Текст книги "Тоня из Семеновки (сборник)"
Автор книги: Сергей Баруздин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
А по мне, хоть и Ломоносовский. Был там. Тоже улица. И ничуть не хуже нашей.
– Я вечером как сверну к нам, так вся усталость исчезает. Честное слово, лучше нашей улицы нет!
Это уже мать говорит отцу. Тоже много лет подряд.
А в прошлом или в позапрошлом году, не помню, совсем интересно получилось.
Приехал к отцу товарищ из Филадельфии, с которым они подружились, когда отец в Америке был. Говорили о разном, а потом вдруг о нашей улице. Американец все спрашивал отца, о чем бы ему написать. Видно, журналист он был или писатель. Вот и просил отца подсказать, как и что лучше написать о Москве.
– Зачем лучше? Не надо, Гарри, лучше. Возьми просто нашу улицу. Обычная улица в Москве, а все же самая лучшая. Хочешь, давай я отпрошусь с работы, пойдем вместе. Статистику возьмем: кто живет на одной улице, что находится на ней. Увидишь, что плохо у нас, что хорошо. По квартирам побродим, по магазинам, по детским садам, школам. Это тебе не Красная площадь, о которой сто тысяч раз писали, и не улица Горького. Но давай. Клянусь, отличные будут очерки для Америки...
– О-о! Это очень заманчиво! – произнес американец.
И они трое суток ходили с отцом по нашей улице. Трое суток!
Странные люди! Ну, лучшая и лучшая, пусть будет так! А мне-то это, в общем, все равно. Улица и улица...
* * *
Я по делу и просто так выхожу на улицу.
Просто так – реже, когда делать нечего. По делу: школа, магазин, почта, кино, химчистка, комбинат бытового обслуживания – для починки ботинок.
Просто так. Ни для чего.
– Пойду погуляю, – сказал я матери.
– Пойди, пойди, а то ты совсем воздухом не дышишь, – согласилась она. – Но к восьми возвращайся. Папа звонил, он задерживается до восьми. Ужинать будем...
– Вернусь.
Во дворе ребят не было, кроме малышей. Одного заметил великовозрастного девятиклассника Вольку Карпова, – свернул в сторону. Не люблю таких, как он. Сам не ребенок, а анекдотики Волькины и бесконечные его "предки", "девочки во-во", "все люди шизофреники" надоели. Как хунвэйбин какой-то! Ладно хоть, что он не в нашей школе учится...
Вспомнил, что у меня есть мелочь. От завтраков. Как раз на мороженое хватит. Пойду. На углу за почтой всегда мороженщица стоит. Может, по пути кого-нибудь получше Вольки повстречаю.
Двор развезло. Всю зиму снег сваливали с асфальта в горы, и сейчас он поник, потек, поплыл под ноги. Так каждую весну бывает. Открываются, оттаивают деревья в садике. Вылезают из-под снега машины собственников. Красный гриб мухомор возле песочника уже сбросил снег со своей огромной шляпы. И качели, что стоят рядом. И ограда садика вылезает зеленью планок из снега...
На улице снега нет вовсе. На улице чистые тротуары – сухие ближе к краю, мокрые ближе к домам. С крыш капает, в водосточные трубы льют ручейки и разливаются по асфальту – струйками, лужицами, просто мокрыми пятнами. Апрель-капель.
Как всегда, весной у нас подстригают деревья на улице. Женщины в синих халатах поверх пальто с длинными палками-ножницами в руках стригут, как парикмахерши, ветки деревьев, другие забираются на лесенки и орудуют пилами. Отваливаются на тротуар ветки и целые бревна, а сами деревья становятся маленькими кургузыми обрубками, похожими не то на сказочные существа, не то на загадочные растения в пустыне. На баобабы, в общем...
Женщины в синих халатах продвигаются сначала по одной стороне улицы от почты до почты, а за ними встают эти кургузые деревья с кучами срезанных веток на тротуаре. А потом они пойдут обратно, по другой стороне, опять от почты до почты. Только от другой почты к прежней. И там по противоположному тротуару появятся деревья-обрубки и кучи веток под ними. И когда они дойдут до начального конца, приедут машины, много грузовых машин, как в дни больших снегопадов. Они соберут ветки и бревна, подчистят тротуары, и на улице станет просторно и светло... Я прошел мимо стригущих, пилящих, о чем-то переговаривающихся между собой женщин в синих халатах, мимо куч срезанных ими веток – к почте, до которой они еще не дошли. За почтой, за углом дома, должна стоять мороженщица.
Мороженщица была на месте.
Я пересчитал мелочь, протянул:
– "Ленинградское"!
– Может, тебе взять? – спросил кто-то рядом. – Приветик!
Оказалось, соседка наша, Галя, что живет этажом ниже.
– Нет, у меня есть, не надо, – пробормотал я.
Галю я почему-то побаиваюсь. Она старше меня, почти взрослая, учится в техникуме и уже работает. Когда она встречает меня на лестнице или во дворе, всегда говорит: "Приветик!" А я отвечаю серьезно: "Здравствуйте!"
– Здравствуйте, – запоздало пробормотал я сейчас, впервые встретив ее на улице.
– Мне пломбир, – быстро сказала Галя и потом мне: – Смотри, а я тебе еще возьму, если хочешь.
– Нет, не надо, спасибо.
– Ты домой?
Мне бы сказать: "Да, домой". Да и куда мне идти, как не домой.
– Я в булочную, – пробормотал я. – Не домой.
Сам не понял, почему пробормотал так.
– Жаль, а то бы ко мне зашел. У меня день рождения сегодня. Семнадцать стукнуло...
– Нет, я никак не могу...
Не знаю, что со мной случилось и почему я перетрусил. Даже мороженое не развернул и пошел к булочной, потом к метро. У метро вспомнил "Надо было ее поздравить". Стал представлять, как надо было. Все представил: что говорю я, что она, что опять я, что снова она. И даже то, на что бы никогда не решился: "А мне очень нравится, когда я вас, Галя, вижу..." Нет, лучше так: "А вы мне очень нравитесь..." Или еще лучше: "А я..."
Мороженое потекло у меня в руке, и я сообразил, что все это чепуха. Ведь она ушла. Надо было пойти с ней вместе к дому, надо было поздравить, надо было зайти к ней, надо было цветы купить, вот тут, у метро, как раз продают...
Надо было! Дурак, ох какой же я дурак!
Мороженое окончательно растаяло, я проглотил его, весь перемазавшись, и повернул обратно к дому. Опять вспомнил: "А вдруг она еще не дошла, задержалась?" И пошел тише, совсем медленно.
И в самом деле, мне некуда торопиться. Светло еще. И до восьми больше получаса.
* * *
Еще два дерева и две кучи срезанных веток под ними. Женщины в синих халатах передвигались к очередному дереву. Все ближе к почте.
– А ему что? Как с гуся вода! – сказала одна, тащившая лестницу.
– Она тоже хороша! – сказала другая, с ножницами на палке и пилой под мышкой. – Ты вон небось не пошла на такое...
Они все обсуждали какие-то свои дела.
Еле заметно темнело. Не так, как зимой, сразу, а постепенно. Кто-то зашторивал окна в домах, кто-то захлопывал форточки. В двух подряд прошедших троллейбусах включили свет.
Владельцы собак вышли на прогулку, и я пожалел, что у нас нет собаки. Отец говорит: "Вот подрастешь, нам с мамой некогда". Им некогда, верно, но я бы и сейчас...
И неужели эти вот – с собаками – меньше заняты? Старички, и помоложе, и женщины. Правда, ни одного мальчишки и девчонки. Или у них детей нет, а только собаки? Это как в Швеции, отец рассказывал:
– Вы думаете, там собак ради собак заводят? Ничего подобного! Мудрый швед знает, что ему надо гулять, ежедневно гулять четыре-пять часов... Полезно для здоровья! Собака – хороший повод. Вот и высыпают в Стокгольме на улицы такие собачники. У одних по шавке, по псу, у других – целое разнокалиберное собачье сборище. Два, три, четыре пса. Тянут хозяина, хозяйку тянут, а они и довольны. До собак им как до лампочки, а сами довольны – прогуливаются, кислородом дышат!
Я опять посмотрел вперед. Нет, Гали не видно. Что это я? Хватит, хватит думать о ней. Да и что может быть...
Навстречу мне шел мужчина с овчаркой. Мужчина – сам по себе; овчарка, умная, красивая, лоснилась черно-серой шерстью и мудро смотрела на хозяина.
– Гуляй, гуляй, Диана, – произнес хозяин, когда мы почти поравнялись. – У меня, понимаешь ли, идея одна возникла... По работе, подружка, по ЦКБ нашему... Понимаешь? Ты гуляй, гуляй!
Он говорил с собакой, а думал, наверно, не о ней и не о себе, а совсем о другом. А говорил с ней, Дианой.
А Галя меня звала. И я не пошел. И ничего не сказал ей.
* * *
– Это никакие не липы, а тополя! Самые настоящие душистые тополя. Уж такого не знать! Ну, Ширяев!
Ну и что Ширяев! Ширяев, да. Метр шестьдесят один, между прочим, хотя в одном классе с тобой учимся. И хотела бы ты знать, меня сейчас, этого самого Ширяева, восьмиклассника, девушка одна звала. Взрослая. Семнадцать лет ей, а не то что тебе... И я просто так не пошел, некогда было. А липы-тополя...
– Между прочим, другие тоже не знают. Ничего страшного. Если захочешь...
Я не знал. Совершенно не знал. Стыдно, может быть. Десять лет живу на этой улице, а считал деревья липами.
– Липы совсем другие. Просто ничего похожего. Вот на улице Горького, например, Ширяев... Видел?
А что стыдно? Ну, липы, ну, тополя. Не все ли равно?
– Ты был на улице Горького?
Еще бы я не был на улице Горького! Сколько раз был, а как-то даже ездил специально. Галя туда поехала, а я за ней. Просто так. Сначала на метро до "Белорусской". Потом пешком, но так, чтобы она не видела, до Миусской площади. Там она исчезла. А я думал догнать ее и встретить как бы невзначай, но, пока думал, она...
– Конечно, был! Ну и что?
– Ничего. Просто на улице Горького липы и на других улицах...
– А у нас тополя.
– Я знаю, – почему-то сказал я. – А ты что тут делаешь? Зачем?
Я видел, что она копается в кучах срезанных и спиленных веток и отламывает от них кончики.
– А тебе не жалко?
– Что? – спросил я зло. – Если хочешь знать, я собак люблю!
– При чем тут собаки! Я о тополях. Тебе не жалко, что их так режут и пилят?
– Так это нужно, – сказал я. – Они растут лучше, когда их подрезают. Говорят...
– Лучше бы ты волосы свои подстриг. Смотри, зарос совсем, – сказала она. – А мне их, к твоему сведению, жалко. Не волосы твои, Ширяев, а тополиные ветки! Знаю, что их надо подрезать, а жалко...
* * *
Теперь я думал о ней – о Лизе Куприковой. Сколько лет сидим на одной парте, и я даже не замечал ее никогда, а тут вдруг заметил. На улице увидел и заметил. Эти ветки тополиные и это "Ширяев". В школе она тоже говорит мне "Ширяев", но там не так, там – школа. И почему-то она, никакая в школе (не ябеда, как другие девчонки, не отличница, а так себе), здесь вдруг оказалась какая-то. А какая? И вовсе крохотная, будто не в восьмом, а в шестом учится.
"Тебе не жалко, что их так режут и пилят?" Мне не жалко, тебе не жалко, ему не жалко...
И при чем тут мои волосы? Мои волосы, твои волосы, его волосы. Склонение! А мы его в детстве проходили...
Почему я думал о ней? Свернув с улицы во двор, думал. Пока шел по двору, думал. И, только войдя в подъезд и ступив на лестницу, вспомнил о Гале. Ведь я сейчас пройду мимо ее квартиры, где она празднует свое семнадцатилетие, куда она меня звала...
На лестнице было тихо. Не так, когда кто-то и что-то празднует. Тогда все слышно снизу доверху. Значит, не празднует? А меня зачем звала? Непонятно...
Я прошел мимо ее квартиры. Ни звука. Может, позвонить? Но мать сказала: "К восьми возвращайся". Сейчас, наверное, восемь...
Дома моему возвращению особо обрадовались. Отец о чем-то спрашивал меня, мать хлопотала с едой, усиленно угощая. Друг с другом они не говорили.
Я сразу понял, в чем дело.
– Вы что, поссорились?
– Поссорились? Почему? Ничего подобного! – сказал отец, как-то неловко вскочил из-за стола и обнял мать. – Правда, Ирочка?
– Правда, правда, отстань, – говорила мать. – И все равно ты... Ешьте лучше!
– Характер! – доверительно шепнул отец, когда мать вышла на кухню. Ничего не поделаешь!
– А что у вас?
– Да так, перемелется. Войну прошли. А это... Ничего. Знаешь, как у поэта: "Все пройдет, все перемелется".
– У кого?
– На Кавказе есть такой... Мудрый поэт! Наизусть запомнил:
Знает, знает мельница:
Все пройдет, все перемелется.
Основное ведь – мука,
Остальное все – труха.
Кажется, я не спал в эту ночь.
Слышал, как идут по нашей улице последние машины и троллейбусы и как отец в соседней комнате говорит матери:
– Ну что такого особенного! Мы же не в безвоздушном пространстве живем!
Я видел, как качается фонарь над воротами, слышал, как дует весенний ветер за окном, и слова матери и отца:
– А опекаешь ее почему? Подарки даришь?
– Какие подарки? Просто знак внимания к Восьмому марта. У нее же трудная судьба. Муж бросил, двое детей. В конце концов, зарплата у нее в три раза меньше, чем моя... Ты, по-моему, просто ревнуешь.
Опять все реже и реже идут машины по нашей улице, и уже не слышно троллейбусов.
– Сколько мы с тобой живем? Вспомни, сколько?
– Двадцать два года, а что? Но...
– Сына вырастили. Ведь это главное. Самое главное! Понимаешь! И разве...
– Понимаю, понимаю. Я все понимаю. Не сердись, пожалуйста!..
А я думал о Гале и о Лизе. Сначала о Лизе, потом о Гале. А может, наоборот. Где-то они сливались вместе, и я догонял Лизу на улице Горького, и говорил с Галей о тополях, и без конца путался в мыслях, не знал, чего хочу.
"Ширяев, – говорила мне Галя. – Может, тебе взять?.." "Приветик! говорила Лиза, показывая на школьный завтрак. – Мне пломбир!.." И вдруг совсем непонятные слова Гали: "До собак им как до лампочки, а сами довольны – прогуливаются, кислородом дышат!"
"Зачем тебе эти ветки нужны от срезанных лип?" – спрашивал я.
"Для булочной. Ты же идешь в булочную, а со мной не хочешь".
"Почему ты соглашаешься, что это липы, ведь это тополя! Сама же говорила".
"Самые настоящие душистые тополя! Но мне не хочется с тобой спорить сегодня. У меня день рождения... А липы совсем другое. Просто ничего похожего. Вот на улице Горького, например... Но, честное слово, лучше нашей улицы нет... И какие мы мудрецы, что тогда на Ломоносовский не поехали!"
"Сколько мы с тобой живем? Вспомни, сколько?.. Сына вырастили... Ведь это главное. Самое главное! Понимаешь?"
* * *
На следующее утро я шел в школу так, как еще никогда не ходил. Мне хотелось идти в школу. Я знал, что меня там что-то ждет, кроме уроков, кроме отметок, кроме...
Вместо того чтобы идти двором, я вышел на улицу к срезанным тополям. А всегда ходил двором – так куда ближе.
Кучи веток еще не убрали. И та, из которой Лиза отламывала верхушки, была цела. Никто другой ее, наверно, не трогал, не растормошил.
А Лизы тут не было. Двести метров по улице, и я опять свернул в наш двор – прямо напротив школы.
Я искал Лизу Куприкову, хотя это было глупо. Все равно она придет и сядет за парту рядом со мной, как было уже много-много лет. Мы уже поговорили о чем-то с ребятами у входа в школу, в раздевалке и перед классом – в коридоре на третьем этаже, а я все искал глазами ее.
В самом деле, я уже заранее знал, о чем спрошу ее.
Просто так, как бы мимоходом, когда она сядет за парту или даже во время урока:
"Зачем тебе эти ветки нужны?"
"Какие?" – спросит она. Может быть, добавит: "Ширяев".
И тут уже я не дам маху:
"Тополя, что ты вчера собирала".
Прозвенел звонок, а ее не было. Я сидел за партой один. И среди опоздавших, а у нас всегда кто-то опаздывал, ее не было.
На переменке я спросил одну из девчонок:
– Чего это сегодня Куприковой нет?
– Наверно, заболела, – безразлично сказала она. – Полкласса почти нет. Ты же знаешь: грипп какой-то вирусный. С осложнениями. Вот у Тони Антиповой воспаление...
Полкласса меня не интересовали. Тоня Антипова тоже. И уроки в этот день.
После пятого я пошел уже не улицей, а опять двором.
В подъезде неожиданно столкнулся с Галей.
– Ты? Вот хорошо! Приветик! А у меня замок никак не открывается.
Я покраснел. Вспомнил, что весь день думал не о ней.
– Давайте я попробую.
Я взял у нее ключ, вставил в замок. Вертел влево, вправо – никак.
– Дурацкий замок, – сказала она. – И придумают же такие!
– Не получается, – признался я и еще больше покраснел от неудачи. Никак!
– И дьявол с ним! Пусть мамочка моя ненаглядная помучается. Ее идея! Даже лучше! – зло выпалила Галя, и я совсем растерялся. Мне показалось, что она какая-то странная сегодня, не похожая на себя...
– Я пойду, – сказал я.
– Можно от тебя позвонить? – попросила Галя.
– Можно, чего ж нельзя...
Мы поднялись этажом выше, к нам. Я сразу же открыл дверь.
– Ты один?
– Один, отец с матерью на работе... Вот телефон.
– Я разденусь, а то жарко.
Галя сбросила пальто, присела к телефону, а я не знал, куда деть себя. Положил портфель, зачем-то пошел на кухню, опять вернулся. В столовой разделся. И снова на кухню.
Не слушать же мне ее разговоры по телефону.
Но я все равно слышал. Непонятный разговор, какой обычно мальчишки ведут вроде Вольки Карпова. Только слово "приветик" было ее, но она его повторила три раза и все по-разному: то смешно, то зло, то с удивлением.
– Так я приеду, – сказала она под конец. – До вечера, да? Только ты сообрази, как договорились...
Опустив трубку, она позвала меня:
– Ты где?
– Тут.
Я вышел из кухни.
– Загуляла я, – призналась она протяжно-весело. – И дома не ночевала, и на работу не вышла. И буду гулять! У тебя, кстати, выпить нечего?
– Выпить? Чего?
– Не воды, конечно, – рассмеялась она. – Вы всегда посуды много порожней сдаете, я знаю. Посмотри...
– Так это когда гости...
– Посмотри, посмотри.
– Сейчас посмотрю в холодильнике, – услужливо пообещал я.
Она пошла за мной на кухню.
В холодильнике что-то было. Я достал начатую бутылку коньяка, показал ей.
– Вот это вещь! – обрадовалась она. – А мы всю ночь водку хлестали.
И сама достала с полки две чашки.
– Наливай!
– А-а... вторая зачем?
– Как зачем? Тебе!
– Что вы! Я... Мне...
У меня чуть не сорвалось с языка, что мне и так попадет, если отец с матерью заметят, а чтобы еще самому...
– Ну и приветик! Будь здоров! – сказала она. – Поехали! За нашу школу! Я тоже в ней училась. И за тебя!
Галя вобрала в себя воздух, словно перед тем, как нырнуть под воду, и залпом выпила почти полную чашку.
Я ахнул.
Потом она села тут же, на кухне, за стол и долго не уходила. А я стоял рядом с ней, стоял с бутылкой в руках и не знал, что делать.
Галя молчала, и мне уже показалось, что ей плохо, как вдруг она посмотрела на меня, ухмыльнулась и сказала:
– Хорошо! До чего же хорошо, а! А я тебе нравлюсь? Скажи, нравлюсь?
Не знаю, что мне было сказать.
– Не знаю, – сказал я, ничего не соображая.
– Знаю: нравлюсь! Нравлюсь, нравлюсь, нравлюсь! И ты ходишь за мной, бегаешь, смотришь. И мне это нравится. Скажу даже тебе, что ты, в общем, ничего... Ничего, вот только бы постарше чуть. Но ты не маленький. Я в твои годы...
– Не знаю, – опять пробормотал я.
– А я знаю! – решительно произнесла она. – И потому подойди ко мне. Я, если даже хочешь знать... Ты мне тоже нравишься!..
* * *
– Ты чего сегодня мрачнее тучи? – спросил отец. – Двойку схватил?
– И правда, что с тобой, сынок? – спросила мать. – Папа прав...
Они уже помирились, и я был рад этому, но мне хотелось сказать сейчас им, что лучше бы я схватил двойку, и что вообще двойки, колы, тройки, четверки, пятерки ничего не значат, и это не так уж важно, кто как учится, а важно что-то другое, более важное...
Я не сказал.
Сказал другое:
– Нет, сегодня отметок не было.
Про себя подумал: "И Лизы сегодня не было. И никто не удивился. Сваливают на какой-то грипп".
– Между прочим, – сказал отец, – сегодня есть важное для тебя постановление, слышал?
– Нет, какое?
– И тебя касается, и вообще всех подростков, – пояснил отец. – Вам теперь все внимание. Книг для вас будут больше выпускать, фильмов, физкультура и спорт, конечно, а самое главное – воспитание. Воспитанием займутся всерьез...
– Нас и так воспитывают...
– А будут еще лучше. А впрочем... – добавил он и не договорил.
Я рано лег спать в этот вечер. Подошла мать, пожелала спокойной ночи, опять спросила:
– Не нравишься ты мне сегодня. Что-то случилось?
– Ничего не случилось. Но... Посиди со мной, – попросил я. – И знаешь что? Скажи, пожалуйста, почему это вы, когда с папой о нашей улице говорите, что она самая лучшая, все Ломоносовский проспект вспоминаете. Почему? А если бы туда переехали, тогда?
Мать смутилась.
– И откуда ты?.. Это сложно, сынок. И не для...
– Я же не маленький, – сказал я. – И поверь, мне очень, очень важно знать, почему...
– Да, ты не маленький, – согласилась мать. – Как бы это тебе все объяснить? В общем, бывают перебои в каждом механизме. Вот и у нас тогда с папой перебой был. Если б на Ломоносовский, то он один бы туда поехал. Без нас с тобой. Но он оказался очень разумным, хорошим, твой папа. И мне не напоминает... Ни о чем... А мог бы!
– А ссоритесь? – вспомнил я.
– Это так, по глупости, – сказала мать. – Я виновата и все понимаю. Больше никогда не буду. И нельзя мне на этой улице ссориться с папой... Ведь она для меня... Ну, как бы тебе сказать?.. Как найденное потерянное счастье и...
– Что "и"?
– Не надо, сынок, ладно? Спи! Только о разговоре нашем папе ни-ни... Ты же взрослый!
* * *
Еще два дня я был в школе, а потом тоже заболел. Тем же гриппом с осложнением. Заболел некстати – конец учебного года, и надо подтягивать хвосты перед экзаменами. В восьмом классе, как назло, остались экзамены, хотя и непонятно зачем. Все равно еще два года учиться.
Говорят, что во время болезни люди быстро растут. Не знаю, вырос я или нет, но я много думал, пока лежал три недели. О чем? Об отце и матери, у которых что-то случилось, давно, когда я был еще маленьким, и что прошло. О школе нашей, где все меряют отметками, чем-то привычным и нужным, но где не замечают, может быть, самого главного. Таких, как я, как Лиза, как Галя, наконец. А Галя тоже училась в нашей школе. Пусть раньше, а училась... И еще об этих самых подростках, которых надо воспитывать. И о тополях на нашей улице... И о...
Третьего мая мне разрешили в первый раз выйти погулять.
Я вышел. Кружилась голова, и все уже было зелено: подрезанные тополя на улице, и яблони в парке рядом с "Питером", и трава...
То ли после болезни, то ли потому, что я стал умнее, но мне нравилось все, и я вспомнил, что наша улица – необыкновенная улица, самая лучшая, самая красивая. А может, я просто привык к тому, что так говорят отец с матерью. Для них, я теперь понимаю, улица наша... Но разве только для них? И для меня...
Я свернул с улицы во двор и пошел к школе, в которой не был так долго. Почему пошел, не знаю.
Все оказалось точно. Через несколько минут из дверей школы начали высыпать старшеклассники. И наши тоже.
Я долго и подробно объяснял, как я болел, чем лечился, говорил, что готовил потихоньку уроки, чтобы не отстать, что в понедельник приду в школу. Так, мол, сказала врачиха.
Кто-то заметил, что я похудел, кто-то – что побледнел, кто-то ничего не говорил, и мне было все равно.
– А что, Куприкова еще тоже болеет? – спросил я между прочим.
– Куприкова? Она просто дежурная по классу. Сейчас уберет – выйдет...
Я долго еще болтался по пустому школьному двору, когда наконец услышал:
– Ширяев? Ты что тут?..
– Я тебя жду, – не постеснялся сказать я. – Понимаешь, вот выпустили, и я пришел.
– Ширяев!
Тут я, кажется, совсем осмелел и сказал:
– Валялся пока, много думал. О тебе и... Скажи, а зачем ты тогда эти ветки тополиные собирала? Все хотел спросить тебя.
– А на них уже побеги: листочки и корни, – сказала Лиза. – Я их в парке посажу, у "Питера". Пусть растут деревья! Вырастут, вспомню – мои! Хочешь вместе посадим?
– Хочу, – согласился я. – А когда?
– Хоть завтра. Завтра же выходной!
Мы еще о чем-то говорили, и я сам удивлялся своей смелости и еще больше осмелел, когда Лиза сказала, что хотела прийти ко мне домой, но просто постеснялась.
– Завтра, хочешь, заходи, – предложил я. – Посадим твои ветки, а потом ко мне. Я тебя с мамой и папой познакомлю...
Почему я сказал так?..
– Я буду очень рада, – призналась Лиза. – Так, значит, в двенадцать у того тополя, да?
– У того...
* * *
Я не заметил, как проводил Лизу до ее дома, и, пока мы шли, я ничего почти не видел. Я пошел назад – увидел всю нашу улицу и тополя, на которых росли свежие побеги – сверху на срезанных ветках, и прямо на стволах внизу, и совсем рядом с ними – пробившие асфальт тротуара.
Улица как улица. Ничего особенного. Дома слева, дома справа. Дома из серого кирпича. Это куда лучше, чем из блоков. Деревья вдоль тротуаров по-молодому свежие тополя. Это лучше, чем липы. Ведь липы еще только распускаются, а эти, даже подрезанные, уже зеленеют. И все тут на улице рядом...
– А у нас событие, – сообщил вечером отец. – Помнишь моего друга американца из Филадельфии? Так вот, он книгу нам свою прислал: "Уан энд э хав майлз бай фут алонг а рашин стрит. Мембаз оф эн Америкэн трэвелер"*. Я перелистал. Молодец Гарри! Очень объективную и умную книжку написал. В ней что-то есть и о нас с мамой, как о людях, влюбленных в нашу улицу. И даже о тебе – в том плане, что ты, как все дети, безразлично относишься к месту, где живешь...
_______________
* "Полторы мили пешком по одной русской улице. Записки американского путешественника" (англ.).
– А я тоже люблю нашу улицу, – сказал я. – Откуда он знает? Я не безразлично, а очень...
– И еще Гарри пишет, что улица наша вроде бы и не примечательная исторически, на самом деле – сама наша история. Выросла там, где не было ничего. Поселила людей новых, рожденных нашей властью. И на примере нашей улицы...
– Пап! Если я тебя попрошу, – перебил я отца, – ты мне рубль дашь?
– Конечно, дам, а зачем?
– Я в парикмахерскую сбегаю сейчас, пока не поздно, а то совсем зарос.
– Что, мама? – сказал отец. – Отпустим сына в парикмахерскую?
– Отпустим, – согласилась мать. – Он же взрослый у нас. Пусть сам следит за собой!
РОЖДЕНИЕ КАРАВАЕВА
Когда его усаживали в машину, то люди, совершенно незнакомые, чужие, почему-то очень хотели понравиться ему, хлопотали вокруг шофера и женщины, которая поедет с ним, и он слышал отрывочно: "Вот, документы на Олега Караваева, возьмите"; "Товарищ водитель, если мальчику будет необходимо по нужде, так вы уж, пожалуйста..."; "И смотрите, чтоб не укачало его, в случае чего пусть он задремлет и дайте ему подышать свежим воздухом, это помогает". Это были одни незнакомые голоса, а другие – их было два отвечали: "Сделаем"; "Нет, не забуду"; "Документы, да"; "Да вы не беспокойтесь"; "В целости-сохранности довезем!"
Уже потом он понял, что эти вторые – голоса шофера и женщины, которые провожали его всю дорогу.
Он уже сел в машину – в настоящую "скорую помощь", только без крестов и надписей по бортам, – когда остающиеся мужчины и женщины опять бросились к нему:
– Ну, счастливо тебе!
– Устраивайся поудобнее, сынок! Целый час ехать...
– Смотри шапку не расстегивай, а то продует, холодно...
– Тебе там, мальчик, будет хорошо...
– Это ведь не надолго...
– Тебе, несомненно, понравится, сынок...
Его смущало все это, и он многого не понимал, не понимал этих хлопот, не понимал, почему его так зовут – "мальчик", "сынок", ведь бабушка всегда звала его иначе – "Олег", "внучек", – но больше всего он не понимал главного: почему ему будет там хорошо, когда ему уже хорошо?
– Я не сомневаюсь, что мне там понравится.
Он с опозданием ответил на последний вопрос – так он привык говорить и отвечать, потому что всегда повторял слова бабушки.
– Ну вот, как хорошо, – произнес кто-то из провожающих и удивился: Какой мальчик, а?
А он опять не понял. Он никогда не ездил на настоящей машине, а сейчас едет. Разве это плохо? И сидит не как-нибудь, а рядом с шофером, и шофер все время разговаривает с ним, как с товарищем, и вот уже показал на скорость, объяснил, сколько в машине бензина, и даже показал новые дома на улицах и панораму какой-то Бородинской битвы. Разве это плохо?..
– Тебе удобно? – спросила его женщина с заднего сиденья машины, и он ответил:
– А почему неудобно? Конечно! Спасибо большое!
Он подумал, что не знает, как зовут эту женщину и как зовут шофера, но никто ему не сказал об этом, а сам он спросить не решился.
– Знаешь, а там и правда тебе будет очень хорошо, – сказала женщина. – И потом... Ведь это все ненадолго. Поживешь, вернешься...
Он, смотревший в ветровое стекло – это было для него сейчас самым важным, самым значительным, почти историческим, – плохо расслышал ее слова и переспросил:
– Вы мне?
– Я просто говорю, что ты не пожалеешь, что поехал...
– Спасибо, но я вовсе не жалею, – сказал он. – Спасибо большое!
Все это была ложь, святая ложь, идущая от сопровождавшей его женщины, но ни она, ни провожавшие их ничего не могли сказать иного, и что тут сказать, когда шестилетнего отправляют в детский дом в силу особо сложившихся обстоятельств. Вот и в документах все отражено: "Фамилия Караваев; имя, отчество – Олег Константинович, год рождения...", и так далее, и тому подобное. Все вплоть до графы "Примечания", записи в которой и послужили поводом для этой такой скоропалительной и необычной даже для них акции: отправки одного мальчика, да еще на санитарной машине, вместе с педиатром, далеко от Москвы, в один из лучших лесных детских домов.
Но откуда он мог знать это?
Женщина-педиатр, сопровождающая его, думала об одном, шофер крутил баранку, а сам Олег внимательно, чуть растерянно, но с любопытством смотрел по сторонам и вперед, и лоб его под новой неудобной шапкой потел и хмурился, потом распрямлял несуществующие морщинки, а пока – легкие складочки, как на руках с детства, и лицо все больше расплывалось в восторженном удивлении.
Шофер все еще занимал его разговорами, и женщина со спины что-то поддакивала, и все это было бы интересно, но только не сейчас, когда они вырвались из города на прямую дорогу, и рядом еще мелькали дома и дома, люди и люди, пересекающие дорогу другие дороги, одни внизу, под мостами, другие сверху, над мостами, а потом все кончилось – и дома, и люди, и светофоры с милиционерами – и пошел лес, один лес.
Лес стоял слева и справа, он был впереди, насколько можно видеть, и, конечно, позади, где они только что проехали, и весь он был в снегу. Каждое дерево, каждый куст, каждый ствол и ветка, ну прямо-таки все в снегу, и снег еще внизу под деревьями, и снег вдоль дороги, и снег...
Он никогда не видел такого – столько леса и столько снега – ни в Москве, ни на картинках, ни во сне. А лес летел на них слева и справа и откуда-то спереди, где он сливался перед дорогой в один огромный сказочный лес. И дорога, и машина их, мчащаяся по ней, как бы разрезали этот лес, и он, заснеженный и непонятно-красивый, раздвигался перед ними и опять пролетал по сторонам, мимо машины и мимо него.
И все это было так, что если бы не сидящие рядом взрослые люди, то он закричал бы от радости, и запел, и заплясал, и пусть лес слышал бы его голос, знал о его радости и о том, как ему хорошо тут – в никогда не виданном!
Он даже поерзал на сиденье, чуть задев локоть шофера, и ткнул варежкой в стекло, и что-то хмыкнул, может быть, от предвкушения возможного, придуманного сейчас желания, но услышал сзади голос: