355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Баруздин » Тоня из Семеновки (сборник) » Текст книги (страница 9)
Тоня из Семеновки (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 00:53

Текст книги "Тоня из Семеновки (сборник)"


Автор книги: Сергей Баруздин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Ребят уже загоняли по местам. И в коридорах стихали голоса, и скрылась в своем кабинете Лаида Христофоровна, а он все продолжал шептать:

– Ну, хочешь, останусь? Дурочка! Милая! Или в Москву рванем? Не маленькая!..

Варвара Семеновна побледнела и побежала по коридору. Почему-то сначала в сторону кабинета директора, а потом назад, мимо него – и к выходу.

Перед обедом весь детский дом провожал Деда Мороза. Он был уже не такой веселый, как на празднике, но он был Дедом Морозом – с бородой, белыми волосами, выбивающимися из-под бело-красной шапки, и с большим, чуть сдвинутым набок красным носом.

Ребята кричали:

– Спасибо! Спасибо! До свидания! До свидания!

Проводами руководила сама Лаида Христофоровна.

– С наступающим! – крикнул Дед Мороз, садясь в машину и заводя мотор.

И все что-то кричали ему приветственное и махали руками, пока "Волга" не выехала за ворота, свернула направо и исчезла за деревьями.

Уже возвращаясь домой, Лаида Христофоровна спросила:

– А где Варвара Семеновна?

Варвары Семеновны при проводах не было. Не было и нескольких ребят из ее группы.

* * *

– Почему я наврал? Почему я?

– А как он бороду сорвал и шапку?

– Еще из Москвы!

– Вот и настоящий!

– Но это не я наврал!

– Уж лучше бы дядя Сеня, как всегда...

– А я...

Он никогда не плакал, наверно с грудных лет, а тут заплакал.

* * *

И Варвара Семеновна изревелась за этот день так, как никогда. Ее оскорбили. Она, убежав в лес перед обедом, ревела навзрыд, потом замерзла и тайно вернулась домой – ревела дома, и еще позже, когда ей стучали, она тоже ревела, не решаясь открыть дверь и показаться в таком виде. Она передумала все, что могла передумать, пересмотрела все, что раньше считала ясным, и оказалось, что все было не то и не так, и сейчас ей все равно, что о ней скажут, все равно, потому что жизни нет и, значит, нет ее здесь, в детском доме, и потому никакая она не воспитательница, и никакой не педагог, и вообще она никто, если с ней можно было поступить так.

Она ревела навзрыд, уставая, всхлипывала, а потом вновь ревела громко, и такой ее застал вечером Коля, неожиданно приехавший из Москвы.

– Зачем ты здесь? Зачем? Я ж говорила тебе! Писала! – так она его встретила, и он не обиделся, ничего не спрашивал, а схватил ее сильно и даже больно, обнял и приложился нечисто выбритой щекой к ее мокрому лицу.

Ей стало чуть лучше. Они были вместе час или два, и всякое говорила она ему за это время, ругалась, кричала: "Зачем? Зачем?" – а потом вдруг целовала его и обнимала, а позже, кажется, она совсем пришла в себя, хотя вид у нее, конечно, оставлял желать лучшего.

И тут он ей сказал:

– А теперь, Варюха, приведи себя в порядок – и пойдем. Нас ждут!

Ей было хорошо от сознания, что он, которому она только что подчинилась в главном, опять подчиняет ее своими словами, и только на всякий случай переспросила:

– Встречать Новый год?

– А как же! – удивился он. – Надо встречать Новый год. Одевайся, Варюха. И поскорее.

Она не знала, что он приехал больше часа назад, и был уже у Лаиды Христофоровны, и видел других воспитательниц, и говорил о ней с ребятами и конюхом дядей Сеней, но это и не важно, важно, что он приехал и он здесь...

Варвара Семеновна заторопилась, и, когда уже все было почти готово, и можно, казалось бы, идти, и он, в пальто, ждал ее у двери, она вдруг спохватилась, подошла к нему:

– Ну, а как же мы с тобой явимся туда? Теперь? Ты понимаешь?

– Понимаю, – сказал он. – Пойдем. Одевайся!

Она оделась, и они прошли по скрипящему снегу, опять разделись и вошли в зал с елкой, где еще днем веселились дети, а теперь за небольшим столом в самом центре сидели взрослые.

– Познакомьтесь, пожалуйста! – сказал он громче, чем нужно, на весь зал. – Моя... Моя жена! Прошу любить и жаловать!

* * *

Олег проснулся утром очень рано и в трусиках подбежал к окну. Стекло чуть заморозило, какие-то узоры появились на стекле, но и то, что он увидел за стеклом, было необыкновенно. За ночь деревья еще больше припорошило снегом, и лес и снег замерли, и не было ничего красивее этого зимнего тихого утра.

Почему-то раньше он не любил зиму. Может, потому, что зимой бабушке труднее было выходить на улицу, а может, и потому, что он просто не знал ее, зиму, такую, как здесь, как сейчас, и этого леса не знал, и многого другого, чего он не видел в Москве.

Пришла Варвара Семеновна, и вместе с ней пришел еще один человек, который назвался дядей Колей, и ему это тоже понравилось. Хорошо, что он мужчина, хорошо, что он просто дядя Коля, хорошо, что он после завтрака пойдет с ними гулять.

– Олежек, ну как ты?

– Хорошо!

– Так это ты и есть товарищ Караваев?

– Я Караваев, да.

И еще после завтрака сама Лаида Христофоровна его спросила:

– Тебе не скучно у нас?

– А почему мне может быть скучно? – ответил он серьезно вопросом на вопрос.

– А Дед Мороз тебе не понравился?

– Понравился, – сказал он и, подумав, добавил: – Но только это Дед Мороз не настоящий...

– Ну, иди, маленький, играй!

Тут и кончить бы рассказ. Но, поверьте, не могу.

Все думали о Караваеве. О маленьком Олеге Караваеве, человеке с трудной биографией для взрослых и с полным отсутствием какой бы то ни было биографии для него самого, потому что настоящей его биографии еще не существовало. Она сложится потом, со временем и возрастом, обязательно как-то сложится.

Но все почему-то забыли сегодня об одном, и сам Олег Караваев не мог сердиться на это: он просто не знал и не помнил, когда он родился. А ведь он родился сегодня, первого января, и не станем говорить, какого года. Может, он родился тогда, когда шесть лет назад родился, а может, родился куда позже, когда приехал сюда.

Вокруг него были ребята, и чудесный лес, и настоящие ели в снегу, к которым можно было подходить и хватать их руками, и был настоящий мороз, щипавший нос и щеки, и еще у него было хорошее настроение.

И он, новорожденный, не помнил ничего другого.

ДУБ СТОЕРОСОВЫЙ

Эх, дуб, дубок,

Посмотри разок,

Встряхни головой,

Побеседуй со мной.

Я тебя хвалю,

Я тебя люблю,

Ну, а больше всего

Лишь его одного.

Он, как ты, дубок,

Так же ростом высок,

Так же крепок и мил,

Только мне изменил...

Это мне с детства запомнилось. С тридцатых годов. Как песни из кинофильмов. Песен тогда было много, хотя фильмов – мало. Но каждый фильм рождал песню, которую потом пели все мы – вся страна.

Частушки о дубке никакого отношения к фильмам не имели. А запомнились, как другие. Запомнились по деревне, которая и сейчас осталась деревней, хотя ехать к ней с моей Новопесчаной ближе, чем в Зюзино или в Химки. В деревне Перекрестино я слышал эти частушки. Слышал в тридцать восьмом, когда мы думали об Испании и даже о мировой революции, но не знали, не ведали, что наступит сорок первый год...

* * *

– Дуб стоеросовый! – сказал он мне. – Дуб! Чего ты понимаешь!

Я не знал, что ответить на такое. Все понимал: он и товарищи его выпили. А пьяные... И все же. Почему так? Что я сказал не так? Просто чтобы не галдели под окнами.

Я обиделся. Сначала за себя и, конечно, про себя. Потом ночью почему-то долго не мог уснуть. Опять вспомнил: почему обижают дуб? Ну ладно, про осину говорят как о тунеядке. Действительно, самая светлая страница осиновой истории – колы в сорок первом – сорок втором.

А дуб? Дерево из деревьев! Воспетое всеми и просто так – чудесное дерево!

Для меня особо.

В сорок четвертом я сам посадил такое... В Румынии, под Яссами, на могиле друга. Потом в сорок шестом, под Москвой, у нас в деревне. Говорят, дубы растут долго. Эти – оба – выросли быстро и скоро. Я видел, как они росли...

Так почему же...

Под утро я не выдержал и забрался в словарь Даля:

"В лесу дуб рубль, в столице по рублю спица";

"Когда лист с дуба и березы спал чисто, будет легкий год для людей и скота";

"Когда дуб развернулся в заячье ухо, сей овес, тул";

"Держись за дубок: дубок в землю глубок".

Про стоеросовый дуб – ни слова. А ведь ходит же такое слово по земле. С детства слышу...

* * *

Я знал его уже давно – лет десять. С той поры, как мы переехали в этот дом. Трезвый он здоровался. Выпивший – виновато проходил мимо меня, чуть кланяясь. Пьяный...

Впрочем, тут и начало рассказа.

Дядя Миша, слесарь-водопроводчик, мой сосед по дому, в деды мне годится. Мастер он отличный и ничуть не жук. Если его официально, по жэковской линии вызывать – все сделает, ни копейки не примет, больше того, возмутится: "Зачем обижаете?"

Другое дело, если не официально. Тут и рубль возьмет, и о литературе поговорит, и о политике, и спасибо скажет, и сам в благодарность предложит что-нибудь дополнительно – доброе. Например: "Давайте ведро вынесу!"

А если откажешься, хватает сам помойное ведро, добавляя: "Я мигом!"

И так не только с ведром. Двери скрипят – подгонит. У окна шпингалеты разболтались – заменит. Стекло треснувшее в форточке заметит – вставит новое.

Мы не раз дома вспоминали дядю Мишу, но, увы, реже по-доброму, хотя и знали его отменные заслуги.

По вечерам дядя Миша был сильно не в себе. Вот и начинались у нас разговоры о нем.

– Странный он человек, но в конце концов...

– Ведь какой вежливый, а тут...

– Хотя бы о людях подумал: дети, женщины...

Так приблизительно говорили жена, дочка, бабушка. А дядя Миша под окнами нашими, распив там, как положено, не единожды на троих, матерился в семь этажей. Матерился в адреса многие – внутренние и внешние. Тут и жэковские начальники были, зажимавшие прогрессивки, и американцы во Вьетнаме, греческие фашисты в связи с военным переворотом и китайские хунвейбины. Диапазон вечерне-ночных бесед дяди Миши был удивительно широк.

И я, соглашаясь с домашними, возмущался вместе с ними и все же почему-то старался оправдать дядю Мишу, хотя он и сказал мне это обидное: "Дуб стоеросовый".

Может быть, потому, что после брани своей во все и вся дядя Миша переходил на фронтовые воспоминания и говорил о местах мне знакомых и близких – о Яссах, Кишиневе, Плоешти, Констанце, Бухаресте...

* * *

Он стоит на поляне рядом с нашей пятистенкой – совсем еще молодой и уже взрослый, зрелый не по возрасту, ибо ему только тридцать. Он моложе меня, и я ему чуть завидую, хотя и знаю, что дубы живут на свете дольше людей. У него чудесные матовые листья – ажурные, как северные наши, редко встречающиеся сейчас кружева. Они то крошечные, то большие или вовсе огромные, в пол-ладони, и это правильно, поскольку он – вполне солидный дуб.

Эх, дуб, дубок,

Посмотри разок...

Это уже о нем и не совсем о нем, хотя я и вспоминаю знакомые с детства строчки, и для меня они связаны с ним и еще с тем дубком, который, как и этот, вырос сейчас, но там – под Яссами. Я видел его в прошлом году и в позапрошлом, когда бывал в Румынии.

И вот теперь опять увижу – через два-три дня.

Я вновь еду туда, и, конечно, не миновать мне Ясс и могилы старой, над которой шелестит листвой такой же, как этот, подмосковный, но чуть более старший – на два года – дуб...

Теперь я сделаю то, о чем думал раньше, но чего не сделал. Я возьму горсть земли там и привезу ее сюда – к этому дубу.

* * *

И вот я привез эту землю. Не горсть, а целлофановый пакет с землей и лентами цветов флагов – румынского и нашего. Ленты и весомость пакета спасли меня при переезде границы в Унгенах: я не знал, что по каким-то суровым международным законам нельзя перевозить через границу фрукты, овощи, цветы и даже землю с могилы друга.

Землю я бросил к нашему подмосковному дубу, а ленты румынского и советского флагов оставил на стене в нашей московской квартире.

Тут и вышло так, что вскоре после моего возвращения домой нам пришлось вызвать дядю Мишу: засорилась раковина.

Дядя Миша, почти трезвый, видно не помнящий даже о дубе стоеросовом, был предельно вежлив и, я бы даже сказал, ласков.

– Опять из-за границы? Понимаю, понимаю...

– Ну, как там в Румынии? Как? Где побывали?..

– Понимаю, понимаю, а в Яссах-то где?..

Я что-то отвечал дяде Мише, он поддакивал, и наконец я рассказал почти ради шутки, с каким трудом провез через границу целлофановый пакет с землей...

Дядя Миша вдруг изменился в лице.

– И куда же ее, землю? – перебил меня он.

– Да дубок у меня есть, в сорок шестом посадил в деревне, или, как говорят, на даче. Тут под Москвой, в Перекрестине. Слышали? Двадцать три километра...

– Двадцать три километра, говоришь?.. А тысячу двадцать три не помнишь?

Я не узнал его. Не потому, что он перешел на "ты".

– Яссы не помнишь? Что после нас Ясско-Кишиневской операцией назвали? Седьмым сталинским ударом? Не помнишь? И батальон наш гвардейский забыл?

– Помню, как же не... – пробормотал я.

Теперь я все вспомнил.

– Слушай, прошу тебя! Умоляю, если хочешь... – попросил дядя Миша. И не сердись, ради Христа, за дуб этот стоеросовый, за все. Ты – я все понимаю, я... Отвези меня к дубку этому, где земля с его могилы.

Да, тут я все вспомнил. Покраснев, вспомнил. Сорок четвертый. Три километра от Ясс. Там сейчас дубок. Там мы тогда хоронили Колю Невзорова. Николая Михайловича Невзорова – сына дяди Миши, солдата, моего друга. И дядя Миша, сам солдат нашего хозвзвода, который был в сорок четвертом тоже молод, хоронил вместе со мной своего сына. Я же знал его, знал. А встретив через тринадцать лет в этом дворе, не узнал и не вспомнил. А он...

Эх, дуб, дубок...

Дуб стоеросовый! Да, этого нет у Даля.

– Дядя Миша!

Вот как бывает. А память должна быть памятью. Ее нельзя додумывать и домысливать, как мемуары. И забывать нельзя! И изменять ей – памяти!

Я обнял дядю Мишу:

– Ничего не говорите! Прошу! Ничего!

ОНА ТАКАЯ

– Леля!

– А? Сейчас, тетя Паша!

– Лелечка!

– Тетя Дуся, сейчас!

– Лель! Подсоби-ка, миленькая!

– Сейчас!

Она, Леля, такая. И подсобит и поможет всегда. Ее любят и хвалят, и в стенгазете в каждом номере что-нибудь о ней хорошее. Правда, народу у них мало, и в стенгазете пишут про каждого. Она и сама пишет, как самая грамотная. Вот только рисовать и переписывать красиво заметки она не умеет. Это делает дядя Гриша – шофер.

Дядя Гриша – единственный мужчина у них. Пожилой уже. У него дети и жена. Он всегда рассказывает о них по дороге, и Леля все знает в точности, потому что дядя Гриша одно и то же повторяет по многу раз. А остальные у них женщины – старые, не очень старые, как была мама, и совсем не старые, но и не молодые. И все очень симпатичные.

– Лельк, родненькая ты моя! Ну что ж ты, так и будешь всю жизнь коптить с грязным бельем?

– Почему с грязным? А чистое...

Зинаида Сидоровна – самая старая и мудрая среди них.

– Да ведь лет-то семнадцать! Это мы – бабы, а ты?

Леле семнадцать. Это верно. Через месяц и пять дней будет восемнадцать. Много ли, мало ли? Кто знает. Наверно, мало рядом с ними. Наверно, не совсем мало. Она уже два года работает. Два года и три месяца. И она не думает об этом. Так сложилось, иначе не могло быть.

Леля понимает, что у всех своя жизнь и свои заботы, и у нее есть свои, пусть их меньше и ей, конечно, легче, чем всем им, но, наверно, не надо все мерить возрастом. Так и мама когда-то говорила, и еще раньше папа. И сейчас она так думает про себя. А папа очень хорошо как-то рассказывал, и ей, Леле, запомнилось это на всю жизнь. Слова точные, как говорил папа, она не помнила, но помнила его лицо и руки, когда он говорил, и смысл его рассказа. А было так. В войну, когда она уже долго шла, под самый конец ее, призвали в Красную Армию двадцать шестой год. Это по рождению тех, кто в одна тысяча девятьсот двадцать шестом году родился. Им, призванным, было тогда по семнадцать, и они как раз под самый конец попали, когда Польшу надо было всю пройти и Германию и Берлин брать. Папа тоже в двадцать шестом году родился, но он раньше на войну пошел, добровольцем, в шестнадцать лет. Но он не об этом тогда говорил, она это раньше знала, и потом уже от мамы, а разница, оказывается, была в том, что двадцать шестой взяли на войну, а двадцать седьмой не взяли. Год разница, а двадцать седьмой не взяли. Уже в сорок шестом, говорил папа, брали, да и то не всех. Война кончилась. На войне солдат – первая личность, выше всех генералов. Вот так приблизительно говорил папа, когда Леля еще совсем маленькой была, только из октябрят перешла в пионеры, но ей это все очень запомнилось. Может быть, она догадывалась (сейчас ей так кажется), что папы не станет, но он говорил как-то интересно, необычно, и, если что ей непонятно было, и не только ей, а и маме, он объяснял, и тогда они понимали. Раз и сейчас Леля помнит, значит, запомнилось. Но и опять не в этом дело. А в том, как папа рассказывал, что, когда война кончилась, он домой вернулся и стал устраиваться на работу. У него друг, товарищ был по детству, на год моложе его, и он к нему устроился. А потом они поссорились из-за чего-то и даже поругались. Товарищ его начальником был, а папа подчиненным. Папа пришел к нему – начальнику – и говорит, что тот все не так делает, нельзя и неправильно так поступать. А тот, товарищ его, закричал, заругался, грозить стал, и они окончательно поругались. Тогда папа и сказал ему, почему он кричит и грозится, а тот ему в ответ: "Мы с тобой ровесники, старые друзья..." Тут папа и сказал ему: "Да, мы почти с одного года с тобой, разница минимальная, но я все же старше тебя, старше на одну Отечественную войну. Так что уж, пожалуйста, не кричи на меня..."

Леля работает в прачечной. Вернее, в приемном пункте, потому что белье она отправляет на фабрику-прачечную, а их дело собрать грязное для отправки и получить чистое для раздачи.

Здесь и мама работала. А когда она заболела, Леля подменяла ее после школы, потому что надо было на что-то жить: папа тогда умер уже. Леля училась в восьмом классе и все успевала: и уроки, и дела по школе, и работу. А вот когда мамы не стало, пришлось школу бросить и только работать. Так она и осталась здесь насовсем.

То, что Леля помогает тете Паше, тете Дусе, Зинаиде Сидоровне, вовсе не главная ее работа. Главная – ее участок. Вместе с шофером дядей Гришей ездят они на стареньком "Москвиче"-пикапе по домам и дворам, и Леля бегает по подъездам и квартирам, сдает по квитанции и поштучно чистое, принимает грязное, проверяет метки на каждой простыне и наволочке и выписывает квитанцию новую. Ее уже знают клиенты, и она не боится даже собак, которые ее облаивают, потому что она и собак всех изучила, и каждый подъезд, каждую квартиру, и всех, к кому она приезжает.

У нее хороший участок. Чаще это пенсионеры – старики и старушки, потому что она приезжает днем, когда все остальные работают. И одни, замороченные, встречают ее как бы между прочим, другие приглашают поесть или чаю выпить, третьи яблоко или конфету предлагают, от чего она всегда отказывается. Но все ее знают и относятся к ней по-человечески, и ей это самой нравится. Правда, и вредные, конечно, попадаются: придирчивые, недоверчивые, но еще хуже не обязательные. Привозишь белье в срок, торопишься, звонишь-звонишь, а их дома нет. Такие люди всегда огорчали Лелю, и она злилась, пока сама не нашла выход, сообразила, что ведь можно каждому позвонить, прежде чем выезжать, и перепроверить. И она, придумав это, обрадовалась. И пусть над ней посмеивались женщины в приемном пункте, она, прежде чем погрузить белье в машину дяди Гриши, садилась теперь на телефон и подряд обзванивала всех. Звонить в Москве по телефону – дело трудное, Пока пробьешься через какие-нибудь 151 или 150!.. Но все же так было куда лучше. И она уже потом везла белье, точно зная, что ее ждут, да и самим клиентам это понравилось: многие ее хвалили за предупредительность и внимательность.

Может быть, конечно, это очень плохо – судить о людях по белью, по чистому или грязному, может быть...

Но Леля судила. И судит сейчас. Люди очень интересуют ее. И Леле интересно разбираться в людях. Разбираться, думать про себя, кто какой и у кого какая жизнь. Иногда с ней делятся и бедами и радостями. Чаще она сама додумывает. И получается все по-разному. Нет ни одной семьи, похожей на другую. И в каждом доме люди разные. Взять хоть бы детей. С детьми она тоже часто встречается. И сами дети, и взрослые рядом с детьми, и вот собаки – теперь у многих дома собаки. Кто как к кому относится – все это так по-разному...

– Лельк, родненькая ты моя! А может, завербоваться тебе куда? В Сибирь? На Колыму? Специальность получишь, опять же деньги, не наши гроши...

– А комната, Зинаида Сидоровна, как? Папа здесь жил, мама, а я...

Зинаида Сидоровна хорошая женщина. И заботилась о Леле всегда, когда еще с мамой плохо было. Она никогда не напоминает ей о маме, боится огорчить ее, и Леля это знает. Ведь Зинаида Сидоровна проработала с мамой много-много лет, и они дружили, давно, при папе. Зинаида Сидоровна тоже приемщица, как мама была, как она сейчас, только в пункте, не на участке. Там тоже много работы, потому что дом, где находится приемный пункт, большой, девять корпусов, и люди без конца идут. Леля помогает Зинаиде Сидоровне, когда может, а в свободную минуту и в магазине ей что нужно купит. Леля всегда знает, где яички дешевые, недиетические, есть, где мясо получше, а где и парные – не мороженые датские там и прочие венгерские цыплята появляются. Пока она с дядей Гришей едет, по сторонам смотрит и все примечает, где что. Сейчас это не трудно – по тротуарам возле магазинов лотки, и часто там как раз самое нужное продают, тех же цыплят. А у Зинаиды Сидоровны недавно внук родился, у дочери ее молоко пропало, так цыплята для него.

Женщины же, которые работают вместе с Лелей, тоже интересные. И не только сама Зинаида Сидоровна, которая старшая, а тетя Дуся, тетя Паша, и уборщица тетя Тоня, и ночная сторожиха тетя Клава. Как разговорятся, такое начинается! Леля слушает, краснеет и думает: "А что ж тогда мужчины меж собой говорят!"

Чаще о ней говорят. Как она появится утром или с участка вернется, так и переходят на нее.

Леля удивляется, не обижается, краснеет. Ну что ей сказать? Почему она должна быть недовольна? Ей нравится так. А любовь? Ну, была у нее одна любовь, еще в шестом классе, когда она в физика влюбилась, Василия Семеновича. Влюбилась страшно, ночи не спала, но ведь он взрослый был, женатый, и как сейчас об этом скажешь? Странно. И еще она влюбилась бы, именно с "бы", в дядю Гришу, шофера ее, но он тоже старый и женатый, а она, слушая его, почему-то завидует его жене и в чем-то осуждает ее, вернее, поправляет, думая, как и что бы сделала она – для дома, для его ребят, лишь бы дяде Грише было легче и он не переживал. У нее дома, хотя она и одна, всегда все прибрано и все есть. Но и об этом не скажешь вслух.

Тетя Паша тут спрашивает:

– Нет, ты со мной не спорь, а скажи, зачем ты живешь? Вот ты – зачем?

Перед этим у них спор был. Тетя Паша спорила и за себя и за Лелю, а Леля молчала.

– Живу, – наконец сказала Леля. – Вот живу и... Не помирать же! – Она рассмеялась.

– Не о том я, Леля! Пойми, не о том вовсе!

– А о чем?

– Неужто так и нет у тебя никого? Ну никогошеньки?

– Почему нет? – Леля смутилась. – У меня Люся есть, подружка.

– Опять двадцать пять! Не о том я! Пойми ты... Леля! При чем тут твоя Люся?

Леля не знала, что у тети Паши чуть не сорвалось слово "дурочка", и Леля сказала:

– Ведь Люся очень хорошая. Мы с ней...

Может, чего-то она не понимает? Нет, почему не понимает? Она все прекрасно понимает!

– Тетя Паша, а мне хорошо!

А что она могла сказать? Им – и тете Паше, – может быть, непонятно, что ей нравится жить, так жить. Глупо же думать о том, что у нее сейчас будут папа и мама, которых нет, уже нет? И еще о том, как она жила, если бы они были? Это все равно что представить себя на месте Терешковой или давней ее, Лелиной, подружки по школе Люси Еремеевой, которая пять лет выступает в ансамбле Локтева и объездила весь мир? Да, нужно позвонить Люсе, совсем забыла...

А Сибирь? Она поехала бы в Сибирь. Когда-то на целину хотела, но сейчас – зачем куда-то ехать? И работой она довольна, и денег, пусть их немного, ей хватает, и по вечерам она приходит домой, в свою комнату, и читает до ночи. Зинаида Сидоровна не знает этого счастья – читать, и тетя Паша, а вот тетя Тоня – уборщица – много читает и разбирается. Она о книгах судит лучше ее, как настоящий писатель.

Дома у Лели в самом деле хорошо. Отдельная комната – четырнадцать метров. Говорят, что многие семейные не имеют такого. И все у нее чисто, прибрано. Ни соринки, ни пылинки. Папино и мамино она бережет особо...

К ней и Зинаида Сидоровна не раз заходила, и другие женщины забегали, а тут как-то и дядя Гриша не постеснялся, хотя и отказывался, но зашел все же.

Все одобряли ее жилье и порядок. А дяде Грише Леля поставила четвертинку "Старки", специально для него купленную, и он был доволен, взял бутылочку с собой, сказав:

– В гараже, как машину отгоню, раскрою. С ребятами... Дома у меня, сама знаешь, не выпьешь...

Дядя Гриша рассказывает только про себя и свой дом. Про жену свою Надю. Про Герку и Славку – это его ребята. Иногда про войну, на которой он был танкистом. Тогда люди часто сгорали в танках. А Славка у него опять двойку схватил по русскому письменному. Герка не такой, занимается. А этому одно – хоккей. Правда, летом еще и футбол. Тоже мне, как его, Ги-Молле или Биле нашелся!

Хорошо, что о другом дядя Гриша не говорит. И Лелю ни о чем не спрашивает. А ведь иногда такое можно спросить, что потом весь вечер думать будешь! И почему не влюблена до сих пор? И школу бросила? И комсомольский билет не обменяла?.. Кстати, надо сфотографироваться и обменять комсомольский билет. Сколько раз собиралась в фотографию, а не выбралась. Часы там, правда, неудобные, все когда она работает...

Леля любит дядю Гришу за все за это, и, когда она бежит с бельем по подъездам и появляется с бельем назад, он не торопит ее, не ворчит, если она задержалась на минутку, а такое случается, хотя она и понимает, сама торопится: ее ждут машина и дядя Гриша.

И вот Леля задержалась. Дольше обычного задержалась, прекрасно понимая это, отсчитывая каждую лишнюю минуту, и все равно она не могла поступить иначе. И когда выбежала из двести седьмой квартиры, опрометью летела по лестнице с четвертого этажа, и ей хотелось кричать от радости и извиняться одновременно перед дядей Гришей, потому что она ждала, что он ее обругает. И еще она думала, что если он будет ее ругать, то она скажет ему – и он все поймет.

Леля открыла дверцу машины, взмыленная и не похожая на себя, и дядя Гриша отложил на сиденье газету и спросил, как всегда:

– Тронулись?

Тогда Леля успокоилась, и стихла, и как бы пришла в обычное состояние свое. Она раскрыла записную книжку и назвала следующий адрес.

– Знаю, ты же мне говорила, – сказал дядя Гриша. – Между прочим, когда моя Надя...

Леля уже не слушала, что говорил дядя Гриша, потому что она знала заранее, о чем он.

Пока они выезжали из лабиринта двора, затем за ворота, на улицу и дальше по знакомому маршруту в следующие ворота и опять налево, направо, направо, налево, к очередному нужному подъезду, она все думала: что же произошло?

Минуту назад она готова была сказать, крикнуть дяде Грише: "А я..." Но она не сказала, и правильно не сказала, а что же все-таки произошло? Может, и ничего?

Спросила вдруг:

– Дядя Гриша, а сколько вам лет?

– Сто, – буркнул дядя Гриша. – А что ты спрашиваешь?

– Нет, в самом деле?

– Много, сорок четвертый разменял.

– А он молодой, – неожиданно сказала Леля.

– Кто "он"?

– Так, – спохватилась она. – Никто...

– Счастливый, – сказал дядя Гриша. – Еще хлебнет горя! Все впереди!

Нет, в самом деле, если думать спокойно, то ничего особенного.

Просто Леля поднялась на четвертый этаж, в двести седьмую квартиру, которую не любила заранее. Она, эта квартира, как раз из тех, которые подводят даже после предварительных телефонных звонков. И здесь не раз было так, а кому охота таскать зазря вверх-вниз пачку белья, тяжелую пачку, а потом опять приезжать, искать клиента. И главное, сами вызывают, а дома не оказываются. Ну ладно с чистым. А грязное? Сами хотели сдать. И вот и не сдали. Придется еще раз вызывать ее, а у Лели и так полно работы. Как же ее фамилия, старушки такой? Леля перебирала в памяти знакомые фамилии и уже нажала кнопку звонка, когда вспомнила: Никандрова.

Она еще как-то о чем-то с ней говорила.

Но на сей раз ей открыла дверь не старушка.

– Из прачечной, – бросила Леля по привычке и прошла в квартиру, знакомую, обычную, однокомнатную, каких много. И эту она помнила и потому пронесла сверток прямо в комнату и положила на диван. – Здравствуйте! Вот! Грязное будете сдавать?

Она удивилась, что ее встретил мужчина, которого она никогда не видела, и как-то неловко захлопотал вокруг нее, долго извинялся за свой вид и почти растерянно сказал о грязном:

– Вообще-то надо бы, но, понимаете... Надо было собрать заранее, а я...

Он сразу понравился ей, и не как-нибудь там, как мужчина, а как человек. Застенчивый такой и симпатичный. И чуть неухоженный, грустный. И дома у него все было не прибрано, что она заметила сразу, и вообще что-то не то и не так было во всем, и она, ничего не зная, взялась ему помогать.

Они собрали вместе белье, и она пришила недостающие метки, перед чем он долго искал иголку и нитки, пересчитала все, связала и стала выписывать квитанцию.

Ей хотелось спросить, где старушка Никандрова, и вообще что и кто он, и почему он дома, а женщин в квартире нет, но Леля постеснялась и спросила:

– Фамилия ваша тоже Никандров?

– Никандров, – сказал он покорно.

– Инициалы?

– Ка Эс, Константин Сергеевич. А так – просто Костя. Не для квитанции.

Леля улыбнулась, не выдержала:

– Но вы же старше меня! И потом, я спрашиваю для квитанции!

Она сама удивилась своей игривости и вспыхнула, напустила на себя серьезность.

– Мне мама о вас говорила, – продолжал он. – Вот, говорит, если бы ты писатель был, а не циркач, то написал бы о такой девушке. Ведь вы та самая Леля?

– Леля, – удивилась она. – А почему та самая?

– Мама говорила, что вы очень внимательная и еще, простите, красивая. Вы уж только извините меня, пожалуйста. Столько хлопот вам...

– А я вас раньше не встречала, – призналась Леля, хотя это было смешно говорить.

– Мы ж все время на гастролях, – сказал он. – Дома как гости. И когда это случилось, я в Сибири был на гастролях. Красноярск, Омск, Иркутск, Улан-Удэ, Новосибирск...

– В Сибири? – переспросила она.

И все! Ничего особенного. Он даже конфетку ей не предложил, как другие, или яблоко, апельсин, но что-то произошло, она чувствовала это, и была в ней радость, был восторг и щемящее сердце чувство ожидания. А может, это она придумала?..

Дядя Гриша что-то закончил говорить, когда они подъехали к нужной двери, но и сейчас, когда она бегала по разным квартирам, и до вечера она думала почему-то о двести седьмой и, закончив работу, дома думала о ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю