355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сэмюэл Дилэни » Дальгрен » Текст книги (страница 6)
Дальгрен
  • Текст добавлен: 10 апреля 2021, 05:00

Текст книги "Дальгрен"


Автор книги: Сэмюэл Дилэни



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

– И где живет Калкинз?

– А, так ты любишь сплетничать! А я уж испугалась. – Она оставила стебли в покое. – Редакция газеты – это ужас! Он нас водил – прямо туда, где печатают. Серость, и мрак, и тоскливо, и гулко. – Она скривила лицо, и плечи, и руки. – Айййй! Но его дом… – Все разгладилось. – Весьма хорош. Прямо над Хайтс. Огромный участок. Весь город видно. Ничего себе, наверно, было зрелище, когда по ночам все фонари горели. – Теперь скривилось чуть-чуть. – Мне интересно было, жил он там всегда или тоже просто въехал и окопался. Но спрашивать не принято.

Он свернул, и она свернула следом.

– И где этот дом?

– По-моему, адрес – Южная Брисбен.

– Как ты с ним познакомилась?

– Они закатили вечеринку. Я гуляла мимо. Один знакомый меня зазвал. Фил, собственно.

– Вроде несложно.

– Не, очень сложно. А что, ты хочешь пойти познакомиться с Калкинзом?

– Ну, здесь-то довольно убого. Прогуляюсь к ним – может, и меня зазовут. – Пауза. – Ты-то, конечно, девушка. Тебе попроще, да? Быть… украшением?

Она подняла брови:

– Необязательно.

Он посмотрел на нее и успел поймать ее взгляд. Забавно, решил он.

– Видишь тропинку за футбольными воротами?

– Ага.

– Выводит прямо на Северную Брисбен. А она потом превращается в Южную.

– Эй! – Он ей ухмыльнулся, уронил голову набок. – Что такое?

– Грустно, что ты уходишь. Я уже намылилась провести опасный и волнующий день – бродить с тобой, играть тебе на гармошке.

– Пошли со мной?

Взгляд у нее получился смущенный и заговорщицкий.

– Уже была.

Позади них застучали молотки.

Его гримасе она пояснила:

– У Джона очередной проект. Они вернулись с обеда. Там точно осталась еда. Я дружу с Джомми, который им в основном стряпает; хочешь поесть?

– Не, – покачал головой он. – И я еще не решил, хочу ли…

– Всё ты уже решил. Но увидимся, когда вернешься. Возьми. – Она протянула ему тетрадь. – Будет что почитать в дороге.

На миг он дозволил своему лицу признать, что она хочет, чтобы он остался.

– Спасибо… ладно.

– Плюс этого города в том, – ответила она его признанию, – что, когда вернешься, я тебя и впрямь увижу. – Она поднесла гармошку к губам. – Тут никого не потеряешь.

Ее глаза и ноздри в металле – громадные просеки тьмы в посеребренной плоти: ни век, ни ресниц, ни границ, одна зелень. Она выдула диссонанс и зашагала прочь.

Уже оставив за спиной безглазых львов, он сообразил: на губной гармошке такой диссонанс не взять.

Ни одна его гармошка так не умела.

2

Он прошел три квартала и посреди четвертого увидел церковь.

Виднелись два (из, очевидно, четырех) циферблата на шпиле. Вблизи он разглядел, что стрелок нет.

Тылом запястья потер лоб. Между кожей и кожей каталась грязь. Сколько же тут сажи…

Сообразил: я в таком виде, что напроситься на дачную вечерину – самое оно!

Из двери церкви донеслась органная музыка. Ланья, помнится, что-то сказала про монастырь… Гадая, читается ли его любопытство по лицу, он осторожно ступил – крепко сжимая тетрадь под мышкой – в вымощенный плиткой вестибюль.

За второй дверью, в кабинете, крутились две из четырех катушек на алюминиевой панели вертикально стоящего магнитофона. Свет не горел.

Заметил, лишь отворачиваясь (а заметив, не понял, что делать с этой картиной): над конторской пробковой доской прикноплен плакат – центральный в экспозиции у Люфера, черный мужик в кепке, куртке и сапогах.

Еще одна дверь (уже в часовню?) приоткрыта в темноту.

Он снова вышел на тротуар…

– Эй, ты!

На старике бордовые клеша, очки в золотой оправе; под блеклой вельветовой курткой – ярко-красная маечка; берет, борода. Под мышкой кипа газет.

– Как самочувствие сим жемчужным днем?

– Здрасте.

– Итак… ты, наверно, интересовался, который час. – Старик вытянул жилистую шею. – Ну-ка посмотрим. – Он воззрился на шпиль. – Посмотрим-посмотрим. Пожалуй, около… одиннадцати… двадцати пяти. – Сиплый хохот пригнул ему голову. – Как тебе? Ловкий фокус? (Хочешь газету? Бери!) Как есть фокус. Я научу. Что такое? Газета бесплатная. Хочешь подписаться?

– У вас под бородой… вы где взяли эту штуку на шее?

– В смысле… – Свободная рука поднялась к перченым волосам, которые без пауз взбирались от груди до самого подбородка. Старик расстегнул ожерелье, и оно упало алмазной змейкой. – Эту? А ты свою где?

А он думал, его спрятана под воротником и манжетами.

– По пути сюда. На ней написано, что она из Бразилии.

Старик поднес конец цепочки к глазам:

– …Япония? – и показал ему.

На медной бирке оттиснуты буквы: «…елано в Японии». Перед «елано» закорючки – явные «сд».

Старик снова обернул цепочку вокруг шеи и в конце концов успешно застегнул одной рукой.

Он поглядел на газеты; прямо под мятой манжетой старика разобрал:

«ВЕСТИ БЕЛЛОНЫ»

Среда, 1 апреля 1979 года

В ГОРОДЕ НОВИК!

Он нахмурился.

– Я твою не видел, – непрошено пояснил старик. – Но ты бы не спросил, если б у тебя ее не было, так?

Он кивнул – в основном чтоб дедуля не замолкал; впрочем, понукать и не требовалось.

– Я так понимаю, это вроде награды за инициацию. Только ты не знал, что ее прошел, да? И это тебя, небось, парит.

Он опять кивнул.

– Меня зовут Фауст, – сообщил старик. – Жуакин Фауст.

– Уаким?..

– Произносишь верно. Но, судя по акценту, мы бы с тобой записали это разными буквами.

Он принял протянутую руку Жуакина; тот сцапал его ладонь в байкерское рукопожатие.

– Ты сказал, – Жуакин помрачнел, разжал руку, – что нашел свою по дороге сюда? За чертой Беллоны?

– Точно так.

Жуакин потряс головой и сказал:

– Ммммммм, – и тут у них над головами разразился рев, что собирался с силами уже не первую секунду.

Оба задрали головы. В мареве ничего не видать. Реактивный самолет не смолкал устрашающе долго, потом удалился. После него запись органа показалась тихой.

– На часах, – сказал Жуакин. – Циферблат на фасаде. Вон тот огрызочек раньше был минутной стрелкой. Можно разглядеть, куда показывает.

– Вон оно что. А час?

Жуакин пожал плечами:

– Я ушел из конторы около одиннадцати. Ну, по моим догадкам. Это недавно было.

– А что случилось со… стрелками?

– Ниггеры. В первую ночь, кажись. Когда молнии сверкали. Совсем взбесились. Кишмя кишели тут. Много чего покрушили – тут до Джексона рукой подать.

– До Джексона?

– Джексон-авеню – это где ниггеры обычно живут. Прежде жили. Новенький, что ль?

Кивок.

– Поищи газету за тот день. Люди говорят, никогда в жизни таких снимков не видали. Полыхало всё. Они лестниц понаставили, в окна вламывались. Мне один мужик сказал, была фотография, где они на церковь лезут. И стрелки ломают. Друг друга тоже на куски рвали. Вроде есть еще серия, где здоровенный такой черный лезет к беленькой девчоночке… вони от этих снимков до небес. «Изнасилование» – мерзкое слово, в газетах не напишут, но это было натурально оно. Люди говорили, зря Калкинз напечатал. А он знаешь что сделал? – Перекошенное лицо Жуакина потребовало ответа.

– Не знаю. Что? – опасливо уступил он.

– Пошел, разыскал этого ниггера с фоток и взял интервью; и напечатал всё. А я так скажу: вот это интервью и не надо было печатать. Калкинзу про гражданские права интересно. Он этим прямо горит. Цветным в городе, я так думаю, туго пришлось, и он переживал. Очень сильно. Но у этого ниггера язык грязный, как помойка, и он этим языком только помои и лил. Он, я так думаю, даже не знал, что такое интервью в газете. Не, цветным было трудно, я понимаю. Но если охота помочь, нечего печатать картинку, где самый здоровый и черный негритос на свете лапает маленькую семнадцатилетнюю блондиночку, а потом еще две полосы разглагольствует, как ему было приятно, и каждое второе слово «бля», или «ебёнть», или «йи-ха», и как он себе еще отхватит, вот только случай выпадет, и какая ему настала лафа, когда все легавые разбежались! Если хочешь помочь, так не делаешь, правда? А из-за этой статьи Харрисон – Джордж Харрисон его зовут – для всех ниггеров, что на Джексоне остались, прямо герой; и, кажись, чуть не для всех остальных тоже. Сразу ясно, что за люди тут у нас обретаются.

– Но вы этого всего не видели?

От этого Фауст отмахнулся.

– Тут еще один цветной есть, с Юга, воинствующий правозащитник какой-то… мистер Пол Фенстер, кажись? Приехал, примерно когда все и случилось. Калкинз его тоже знает, я так понимаю, много пишет про его работу. Намерения-то у человека, небось, добрые; но как ему с этой историей про Джорджа Харрисона быть? Оно и к лучшему, – он повертел головой, – что ниггеров на Джексоне осталось не страх как много.

Раздражение и любопытство он разрешил вежливым вопросом:

– А с чего началось? Волнения с чего начались?

Жуакин сильно склонил голову набок:

– Да понимаешь, всей истории никто толком не знает. Рухнуло что-то.

– Чего?

– Одни говорят, что дом рухнул. Другие – что прямо посередь Джексона упал самолет. Еще кто-то – что, мол, какой-то пацан залез на крышу «Второго Сити-банка» и кого-то оттуда уложил.

– Кого-то убили?

– Насмерть. Вроде на крыше был белый пацан, а пристрелили черного. Ну и они устроили волнения.

– А в газете что писали?

– Примерно то же, что я сказал. Никто не знает точно, что случилось.

– Если бы упал самолет, кто-нибудь знал бы.

– Это в самом начале было. Тогда бардак был сильно хуже. Много домов горело. И погода – не разбери-поймешь. Люди еще пытались выбраться. Народу было много, не то что сейчас. И все напуганы.

– Вы тогда были здесь?

Жуакин сжимал губы, пока усы не слились с бородой. Покачал головой:

– Я только слыхал про статью в газете. И про снимки.

– Откуда вы?

– Ааааа! – Фауст с притворным укором потряс пальцем. – Научись не задавать таких вопросов. Это невежливо. Я же о тебе не спрашиваю, правда? Я представился, а твоего имени не спросил.

– Извините, – опешил он.

– Тут много таких, которые расстроятся – жуть, если спросишь, что с ними было до Беллоны. Лучше уж я предупрежу, чтоб ты не вляпался. Особенно, – Фауст приподнял бороду и приставил большой палец к ожерелью, – те, у кого такие штуки. Как мы. Небось, если я спрошу, как тебя зовут, или сколько тебе лет, или почему у тебя орхидея на ремне, например, ты на меня осерчаешь. Не так, что ли?

В животе – невнятный неуют, точно воспоминание о боли.

– Приехал я из Чикаго. До того был во Фриско. – Фауст наклонился и оттянул штанину клешей. – Дедушка-йиппи, ага? Странствующий философ. Достаточно тебе?

– Извините, что я спросил.

– Да ничего. Я узнал, что в Беллоне – самый эпицентр всего. Теперь-то наверняка. Я здесь. А этого достаточно?

Он опять в замешательстве кивнул.

– У меня была хорошая честная работа. Продавал «Трайб»[8]8
  Имеется в виду радикальная контркультурная, в основном еженедельная газета Berkeley Tribe (1969–1972), рупор новых левых.


[Закрыть]
на углу Маркет и Ван Несс. А в Беллоне я самый старый мальчишка-газетчик. А этого хватит?

– Да. Слушайте, я не хотел…

– Что-то с тобой не так, мальчик. Что-то мне не нравится. А скажи-ка, – веки сморщились за линзами в золотой оправе, – ты сам-то не цветной, часом? А то что-то смуглый ты какой-то. Лицо полноватое. Я, конечно, могу говорить «негр», как вы, молодежь. Но там, где я рос – когда я рос, – они назывались ниггерами. И для меня они по сей день ниггеры, и я ничего такого в виду не имею. Желаю им всего наилучшего.

– Я американский индеец, – в безропотной ярости решился он.

– Ага-а. – Жуакин снова склонил голову набок, оценил. – Ну, если ты и не ниггер, наверняка симпатизируешь ниггерам. – Слово он произнес с нажимом, выдавливая из него всю неловкость до последней капли. – Да и я. Да и я. Только они мне ни в жизнь не поверят. Я б на их месте тоже не поверил. Мне, мальчик, пора газеты разносить. На, возьми. Вот молодчина. – Фауст поправил газеты под мышкой. – Если интересуешься ниггерскими волнениями – а ими интересуются почти все, – (эта ремарка была произнесена с крайней степенью театральности), – поищи ранние выпуски. Пастор, ваша газета. – Он отошел по тротуару и вручил газету черному священнику, что стоял в дверях церкви в сутане до земли.

– Спасибо, Жуакин. – Голос… контральто? Вроде бы намек на… груди под темной сутаной. Лицо округлое, нежное – вполне подойдет женщине.

Жуакин замаршировал по улице, а священник теперь смотрел на него.

– У нас с Фаустом такая игра, – объяснила она (а это была она), к его смущению. – Пусть вас это не огорчает. – Она улыбнулась, кивнула и направилась внутрь.

– Извините… Пастор…

Она обернулась:

– Да?

– Э-э… – Любопытство одолевало, но ни на чем не фокусировалось. – А что у вас тут за церковь? – Он ограничился этим, но почувствовал, что вопрос безнадежно натужный. Хотел-то он спросить, конечно, про плакат.

Она снова улыбнулась:

– Межрелигиозная, межрасовая. Мы уже некоторое время умудряемся служить трижды в неделю. Будем очень рады, если вам интересно зайти. Утром по воскресеньям, разумеется. И еще вечерами по вторникам и четвергам. Прихожан пока не очень много. Но мы собираем паству.

– А вы – пастор?..

– Эми Тейлор. Вообще-то, я мирская проповедница. Занялась этим проектом сама. И неплохо получается, если учесть обстоятельства.

– Просто взяли и заняли церковь?

– Когда те, кто был здесь прежде, ее оставили. – Она не отмахнулась. Она протянула руку. Возможно, жест один и тот же. – Рада познакомиться.

Он пожал ей руку:

– Рад познакомиться с вами.

– Надеюсь, вы к нам придете. Сейчас у всех тяжелые времена. Любая духовная помощь на пользу… не так ли?

Ее рукопожатие (как и Жуакина) не разжималось долго. И было крепче.

– Ой, а вы знаете, какой сегодня день?

Она глянула в газету:

– Среда.

– Но… Как вы узнаёте, что наступило воскресенье?

Она рассмеялась. Смех получился очень самоуверенный.

– Воскресные службы проводятся, когда в газете написано, что сегодня воскресенье. Мистер Калкинз путает даты, я знаю. Но больше одного воскресенья за семь дней не бывает. И больше одного вторника. Вот с четвергами случается путаница. Я к нему ходила, разговаривала. Очень вежливый человек. И, невзирая на несносное, по мнению некоторых, чувство юмора, он очень переживает из-за того, что творится в его городе. Частоту воскресений я заметила сама. Про вторники он мне объяснил; но настаивал на шальных четвергах. Весьма любезно предложил объявлять четверг всякий раз, когда я попрошу, если я предупрежу за сутки. – Ее абсолютную серьезность расколола улыбка. И она отпустила его руку. – Конечно, все это забавно. Мне так же странно об этом говорить, как вам, я думаю, – слушать. – Афро, круглое темное лицо; она ему понравилась. – Постараетесь прийти к нам на службы?

Он улыбнулся:

– Я постараюсь. – И даже смутно пожалел, что лжет.

– Хорошо.

– Пастор Тейлор?

Она оглянулась, задрав редкие брови.

– А эта улица ведет к… мистеру Калкинзу?

– Да, его дом – около мили отсюда. Вам надо будет перейти Джексон. Два дня назад какой-то смельчак стал водить автобус туда-сюда по Бродвею. Всего один автобус. Впрочем, ему же не надо продираться по пробкам. Не знаю, ходит ли он еще. Но он бы вас довез до редакции газеты. Не к мистеру Калкинзу домой. Можно, наверно, и пешком. Я пешком ходила.

– Спасибо.

Он ушел, а она улыбалась ему вслед из дверей. Нет, решил он. Это, видимо, все-таки не монастырь. И под глохнущую музыку вообразил, как крутится и крутится пленка и аккорд за аккордом спархивают с поблескивающих бобин.

Джексон-авеню была широка, но жавшиеся друг к другу домики, размытые полуденным дымом, – в основном деревянные. Паутина троллейбусных проводов, что прежде перетягивала перекресток, теперь комом валялась на повороте мостовой. В двух кварталах от перекрестка дымились развалины. Клубы обнажили обугленные балки и накатили снова.

В квартале с другой стороны грузная фигура с магазинным пакетом застыла на пути от угла до угла и посмотрела, как смотрит он. Близился вечер шальной среды, но походил он на зловещее воскресное утро.

3

Внятного отклика нет. Общая, пожалуй, проблема – все, что хочешь сказать, для лексикона и синтаксиса неподъемно. Потому я и рыщу по этим выхолощенным улицам. Дым скрывает небесное разнообразие, пятнает сознание, пеленает пекло безвредным и иллюзорным. Бережет от великого пожара. Обозначает огонь, но скрывает источник. Пользы от этого города нет. Здесь мало что приближается к образу прекрасного.

И таков в Беллоне хороший район?

Вон там в белом доме на первом этаже выбиты окна; свесились наружу занавески.

Улица чистая.

Босая нога и сандалия, босая нога и сандалия; он смотрел, как под ними скользит зернистый тротуар.

Рядом дверь нараспашку.

Он шел дальше. Проще думать, что все эти дома заселены – а не что пустота их дает мне право мародерствовать, где душа пожелает… не мародерствовать. Одалживать. И все равно неприятно.

Люфер вроде поминал дробовики.

Но он все-таки проголодался и скоро… одолжит еду.

Он разбил окно палкой, которой заклинили открытую гаражную дверь (восемь банок растворимого кофе в кухонном шкафчике), сел за крытый пластиком стол в нише, съел холодную банку (открывашка в ящике) «Перечного супа» «Кэмпбелл». (Легче легкого!) В восхищении между щепотями неразбавленного супа (солоно!) переводил взгляд с газеты Фауста на тетрадку Ланьи. Заварил себе кофе горячей водой – стекала десять секунд, потом стала парить и плеваться – из-под крана. В конце концов открыл тетрадь наугад и прочел ужасно аккуратные буковки ручкой:

Не сказать, что у меня нет будущего. Просто оно бесконечно дробится о несбыточную и невнятную эфемерность настоящего. В летней стране, прошитой молниями, как-то нечем и закончить…

Он поднял голову на скрипы. Нет, просто легкий сдвиг архитектуры. Никто, одними губами сказал он, здесь больше не живет. (Кухня очень чистая.) Без особого понимания прочитанного (или непонимания, если уж на то пошло) от записей отсутствующего репортера и этих скрипов побежали мурашки по загривку.

Дежавю – свойство взгляда.

Эти строки – будто эхо разговора, как-то раз, быть может, праздно подслушанного на людной улице. Тетрадь намекала, что хорошо бы обратить внимание на те пределы разума, которых он даже отыскать не умел.

не аффектация, а лабильность; свойство подлинное и популярное. Но если записывать, что я говорю, переходя из одного речевого

Он еще полистал страницы. Писали только на тех, что справа. Те, что слева, пусты. Он закрыл тетрадь. Поставил кофейную чашку в раковину, банку – в пустое мусорное ведро; поймав себя на этом, рассмеялся вслух, затем примерил безмолвное самооправдание: можно ведь остаться здесь, обустроиться еще уютнее, чем Тэк.

От этого по загривку снова забегали мурашки.

Сунув тетрадь под мышку вместе с газетой, он вылез через окно.

Оцарапался битым стеклом, но заметил лишь спустя квартал, когда опустил взгляд и увидел каплю крови, что ползла по тетрадной обложке, красно-бурая на обугленном. Ткнул новенький лилово-красный порез тупостью большого пальца – от этого только зачесалось. Так что про порез он забыл и быстро зашагал по Брисбен. Это же просто… царапина.

Скитание? Или стремление?

Он не ведал, к чему приведет то и другое. Этим лужайкам и фасадам для красоты не хватало солнца или хотя бы дождика. Деревья на перекрестках могли быть ясно-зелеными. Но сейчас их размыл туман.

Странно, что элементы удовольствия – столько серостей, столько страха, столько молчаний. Вон тот дом, сквозь занюханные занавески раззявился намеками на ковры, что в июле еще не убрали; прежде там кто-то жил. У двери вывеска «Доктор»; он поразмыслил о лекарствах, притаившихся за опущенными жалюзи. Ну, может, по пути назад…

На дальнем углу у поблескивающей стены горой жучиных трупиков громоздился уголь. Землистую уличную вонь прорезала едкость сожженной обивки. Серый угорь дыма выполз на тротуар из подвального разбитого окна и испарился в водостоке. В другом, уцелевшем, – мерцание… Одиночное горение среди множества нетронутых зданий – самое дикое, что попалось ему на глаза.

Он поспешно перешел в следующий квартал.

Его нес по улицам расхлябанный ритм дня. Один раз он сообразил, что устал. Позднее поискал усталость – а она развеялась, как тот угорь.

Вот, видимо, и Хайтс.

Он потащился в горку, мимо витрины, набитой медью, мимо трехслойных стеклянных дверей в вестибюле, головы белой статуи за высокой изгородью – ранимая угрюмая изысканность тревожила его. Залезть, выпить еще кофе? Интересно, почему здесь образы дробовиков за шторами отчетливее. Но он все равно над ними посмеялся.

Он двигался, и движение шумело в кавернах тела. Он хлопал газетой и окровавленной тетрадкой по ляжке, думая о Ланье, о Милли, о Джоне. На другом бедре болталась орхидея. Окованный взглядами, он широко шагал дальше – смущенный вандал, что страдает за грабеж, который разум его вершил средь фантастических фасадов. Очагом напряженности он двигался вдоль домов, что под солнцем были бы роскошны.

Он и сам не понял, зачем решил свернуть с авеню на разведку.

Посреди проулка в булыжном круге рос дуб, окольцованный декоративным заборчиком. Сердце забилось быстро.

Он прошел мимо.

Ствол с обратной стороны – черное дерево. Вместо густой зелени листвы – пожухшая чернота.

Распахнув глаза на такое зрелище, у ствола он свернул и уже собрался уйти. И тут посмотрел на дома.

Стены слева и справа разделены обломками мебели, балками и грудами каменных осколков. Граница между газоном и улицей потерялась в мусоре. В двадцати футах впереди разворочена брусчатка. Он почувствовал, как лицо сморщилось пред лицом разрушения.

Бульдозеры?

Гранаты?

В голове не укладывалось, что́ могло довести до такого. Булыжники раздроблены, выбиты или перевернуты в сырой земле – непонятно даже, где начинается следующая улица. Сдвинув брови, он побродил в мусоре, перешагнул груду книг, бездумно высматривая источник дымного клуба, что раскачивался в пятидесяти футах, а потом вдруг перестал смотреть.

Подобрал часы. Стеклышко отслоилось со звяком. Он их уронил и подобрал шариковую авторучку, стер пепел о штаны, щелкнул кнопкой раз и два. Под штукатурку зарылся деревянный сундук чуть побольше «дипломата». Носком сандалии он пихнул крышку. Белая пыль взвихрилась над вилками, ложками и ножами, обвязанными серой лентой, и осела на пурпурный бархат. Он убрал ногу – крышка щелкнула – и кинулся к авеню.

Следующие три квартала по Брисбен он почти бегом бежал мимо домов, пустых и прекрасных. Но теперь замечал покосившиеся столбы фонарей на газонах, и бесформенные кучи между ними, и окна, что за бледными шторами светились небом позади них.

Он все щелкал авторучкой. Поэтому убрал ее в карман рубахи. На ближайшем углу опять достал и замер. Если налетит ветер, подумал он, если на этой тоскливой улице ветер родит хоть какой звук, я закричу.

Ветра не случилось.

Он сел на бордюр, открыл первую страницу тетради.

собой ранить осенний город, —

снова прочел он. Торопливо перелистнул на чистую сторону. Оглядел четыре улицы, оглядел угловые дома. Сквозь стиснутые зубы всосал дыхание, выщелкнул стержень и принялся писать.

Посреди третьей строки, не отрывая ручки от бумаги, все разом перечеркнул. Затем на следующую строку аккуратно переписал два слова. Второе слово – «я». Теперь слово очень аккуратно следовало за словом. Он вычеркнул еще две строки, откуда спас «ты», «вертушку» и «мостить», высыпал их в новую фразу, денотативно ничем не напоминавшую ту, откуда они пришли.

Между строками, пока он щелкал стержнем, взгляд забрел на текст справа:

Наше отчаяние пред фактурными изъянами языка понуждает нас оттачивать структурные до

– Ыннн! – в голос. Ни одного красивого слова. Он рывком перевернул тетрадь вверх тормашками, чтоб не отвлекаться.

Держа в уме последние две строки, снова оглядел дома. (Отчего бы не рискнуть?) Поспешно записал последние строки – набросал, пока не рассеялись.

Сверху печатными буквами вывел: «Брисбен».

Оторвав ручку от «н», задумался, нет ли у слова других смыслов, помимо названия авеню. Понадеявшись, что есть, принялся очень старательно переписывать то, на чем остановился. Вычеркнул одно слово в последних двух строках («никак не может» превратилось в «не может») и закрыл тетрадь, недоумевая, что это он такое сейчас сделал.

Затем встал.

В качке головокружения пошатнулся на бордюре. Затряс головой и все-таки выровнял под собой мир под нужным углом. Икры и бедра свело: он чуть не полчаса провел почти в позе эмбриона.

Дурнота отступила, а судорога не отпускала еще два квартала. И вдобавок он давился дыханием. Отчего ощутил и десяток других мелких неудобств, которые до сей поры игнорировал. В общем, лишь спустя еще квартал он сообразил, что не боится.

Тянет в правой икре или на душе неспокойно? Он бросил рассуждать, что предпочтительнее, поглядел на уличную вывеску и увидел, что «С. Брисбен» превратилась в «Ю. Брисбен».

Щелк-щелк, щелк-щелк, щелк-щелк; заметив, что делает, он убрал авторучку в карман рубахи. Вдоль улицы тянулась каменная стена. В домах напротив, террасных, и газонных, и просторных, и колонных, – окна сплошь битые.

Из-за спины подгрохотала машина – тупоносая буро-малиновая колымага минимум лет двадцать как с конвейера.

Удивленно вздрогнув, он обернулся.

Машина проехала мимо, не оставив впечатлений о водителе. Но в двух кварталах впереди свернула в ворота.

Кирпичи над головой задрапированы ивой. На ходу он двумя пальцами вел по бороздкам раствора.

Ворота ярь-медны, шипасты поверху и заперты. В десяти ярдах за их решеткой дорога сворачивала в сосняк, косматый как незнамо что. Медная табличка, после недавней полировки исполосованная розовым, гласила: «РОДЖЕР КАЛКИНЗ».

Он вгляделся в сосны. Оглянулся на другие дома. И просто пошел дальше.

Улица упиралась в кусты. Вдоль стены он свернул за угол в заросли. Ветки то и дело тыкали под ремешки сандалии. Босой ноге приходилось легче.

На поляне под стеной кто-то поставил один на другой два ящика: дети хотели фруктов или похулиганить?

Он полез (оставив тетрадь и газету на земле), и тут за стеной засмеялись две женщины.

Он застыл.

Смех приблизился, перетек в приглушенную беседу. Пронзительно хохотнул мужчина; вновь послышалось и утекло прочь двойное сопрано.

Он еле-еле доставал до края. Подтянулся, растопырив локти. Гораздо труднее, чем показывают в кино. Он скреб мысками по кирпичу. Кирпич в ответ корябал ему колени и подбородок.

Глаза вознеслись над стеной.

Ее покрывали сосновые иглы, прутики и, дивным образом, слой стекла. Сквозь мельтешение мошкары он увидел приплюснутые верхушки сосен и окатистые дряблые кроны вязов. А эта серая штуковина – купол дома?

– Да не верю я! – вскричала невидимая женщина и снова засмеялась.

Пальцы жгло; руки дрожали.

– Эт-то ты тут что, блядь, шкет? – с оттяжечкой произнес кто-то у него за спиной.

Трясясь, он спустился, разок зацепившись пряжкой ремня за выемку в стене – пряжка вонзилась в живот; пальцами ног нащупал тонкие выступы, затем ящик; затанцевал.

И, щурясь, прижался к стене.

Тритон, паук и какое-то чудовищное насекомое, громадные и в расфокусе, прожигали его глазами-вспышками.

Он выдавил вопросительное «к…», но так и не смог выбрать следующую букву.

– Ты же знаешь, – паук в середине угас; рыжий дылда убрал веснушчатую руку от цепи, кольцами обвивавшей его от шеи до живота, – прекрасно, что тебе туда нельзя.

Лицо у него было плоское, нос широкий, как у мопса, губы вывернуты наизнанку, глаза – словно коричневая яичная скорлупа, инкрустированная потускневшими золотыми монетами. В другой руке – в бледных волосах расплывались веснушки – он держал футовый кусок трубы.

– Я туда не лез.

– Ёпта, – изверг из себя тритон слева с черным акцентом гораздо гуще, чем у рыжего.

– Ну еще бы, – сказал рыжий. На темно-загорелой коже – веснушчатые галактики. Волосы и борода курчавятся горстью медных монеток. – Ага, конечно. Прям зуб даю. – Он размахнулся трубой, на пределе взмаха дернул рукой; цепи на шее забренчали. – Ну-ка слезай оттуда, пацан.

Он спрыгнул, приземлился, одной рукой держась за ящики.

Рыжий снова замахнулся; фланговые виденья зыбко придвинулись.

– Ага, давай-давай, попрыгай!

– Ладно, я слез. Ну?..

Скорпион засмеялся, замахнулся, шагнул.

Оплетенный цепью сапог вдавил тетрадь в мульчу. Другой отодрал от нее уголок.

– Эй, кончай!..

Он вообразил, как бросается на них. Но не шевелился… пока не увидел, что на следующем взмахе труба врежется ему в бок, – и тогда бросился.

– Берегись! У него орхидея на!..

Он рубанул рукой в ножах; скорпион отшатнулся; тритон и жук развернулись. Поди пойми, где они там под своими фантасмагориями. Он вогнал кулак в чешуйчатую симуляцию – кулак прошел насквозь, и от удара он клацнул зубами. Ножами резанул отступающего жука. На него кинулся паук. Он оступился в сногсшибательных огнях. Чья-то рука заехала ему по щеке. Заморгав, он увидел, как другое, внезапное черное лицо вырывается из-под тритоньей чешуи. Потом что-то ударило его по голове.

– Эй, Харкотт, он тебя порезал, слышь! – Густой черный акцент, очень далеко. – Ой, эй, ни хера себе! Сильно он тебя. Харкотт, ты нормально?

Нет, он ненормально. Он падал в черную дыру.

– Вот мудак, а? Да я его за это…

Он рухнул на дно.

Скребя ногтями по донной листве, он наконец отыскал обрывок мысли: орхидея висела на поясе. Он бы не успел опустить руку…

– Вы… что с вами?

…продеть загрубелые пальцы в сбрую, застегнуть браслет на узловатом запястье…

Кто-то тряс его за плечо. Его рука стучала по влажной листве. Другая зависла в воздухе. Он открыл глаза.

Вечер так шарахнул в висок, что затошнило.

– Молодой человек, вы как?

Он снова открыл глаза. Пульсирующие сумерки долбились в четверть головы. Он толчком приподнялся.

Человек в синей сарже сел на пятки.

– Мистер Фенстер, он, по-моему, пришел в себя!

Чуть подальше, на краю поляны стоял черный в футболке.

– Надо бы его внутрь отнести, наверно? Голову ему осмотреть.

– Да нет, я думаю, не стоит. – Черный сунул руки в карманы слаксов.

Он качнул головой – всего раз, а то страх как больно.

– На вас напали, молодой человек?

Он сказал:

– Да, – очень невнятно. Кивок подбавил бы цинизма, но кивнуть он не осмелился.

Белый воротничок между саржевыми лацканами стянут невероятно тонким галстуком. Белые виски под седыми волосами; акцент у человека пугающе смахивал на британский. Он подобрал тетрадь. (Газета уползла прочь по листве.)

– Это ваше?

Снова невнятное:

– Да.

– Вы студент? Ужас какой – люди нападают на людей прямо у всех на виду! Ужас!

– Я думаю, нам пора в дом, – сказал черный. – Нас ждут.

– Минуточку! – прозвучало на удивление властно. Джентльмен помог ему сесть. – Мистер Фенстер, я считаю, совершенно необходимо отнести беднягу в дом. Вряд ли мистер Калкинз будет возражать. Это все-таки исключительные обстоятельства.

Фенстер вынул темно-бурые руки из карманов и подошел:

– Боюсь, ничего исключительного в них нет. Мы проверили, а теперь пойдемте.

С неожиданной силой Фенстер поставил его на ноги. По дороге правый висок взорвался трижды. Он стиснул голову рукой. В волосах кровь хрустела; по бакенбарде текла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю