355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Самсонов » Железная кость » Текст книги (страница 8)
Железная кость
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:05

Текст книги "Железная кость"


Автор книги: Сергей Самсонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 51 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

3

– Нет, нет и нет! – Натаха на нем виснет – в пустившем корни, запустившем когти страхе, что он, Валерка, завтра на вой ну еще раз побежит. Волочит за собой какой-то материнской уже властью, в дом загоняет наказание свое, и топает послушно огромный малышок, без единого взбрыка повинуясь пока что. – Еще, Валера, только раз – не знаю, что тогда с тобою сделаю! Ты не молчи, ты «да» скажи, Валера! Пообещай, что больше никогда!

– Судьба завода вообще-то, – автоответчик в нем, Чугуеве, включается, под всей разламывающей болью в голове, под спудом знания, как все оно бессмысленно, как безнадежно, как непоправимо.

– И как она, вот как она решается?! Что вы, рабочие, друг друга кулаками?! Что за война такая, кто на вас напал?! Чем это кончится?! Это ж, Валера, могут так тебя ударить… и можешь ты ударить, ты, что это все, Валерочка, тюрьма! Они там все, дружки твои, воюют – ну и пусть! А ты умнее будь, с людей бери пример! На батю посмотри вон, на Семеныча! Он не пошел, Борзыкин не пошел, Клименко оба, Сомовы, Самсоновы – вот все, кто умнее, никто!

– Куда им, старперам?

– Целее тебя, молодого, зато будут все! У Нинки с Веркой дома их мужья! Вот просто голову имеют на плечах. И ты б, Валерик, тоже вон лучше б на собрания тихо-мирно походил, вник, что к чему, чего кто обещает, ясней бы разобрался, что и как.

– Да уж куда ясней! И под Углановым кирдык, и под брательником родным уже не жизнь. Чего-то я совсем запутался, Натаха.

– Ну так домой пойдем, Валерочка, распутаемся, – зазябшим телом, внутренне горячим, прижимается: туда, где просто все, уже не промахнешься, Валерку тянет огненной лаской. И притянула, затянула – в их частный сектор переулками ночными. Вон отец с папиросой на крыльце полуночничает – уж которые сутки не спит.

– Ну что, навоевался? – прохрустел. – Котелок еще не раскололи?

– Иди, – толкнул Натаху взглядом, – я сейчас… Да уж лучше бы, батя, видать раскололи, – потянуло к земле, на ступеньки, сел рядом, захватив в обе лапы загудевшую голову.

– Несешь чего-то… это самое… совсем уж… – клокотнув, кулаком сунул в спину отец – протрясти, выбить дурь, да уж где там – обессилела, рухнула на ступеньку рука.

– А как мне жить-то, батя, как, скажи! – От черепушки оторвал приваренные руки и надавил кричащими глазами на отца.

– От тебя же зависит.

– Так ведь в том вся и штука: от меня – ничего! Что же я – не работник? Пашу! Не смыкаю очей, как завещано. Домна дышит еще до сих пор только лишь потому, что вот я! Ну дышит – и что? И еще только хуже! За себя поднялись – показать, что мы есть, не скоты, чтоб терпеть, – и опять только хуже!

– Все еще может повернуться, – толкнул отец с какой-то неживой убежденностью, так, будто сам в себе неверие пересиливал.

– Кто повернет-то, кто?! – стиснутым ртом Валерка простонал. – Угланов этот, может, балабол? Тоже ему на старости поверил, крысолову?

– Так дело ж говорит. Сашка потек, а этот – все по полочкам. Послушал бы сначала, охламон, вместо того чтоб рогом упираться. Все расписал по пунктам, что намерен делать на заводе. Руду под Бакалом нашел. Считай, что у нас под ногами, вот новая Магнитная гора – возить ниоткуда не надо. Экономия какая. И с углем то же самое. Вот уже у казахов два разреза купил. «Богатырь!» И опять от нас в ста километрах. Прокатный стан на две пятьсот – четыре новых клети методических с шагающими балками. Пять новых слябовых машин пятиручьевых. Вот в самую точку сажает прицельно, в больные места. Я вообще после Ракитина не слышал, чтоб кто-то масло так в башке гонял за комбинат. Он же не только в бухгалтерию уткнулся – он существо машины понимает. Вот он прошел по моему, чугуевскому, цеху и сразу все стыки по нижнему поясу видит. Что надо делать, чтоб на бошки кровля не упала. А кто у нас когда в правлении про это говорил? Мы им говорили – они нас не слышали. И главное – про воровство. Вон конторские наши за Сашку горой – почему? А инженеры, Новоженцев-жулик почему? А потому что воровать он им дает! Валков новых нет, а по бумажкам они все у нас закуплены. И я их по пять раз на дню меняю – по бумажкам. А деньги себе инженеры в карман. Начальники цехов с конторскими на пару. Они вон у Сашки воруют, а Сашка у них, и все они вместе – у нас, у рабочих. Так он чего, Угланов, – вешать будет, говорит. Я, говорит, в тюрьму не верю, а только в возвращение телесных наказаний. Такой контракт вот с каждым трудовой, что в трех поколениях потом отдавать им придется. Полицию свою на каждой проходной.

– Ну прямо Пиночет какой-то, а не сам главный вор. Вот это что тут у тебя?.. Лапша с ушей свисает до колен. Не проходили разве, нет? Все за рабочий класс, пока на шею нам не сели. Они же только этому обучены – ла-ла.

– А Сашка с Буровым все эти годы не ла-ла?! Ты думаешь, я слепой, ты думаешь, я дурак? Все заразились, вплоть до слесарей! Валки своими же руками, твари, гробили, до голых мест, паскуды, шкурили, чтоб никель на продажу. Сталь нержавеющую, никель, молибден. Через забор связка за связкой катапультой. Не цех ремонтный – черная дыра! И все всё видели, и всем всё было похеру! Складские лыбятся, начальники облопались, а работяги – надо ж как-то жить, не проживем, Семеныч, без иудиной копеечки.

– И вот Угланов, значит, с этим кончит?

– Кончит! – Захрустели в отце рычаги, завращались валы, перемалывая знание, опыт, что вот ни разу так не сделалось с приходом новой власти, чтоб прекратилось или хоть убавилось от наведенного на человеков страха воровство и каждый зажил навсегда в непогрешимом напряжении службы. – Если не он, тогда вообще никто. Давай, Валерка…

– Чего давай-то? Воевать заканчивай?

– И это тоже. Давай мы это… акции ему… – как что-то стыдное, стыдящееся собственной наивности, но все равно живучее выдавил отец.

– Давай, бать, давай! – аж до кишок озлился на отцову вот эту душевнобольную надежду. – Я, правда, думал ими стенки в туалете, но для такого дела, бать, в зубах их завтра принесу. Мало мы, что ли, им в зубах вот эти фантики? Сначала Сашке, Савчуку, потом обратно Сашке, а как на брюхе, батя, ползал, так вот до смерти уж теперь и доползешь! – Что-то совсем не то, слетев с катушек, выплюнул и задохнулся собственным паскудством, увидел, как лицо сломалось у отца. – Да погоди ты, бать, да я не в этом смысле!

Отец толкнулся, встал с превозмогающей натугой, и на мгновение почуял он, Валерка, что как-то уж слишком просторно заклокотали силы жизни в мощном, грузном теле совсем еще не старого железного – слишком свободно помещаясь и просясь наружу из разношенной клетки и истершихся в службе кузнечных мехов, и отчаянным необъяснимым детским ужасом страшно стало вдруг за отца, что пошел в дом без слов и в чьей поступи явственно слышалась перетруженность материала.

4

Переполняют воздух тысячи рентген, да только вот никто не валится от дозы облучения – наоборот, три раза надо с ног срубать, чтобы уже не встал железный; незаживающей дырой, жрущей пастью глотает упертых бойцов комбинат. И не хотел Валерка снова в этот кипяток, а ноги сами принесли.

– Валерка! Молоток! Знал, что придешь, Валерка!

– Так это я так – обстановку.

– А сам же первым кинешься – доложим обстановку! – Степаша его зенками своими выедает, так, словно уж совсем он запаршивел, вот без него его зарезали, пока его тут не было. – Уволен ты, Валерка! Приказ на воротах! Вот кто-то стуканул, что ты застрельщик, в первых рядах старался больше всех – кувалдами своими за Чугуева. А как ты думал, если выдавили нас? Самое то – зачинщиков уволить и остальных, кто водит жалом, запугать. И кто ты, кто, Валерка, вот без домны? Какой же ты тогда Чугуев, а?! – вворачивает в мозг ему Степаша.

И верно ведь, правда последняя! Впустили свежий воздух в прогоревшее Валеркино нутро, с новою силою в нем полыхнула почти уже затухшая, растраченная злоба – гнев на то, что его, в поколениях стального, кость от кости завода, можно так от печи оторвать, по живому, одним только росчерком твари, решающей, где и кем ему жить. И другим, добела раскаленным куском – все прожжет и приварится – бьется в толпе, самый ловкий и страшный из всех, в гущу самую лезет, в чащобу, где пруты арматурные хлещут по рукам, головам, словно ветки, и вот только прочнее становится от облегчающей, радостной боли и ударом ломающим на удар отвечает, возвращает с процентами, под которыми гнутся, проседают тяжелые туши. Кровь ударила в голову, запах выбитой крови чужой и своей. И вот так гасит каждого, кто подвернется, что как будто нашел наконец-то того, кто во всем виноват, и себя сам казнит, в одиночку под палки стальные бросаясь, и уже расступаются, пятятся перед ним нападающие, лишь бы только под эту кувалду котелок не подставить еще один раз, и чугуевцы метр за метром берут-отвоевывают, и Валерка уже на плечах отступающих первым несется… чтобы вынырнуть – где, непонятно – из блаженного этого помрачения бойни. Бьют прожекторы прямо в лицо, заливая всю площадь безжалостным светом; перед зданием правления он, все дороги сюда – и глядит вот на эту цитадель, белый дом, пароход, что все дальше и дальше отплывает от берега, с какой бы ты силой к нему ни ломился и сколько голов бы ни пробил по дороге. Видит белую стену, текущую к черному небу, как порог, как ступень много больше Чугуева: вот какая-то правда своя в равнодушно-незыблемой этой стене – не углановской даже, а вообще все равно какой власти, навсегда безучастной ко всему, что не есть ее собственный смысл – превращать передельных людей в передельный чугун и отлитую сталь – и в свою, нелюдскую, незыблемость.

И так ясно Валерка почуял убывание собственных сил, из него выжимаемых этой плитой по капле, что кулак сам собою взмыл в воздух, этим окнам грозя, этой кладке… и качнулся, попер на ворота, и толпа за ним следом, толкачом ему в спину, и уперлись в шеренги тяжелых бойцов спецзащиты – в лакированных гоночных шлемах, со щитами, в хоккейных доспехах, прикрывающих туловища, яйца и локти, – не ОМОН никакой, а уж личная армия бога-Угланова замахала дубинками… будто конь над Чугуевым встал на дыбы и обрушился прямо на темя копытами… и бегут уже все в направлении обратном, как коровье стадо от раскатистых выстрелов сотни пастушьих кнутов, о своих же товарищей запинаясь поваленных, о Валеркину тушу, о бошку, попаданием прямым целиком обесточенную.

