня вздрогнуть. «Иди – не пожалеешь». Верины слова. Совпадение, подумал я, но странное беспокойство успело овладеть мною. Я последовал за нищим.
Мощеный дворик, куда он меня привел, служил открытой террасой небольшого бара. Настоящая жизнь кипела внутри, в полумраке, – суета у стойки, мерцание фонариков, ритмы рэгги, – а здесь сиротливо стояли дешевые пластмассовые столики и стулья. Все они пустовали. Мы сели за крайний столик напротив той самой церквушки.
– За сорок лет крови стало меньше, – сказал нищий.
– Крови?
– На ступнях. Когда целуют ступни, кровь убывает.
Я не сразу сообразил, что он говорит о распятии.
– Она соленая. Когда зажимаешь рану губами, кажется, что вот сейчас кровь остановится. Рано или поздно это произойдет… видишь, сколько верующих. Я же говорю – раньше текла сильнее.
– Вы говорите о распятии? – на всякий случай уточнил я.
Он словно не слышал моего вопроса.
– Я тогда ходил – как это по-русски? – пешком под стол. Меня сюда водила старшая сестра. Она научила меня немного по-латыни, и однажды я прочел на стене Надвратной церкви: mater misericordia. Пойдешь назад, увидишь. Мы стояли на коленях перед Пресвятой Девой, сестра бросала в офиар несколько грошей… мы тогда еще входили в буржуазнуюПольшу.
– У меня поезд, – напомнил я ему.
Старик потянул носом и мечтательно закатил глаза:
– Кофе!
Надо полагать, последний раз он брился тогда же, когда пил кофе. При русой шевелюре борода у него была рыжеватая, не тронутая сединой.
– Мы приходили в костел рано утром, сестра говорила, что нельзя молиться на сытый желудок. Но этот человек приходил еще раньше. Мы как-то пришли к самому открытию и все равно застали его там, тогда я понял, что он не уходит домой. «Разве можно спать в костеле?» – удивился я. «Он не спит», – недовольно ответила сестра. «Что же он всю ночь делает?» – не унимался я. «Тише ты. Нашел где приставать с вопросами». Она не хотела говорить об этом человеке.
Я посмотрел на циферблат – двадцать пять минут до отхода поезда. Впрочем, до вокзала рукой подать. Сейчас
(Почему я должен слушать всякую галиматью про какого-то религиозного фанатика, страдавшего бессонницей?)
сейчас я встану – и auf Wiedersehen. Надо ли добавлять, что я не встал.
– Он выглядел старым, – продолжал нищий, – старше моего отца, хотя обоим еще сорока не было. Может, он казался таким, потому что я не видел его глаз? Я хочу сказать, что глаза у него были всегда закрыты. Он стоял на коленях в самом низу лестницы, перебирая четки, – старик пошевелил пальцами, совсем как паучок, – и шелестя губами. Мы приходили и уходили, а он все протирал колени возле стеночки, чтобы никому не мешать.
В баре кто-то засвистел соловьем-разбойником – очевидно, на пари. В общем смехе потонул возмущенный голос хозяйки, выкрикнувшей что-то по-литовски.
– Но он не стоял на месте, – нищий показал, что зубов у него больше, чем я думал. – Он поднимался!
(Если я сию секунду не встану…)
Голубые глаза смотрели на меня с дерзким любопытством: ну, что твой поезд?
– Тебе это неинтересно?
Я опять вспомнил: «Сходи – не пожалеешь». Да уж, чем отлеживать бока в теплом купе, отчего бы не помокнуть под дождем с этим болтуном на пару! Господи, что подумает Вера? И где, спрашивается, я буду ночевать? Пустяки, твой новый приятель устроит тебя в лучшую ночлежку.
– Интересно, не то слово, – сказал я вслух. – Итак, он поднимался.
– Да! Каждый день на одну ступеньку. Совсем, знаешь, незаметно. До меня это дошло, когда он уже был на середине лестницы.
– И что по этому поводу сказала наша Василиса Премудрая?
– Сестра? Я не спрашивал. К тому времени о нем говорил весь город. Это целая история, но если ты торопишься…
Я смахнул с циферблата капли дождя: вот сейчас мой поезд набирает скорость, и Вера, животом чувствуя холодок испуга, высматривает меня в окно.
– Уже не тороплюсь.
Вопрос в его глазах блеснул раньше, чем он его задал:
– Так не выпить ли нам горячего кофе?
– А что… – я похлопал себя по нагрудному карману ветровки, бумажник был на месте. – Не околевать же, в самом деле.
В баре я взял нам по большой чашке кофе и блюдечко с жареным арахисом. От арахиса мой знакомец решительно отказался – орехи, сказал он, застревают в зубах, – зато на кофе набросился с жадностью. Два куска сахара он сразу положил в карман. Кофе у них так себе, решил я, осушив чашку в три глотка. Вот и дождь как будто пошел на убыль.
– У нас есть район – Антакальнис, до войны там селились состоятельные люди: владельцы магазинов, врачи, профессора университета. Доктор Мильтинис жил в двухэтажном особняке с женой, двумя детьми и прислугой. Но главным лицом в доме был герр Литтбарски – шоколадный спаниель, сам перетащивший свой теплый коврик в комнату дочери. Пса назвали по фамилии пациента Мильтиниса – немец подарил его доктору месячным щенком. Тот, кто попадал первый раз в дом, бывал озадачен. Доктор попыхивал трубкой: «Герр Литтбарски считает аншлюс позорной страницей истории своих соотечественников, но англичанам тоже следовало бы накрутить хвост». Если гость хвалил баранью отбивную, хозяйка открещивалась: «Я тут ни при чем, мясо у нас выбирает господин Литтбарски». Особенно баловала собаку Лина. Ей было шесть, когда щенка принесли в дом, и он заменил ей кукол. Спаниель перебывал почтальоном, врачом, продавцом воздушных шаров, цирковым акробатом и даже дядей Витаутасом из Торонто. Раз в неделю Лина его купала. Выбрав репьи из лап, она наполняла детскую ванну, где когда-то купали ее, бельевой прищепкой прихватывала лопушиные уши, намыливала и поливала, и снова намыливала и поливала, выговаривая ему при этом за дурную привычку собирать на себя всю пыль во дворе. Литтбарски терпеливо сносил не всегда справедливые упреки, и только когда вода попадала в ухо, недовольно вскидывал мордуй вздыхал: муфф.
Я слушал этого бродягу, заросшего, в потертом пальто с чужого плеча, и удивлялся его правильной речи, его умению в немногих словах нарисовать живую картину. Кто он такой, черт побери?
– Брат Лины заканчивал школу. Вопросов не было: он идет по стопам отца. На медицинский факультет тогда конкурса не было, все решали деньги, а денег в семье хватало. Но доктор не искал для сына легкой жизни. «Жевать за тебя я не собираюсь», – любил повторять он. И Римас мужественно жевал. Он пережевывал школьную грамматику, он грыз науки.,он давился историей и с трудом переваривал медицину. Его отрочество и юность были непрерывным актом насильственного чревоугодия, когда каждое блюдо подавалось под соусом финансовой независимости и общественной пользы. Но вот бедняге взяли репетитора, и он совсем приуныл.
(А пальто-то у него, пожалуй, не с чужого плеча, да и…)
– Доктор знал пана Станислава еще по студенческим временам. Сейчас его было не узнать: тридцатишестилетний холостяк, доцент кафедры хирургии, статьи в зарубежных журналах. Позаниматься с мальчиком? Станислав отправил в рот мятный леденец… ну разве только в память об их alma mater… и заломил такой гонорар, что доктор Мильтинис решил пощадить больное сердце жены.