…И неизвестно где бредет, куда, мир слыша, как из-под воды; вброд переходит беспредельную асфальтовую реку, проваливаясь в донные ловушки то и дело… и весь мир во вращательный танец пускается, гончарным кругом под ногами вертится земля с хороводом панельных высоток и голых мертвых черных деревьев, похожих на корявые трещины в небе. И ничего уже не хочет, мозгом обессилев, – ввинтиться только в мерзлую ноябрьскую землю, как шуруп. Рукой отшибленной калитку силится толкнуть и погружается ладонью в дерево, как в воду. А за калиткой – густорозовым пятном пуховика сквозь горячую наволочь в зенках – жена, звонкой стрункой с коленками голыми, и пар мятущийся ее дыхания на морозе. Как будто здесь все это время и стояла, на ветру, свое проклятие – Валерку дожидаясь. Глаза огромные и горько-пересохшие, казнящие.

– Опять туда, вояка, ну, туда?! – стиснутым горлом проклинающе шипит. – Ведь обещал, что всё, ведь обещал!

– Да, – только это выпихнуть он может.

– Что «да»?! Зачем?! – Одним лицом своим, глазами его сейчас к себе не подпускает – не может шага сделать к ней, как приварился.

– Натаха, сам не знаю… засосало…

– Нет, нет, – неверяще поводит головой, больше, чем сам в себе, в Валерке понимая. – Ты! Ты! Ты это сам!

– Ну я… и я! А как не озвереть? Ведь в шлак меня слили, уволили. Пошел им сказать… был должен сказать…

– Нет, нет… – глазами кричит. – Чтобы не жить, чтобы совсем пришибли – вот почему, Валера, ты пошел. А то, что я… что мы…

– Да, да… – вклещился, вдыхал ее, пил – всю ледяную под цыплячьим пухом, рыбьим мехом… она не зашипела, не рванулась, но и в него не влипла, отдавая ему все сильное в себе, как это прежде было в их объятии всегда. – Я думал, всё, Натах, вот точно всё, вернулся, повоевал разок и хватит, больше ни в какую! Ну а меня под нож, под увольнение. И где я, кто я без завода?! Никто и звать меня, Чугуева, никак! Сломалась жизнь.

– Ты, ты сломал! – в тисках его шипит.

– Я, я! – Ее в себя вжимает, пьет с лица, ни оторваться, ни напиться все не может. – Как лапками взбиваю и барахтаюсь – и сам себя топлю вот только, сам себя!

– Так что ж, не жить вообще – такой отсюда вывод, сволочь, гад?!

– А я могу? Могу я – жить?!

– А я… я могу, если ты?! – истерзанным голосом режет таким, что в них, как в одном человеке, дыхание срывает. И мертво, не собственной волей, не мамкиной уже угрозой неслуху – всерьез: – Еще раз пойдешь – меня не найдешь.

Прожгло – как вдоль хребта огрели арматуриной, и со сладкой, радостной болью опять:

– А ты давай, Натах, давай! Ты в самом деле… ты не жди! Изпод меня вот выбраться – и выход! – И сам с собой внутрях опять воюет – на разграбление отдает их общее единственное то, что беречь заложился с самых первых совместных шагов, первых дней изначального счастья, не загсовскими полуфабрикатами вот этими: «беречь и уважать», «быть вместе в радости и в горе», а говорением немым в самом себе поклялся, взяв ее за руку со знанием, что только с этим человеком ты бессмертен. – Ты это… ты бросай меня, раз так… бросай совсем, пока еще не поздно. Пока детей нет, ну! Еще успеешь. Еще найдешь себе, с кем можно жить по-человечески. И еще как найдешь – тебе-то только свистнуть! А то я кто? Сегодня безработный, завтра бич! Вот на одни портки за жизнь и заработал. Так что давай, давай! Вон Сашка мается один в своих хоромах. Другой Чугуев, мощный, не нам, другим Чугуевым, чета!.. – остановиться все никак не может, себя известно с чем мешая и радость подлую в своем уничижении находя.

– Раз ты не хочешь, то и я не буду, – вновь на Валерку – закричавшие глаза.

И продрало Чугуева вот этой бесповоротной, неживой ее решимостью:

– Натаха, что ж такое говорю?! Чего ж творю-то, а?! Да я клянусь тебе – вот все! Забыто, похоронено! И проживем, и заживем еще, клянусь! Натаха, верь мне, слышишь, верь!

– И ты мне… – эхом отзывается.

5

Не мог поверить, что живой. Непрожеванный, сплюнутый, с обслюнявленной биркой «Директор ОАО „ММК“», он, Чугуев А. А., то сидел, то стоял в пяти метрах от служившего сталелитейную мессу двухметрового монстра Угланова и мертвел, сокращался, прекращал свое существование от хирургически точных углановских попаданий в хребет, костный мозг сталевара. Он, Угланов, магнитил рабочую массу и рассверливал общий могутовский череп, проходя корневую породу насквозь нестираемой алмазной коронкой, буром беспощадно расчисленной, ясной программы «возрождения завода»: двадцать два миллиона в разработку Бакальского месторождения, что на двадцать лет минимум(!) станет страшным по дешевизне и запасам руды новым донором для комбината, а еще будут куплены им Святогорские и Качканарские рудные жилы и ГОКи: удешевление агломерата и окатыша в 7,5 – 18 раз в зависимости от конъюнктуры электрических и транспортных издержек. Экибастузские разрезы «Богатырь» и «Западный» – удешевление угля в 7 – 10 раз. Включить до 10 % прибыли в зарплату каждого железного – сновал углановский разогнанный до частоты швейной машины пневмомолот, сбивая тысячи внимающего люда в плиту согласного молчания и одобрительного гула, и чуял он, Чугуев, сдвиг по миллиметру закоченевшей, промороженной унынием могутовской породы и задыхался от признания себе, что этот монстр делает все то, что сам он, Саша, должен сделать был, и он бы сделал это САМ на комбинате, если б ему на это доставало тупо денежной массы и ресурса влияния в «системе»… но он всегда был, Саша, нищим, изначально – не подключенным к самым мощным источникам бесперебойного питания в Кремле, а этот, этот – с Ельциным(!) по воскресеньям перебрасывался мячиком на корте.

Полыхнуло, в увечные сшибки друг с дружкой пошел заводской молодняк – Саша вздрагивал от заоконных ударов и совсем уж не верил, что он это, он так настроил людей на явление Угланова; о себе много думает – что способен разжечь и поднять эту силу и тем более ею владеть, направлять, куда надо ему, – все рвануло само, не могло не рвануть в головах и грудинах человечески необъяснимое «это», не сводимое к словам «унижение», «ненависть», «вымещение», «отчаяние», что-то не позволяющее уловить себя для называния, что-то более темное, близкое к самым нижним пластам человеческой сути. Стало нечем дрожать – даже за собственную, эту, в физическом обличье, единственную жизнь; можешь меньше, чем заяц, чем мышь, сделать для сохранения своей… уж какой тут завод, восемь тысяч гектаров цехов и железнодорожных путей? Все сделается само, сомнут его, Чугуева, его собственные, придавшие ему прозрачность рабочие – поднявшейся водой бескормицы и злобы, и есть в этом какая-то окончательная правда и даже красота возмездия, что ли, – по делам, по стальным урожаям его, Саши, бесплодного царствования. Никто теперь с ним больше уже не торговался за пакет: зачем, когда завтра рабочие сами на бархатной подушке вынесут Угланову железный скипетр с чугунной державой?

Чугуева затопило слабоумие, и самому уже хотелось перейти остаточной малостью в подножный глинозем – утечь, протянуться, пробить ростком почву в заморском, оранжерейном, европейском «там». Гнев на свое бессилие больше не душил – только б слиться «отсюда», только это осталось, но на пятые сутки войны – ниоткуда, с небес – угодила в него телефонная молния, обвитая жгутами электричества огромная рука взяла его за голову и вырвала из ямы, из вмятины углановской каблучной: хотите из «ничто» обратно в сильные? Мы – банк «Империалъ», мы можем вам помочь. Давайте завтра встретимся в Челябинске – реестр у вас в руках, насколько понимаем?

Отснятую с маниакальным, подавляющим размахом рекламную «Всемирную историю. Банк „Империалъ“» – Чингисхан, Тамерлан, Македонский, бутафорское золото, горы костей в основаниях великих империй – через каждые десять минут ежедневно крутили на всех федеральных каналах лишь затем, чтобы двадцать, от силы пятьдесят русских правящей расы в Белом доме, Кремле, Горках-9, Барвихе невзначай зацепили, царапнули взглядом экран и у них отложилось: вот такие заходят на прием к ним ребята. Вот не меньше, а может, и больше Угланова сила – «Верхозин» – подзывала его; Саша, поднятый зовом, полетел воскрешению навстречу, сбывавшимся, когда уже не верится, мечтам найти сильного друга, и спастись, и жутко отомстить за унижение, вонзился в ресторанное тепло, в отдельный кабинет, поверив, что и ему теперь, Чугуеву, предстоит переливать стальные реки по наклонной совместно с этими ребятами, акционерами одной шестой, которые… просто его сейчас перекупали. Вворачивали в темя: у вас есть по уставу 43 000 000 объявленных акций, но не размещенных, по рублю за кило сам себе ты продать их не можешь, и Угланов, конечно, над тобою смеется, но теперь появляемся мы и берем у вас этот пакет за реальные деньги, предлагаем 175 000 000 на открытых торгах, и Угланов не перешибет, у него сейчас нет таких денег, отдал все за «Тюменскую нефть», весь в кредитах, на завод мы заходим и давим Углана эмиссией до 0,000001 %, стадо не при делах, а вы лично получите 25 000 000, ну и место в Совете, вообще оставайтесь директором, если хотите, ну под нашим, конечно, контролем.

И Саша потерпел, насилу удерживая бешеную радость: деньги были ничто, но вот он – не ничто, не слизняк под углановским вмявшим, не почуявшим и раздавившим его каблуком; он решает, под кем быть заводу, и пускай самодержцем Магнитной горы самому ему больше не быть, но и огромному Угланову не утвердиться над заводом никогда. Оставались бумаги, бумажная труха, в которой он за сутки дорожку прогрызет… и только на лету обратном, к дому, подумал наконец про САМ завод: кому он его отдает – чтобы стал завод чем, размахался и вырос во что, сократился и пал до чего?

И была в этом снова красота наказания, расплаты: на подлете к Могутову тормознули одетые, словно дети для зимней прогулки, с автоматами, в бронежилетах, гаишники – махнули полосатой палкой на придорожную стекляшку: там тебя ждут, пешком давай, по-резвому. Кукан прошел сквозь жабры, и по натянутой струне он двинулся к стекляшке напрямик, по ледяной грязи слитого мазута; нет времени на выбор места – ввели черным входом, дорожкой из кафельных плиток между стальных пивных бочонков и алюминиевых бачков с блевотными отбросами – чтобы не дать его, Чугуева, приметить, опознать кому-то из стучащих ложками туземных сталеваров, приехавших из пунктов сдачи вторчермета, водители транзитных фур не в счет; прохлопали сноровисто по голеням, коленям и бокам безликие охранники, шагнул через порог под хирургический направленный свет и увидел – мгновенно узнаваемого по росту нескладного большого человека, сидевшего в углу с такой скучной незыблемостью, словно ни маленького Саши, ни даже целого Верхозина с его «Всемирной историей. Банк „Империалъ“» для него осязаемо не существует.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю