355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Экштут » Тютчев: Тайный советник и камергер » Текст книги (страница 1)
Тютчев: Тайный советник и камергер
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:18

Текст книги "Тютчев: Тайный советник и камергер"


Автор книги: Семен Экштут



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Семен Экштут
ТЮТЧЕВ: ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК И КАМЕРГЕР

Моей жене

ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК И КАМЕРГЕР

…Деятельность этого человека, столь замечательного во многих отношениях, не соответствовала тем необыкновенным способностям, которыми он был одарен. Я не перестану утверждать, что ему всегда недоставало случая, сцены и публики, словом – обстоятельств, его достойных. Про Тютчева можно сказать то, что говорил великий Мирабо об одном из своих предков: «За неимением титула, он обладал внутренней ценностью».

Карл Пфеффель

О Федоре Ивановиче Тютчеве написаны несколько книг и сотни статей, чтение которых убеждает лишь в одном – в принципиальной невозможности разгадать загадку, заданную этим человеком мировой культуре. Даже его родная дочь сомневалась в том, что ее отца можно безоговорочно отнести к числу людей, полагая его скорее духом, нежели человеком. Собственная жизнь была его главным произведением – и он относился к ней так же легко и беззаботно, как к текстам своих стихов и их дальнейшей судьбе.

Блистательный и остроумный собеседник, Тютчев повсюду был желанным гостем: все им восхищались и высоко ценили его непревзойденные остроты – и никто не взял на себя кропотливый труд собрать и систематизировать их при жизни автора. «Тютчевиана» вышла в свет спустя полвека после его смерти, когда непосредственное восприятие тютчевских острот, каламбуров и эпиграмм было безвозвратно утрачено.

Нужны были обширные комментарии, чтобы разъяснить любопытным потомкам, в чем заключалась соль иных острот, и в свое время понятных только узкому кругу посвященных. Судьба не дала ему своего Эккермана, вот почему его блистательные устные импровизации практически не дошли до нас[1]1
  «Объем и точность наших знаний о самых крупных людях искусства определяются не только их объективным весом, не только силой воздействия оставленных ими произведений, но также силой и яркостью освещения, бросаемого на их жизнь свидетельствами современников. От крупных мастеров остаются произведения, дневники, переписки. Остаются и воспоминания современников: друзей, врагов и просто знакомых. В этих материалах изображаются события и факты из жизни больших художников, рисуется их личность, воспроизводятся речения и афоризмы. Но редко бывает, чтобы в этих материалах и записях сохранился на длительном протяжении след живых бесед и диалогов, споров и поучений. Из всех проявлений крупной личности, которые создают ее значение для современников и потомков, слово, речь, беседа – наиболее эфемерные и преходящие. В дневники попадают события, мысли, но редко диалоги. Самые блистательные речи забываются, самые остроумные изречения безвозвратно утрачиваются. <…> А сколько бесед, и притом самых значительных, протекает без всякой специальной установки на запоминание и воспроизведение! Когда предмет разговора поглощает все внимание, а мысль высекает мысль, как кремень огонь, тут не до запоминания и не до точного сохранения услышанного. В итоге один из главных видов излучения художественной энергии – беседа, разговор, диалог – обычно лишь переживается их участниками и, пережившись, подвергается забвению. Что уцелело от бесед Пушкина, Тютчева, Байрона, Оскара Уайльда? А между тем современники согласно свидетельствуют, что в жизни этих художников беседа была одной из важнейших форм обнаружения их гения. Утрата всяких следов этих бесед не только обедняет в нашей памяти образы этих художников, но и лишает нас большого и драгоценного по своему содержанию материала» (Асмус В. Ф. Гете в «Разговорах» Эккермана // Асмус В. Ф. Вопросы теории и истории эстетики. М.: Искусство, 1968. С. 201).


[Закрыть]
.

Обществом Тютчева дорожили члены Императорской фамилии и великосветские львицы, восторженные барышни и недоверчивые студенты, седые сановники и маленькие дети. Поражавший современников исключительными по своей прозорливости мрачными предсказаниями будущего, он еще при жизни приобрел репутацию Кассандры, но благополучно избежал ее участи. Ему безнаказанно сходили с рук такие выходки, за которые любой другой человек неминуемо поплатился бы репутацией, карьерой, изгнанием, свободой…

Притягательная сила, исходившая от этого человека, не знала преград. Обаянием его личности были покорены такие разные люди, как император Александр II и его жена императрица Мария Александровна, сестра государя великая княгиня Мария Николаевна и его тетка великая княгиня Елена Павловна, граф Александр Христофорович Бенкендорф и князь Александр Михайлович Горчаков, Александр Иванович Герцен и Иван Сергеевич Аксаков…

Никто и никогда из древнего дворянского рода Тютчевых не поднимался так высоко. Подобно известному чеховскому персонажу, наш герой дослужился до чина тайного советника и имел две звезды – высшие степени орденов Святого Станислава и Святой Анны. Он был пожалован придворным званием камергера, а две его дочери стали фрейлинами – это был знак высочайшего благоволения к их отцу. Вместе с тем карьеру Тютчева нельзя назвать блестящей, а жизнь и судьбу – лишенной противоречий, безоблачной и счастливой. Его необычайная одаренность никем не подвергалась сомнению, но она реализовалась лишь в малой степени: дипломат, так и не сумевший получить сколько-нибудь заметный пост, не говоря уже о месте посла при дворе одной из великих держав; пророк, чья вещая сила предвидеть грядущие бедствия не была востребована современниками; поэт, при жизни издавший всего два небольших стихотворных сборника, да и то сделавший это не по собственной воле; политический мыслитель, проживший долгую жизнь, но так и не нашедший времени привести в систему свои воззрения; любовник и муж, приносивший несчастье всем женщинам, которые его любили.

Федор Иванович еще при жизни имел репутацию человека гениального, обладая при этом уникальным свойством: у него никогда не было врагов, завистников и даже недоброжелателей. Современников восхищал его дар предвидения, что, впрочем, не мешало им сохранять всегдашнее спокойствие перед лицом грозящей катастрофы. Вот почему, когда наступал неизбежный час расплаты, катастрофа лишь укрепляла авторитет Тютчева – и никто не спешил бросить камень в пророка и, хоть таким способом, компенсировать собственное легкомыслие. Однако изрядная доля легкомыслия была присуща и самому пророку. Человек, десятилетиями живший в Западной Европе и всегда находившийся в курсе всех наиболее существенных новостей ее политической и интеллектуальной жизни, ухитрился не заметить идущей там полным ходом промышленной революции. Экономическая сфера жизни общества его не интересовала. Экономика была просто изъята из его картины мира, в значительной степени мифологизированной. Эта картина позволила ему создать ряд гениальных лирических стихотворений и написать несколько талантливых публицистических статей, в которых автор выявил наиболее существенные тенденции в политической и идеологической сферах жизни современной ему Европы. В то время как заграница была закрыта для большинства россиян, исколесивший всю Европу Тютчев-дипломат охотно пользовался комфортом и различными материальными благами, которые несла с собой европейская цивилизация. В это же время Тютчев-поэт просто не обращал никакого внимания на реалии практической жизни, порожденные этой же цивилизацией, и абстрагировался от них. Он покойно катился в удобном купе железнодорожного вагона, восхищался победой человека над пространством, радовался тому, что «города протягивают друг другу руки», но не думал о том, благодаря чему стало возможно всё это. Тютчев-пророк воспринимал западную цивилизацию достаточно глубоко, но весьма избирательно: он имел представление о красном Западе и пролетаризации населения, но не размышлял ни о промышленном перевороте, ни о развитии тяжелой промышленности, породившей железные дороги. Задолго до того, как Германия стала единым государством, ее территория была покрыта густой сетью железных дорог, однако Тютчев увидел в этом прежде всего несомненное житейское удобство. «Спустя некоторое время вся Германия, благодаря железным дорогам, займет на карте путешественника не больше места, чем занимает сейчас одна из ее провинций»{1}.

И здесь следует подчеркнуть одно очень существенное различие между двумя нашими гениями. Для Пушкина, болезненно переживавшего свою ссылку в деревенской глуши, значимыми приметами недоступной ему европейской цивилизации были вещи разнородные. Их он и перечисляет в письме Вяземскому: «Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь. Мы живем в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, англ<ийские> журналы или парижские театры и <бордели> – то мое глухое Михаиловское наводит на меня тоску и бешенство»{2}. Таким образом, паровозы, пароходы, хорошо изданные журналы – всё это для Пушкина приметы цивилизации, до которой России еще далеко. Впоследствии он как издатель «Современника» привлечет к сотрудничеству в своем журнале князя Петра Борисовича Козловского, дипломата, известного знатока римских классиков, и закажет ему статью «Краткое начертание теории паровых машин». Напомню, что в это время в Российской империи не было еще ни одной действующей железной дороги, а ветка от Петербурга до Царского Села только строилась. Пушкин считал эту статью столь важной, что даже в канун дуэли просил Вяземского напомнить Козловскому о ней!

Находившийся же в центре европейской цивилизации Тютчев не мыслил свою жизнь без каждодневного чтения европейских газет и журналов, но не задумывался над тем, что нужно для того, чтобы всё это появилось в России. Возвращаясь на родину, он написал жене из Варшавы: «Я не без грусти расстался с этим гнилым Западом, таким чистым и полным удобств, чтобы вернуться в эту многообещающую в будущем грязь милой родины»{3}. Отсталость России никогда не воспринималась им сквозь призму неразвитости ее экономики, но всегда рассматривалась как неизбежное следствие, порожденное огромным пространством Империи. Он болезненно воспринимал эти бескрайние просторы и разъединенность близких людей в пространстве. Преодолевая дискомфорт и свойственный ему страх одиночества в дороге, он написал почти два десятка стихотворений[2]2
  Пометы на автографах шестнадцати стихотворений говорят о том, что они написаны в дороге. Еще два стихотворения могут быть отнесены к числу «дорожных» на основе косвенных данных. См.: Литературное наследство. Т. 97. Кн. 2. М.: Наука, 1989. С. 177,182,290.


[Закрыть]
.

Анна Андреевна Ахматова в стихотворении «Тайны ремесла» написала: «Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда. / Как желтый одуванчик у забора, / Как лопухи и лебеда». В этой книге я мало буду говорить о стихах Тютчева и много – о том житейском «соре», из которого они выросли.

* * *

Карамзин, ссылаясь на летописное свидетельство, в одном из примечаний к пятому тому «Истории государства Российского» поведал современникам о пращуре рода Тютчевых – московском боярине Захарии Тутчеве (или Тетюшкове), «хитром муже», который прославился тем, что блестяще выполнил важное дипломатическое поручение великого князя Московского Дмитрия Ивановича, впоследствии прозванного Донским.

В 1380 году в Москву «приехали Мамаевы послы с требованием, чтобы Димитрий платил Хану древнюю дань, без всякого уменьшения». Великому князю требовалось выиграть время: решающая схватка с Ордой была не за горами – и тогда к хану Мамаю послали хитроумного Захарию Тутчева. Великий князь дал своему послу «множество золота, серебра и двух переводчиков». Захария своевременно довел до сведения великого князя о военных приготовлениях хана, что позволило Дмитрию Ивановичу подготовиться к предстоящей битве на Куликовом поле. Хан Мамай встретил Захарию гневно, швырнул в него башмак с правой ноги и сказал своим воинам: «Возьмите дары Московские и купите себе плети: злато бо и сребро Князя Димитрия всё будет в руку моею; землю же его разделю служащим мне, а самого приставлю стадо пасти верблюжее».

Московский боярин не растерялся и проявил не только выдержку, но и остроумие. «Захария отвечал смело, и воины хотели убить его: Мамай удержал их, и звал сего боярина к себе на службу. Хитрый Захария не отказался, но просил, чтобы ему дозволили прежде отправить Димитриево посольство». Мамай написал грамоту к Дмитрию Ивановичу. Мурзы ханские должны были вручить ее великому князю; «но Захария, встреченный близ Оки отрядом Российским, связал сих четырех Мурз, изорвал грамоту Ханскую, послал одного Татарина сказать о том их Государю, и благополучно возвратился в Москву»{4}. Больше мы ничего не знаем об этом человеке и очень мало знаем о нескольких поколениях его потомков.

Возникает естественный и вполне объяснимый соблазн усмотреть какие-то черты «хитрого мужа» и одного из первых российских дипломатов в личности Федора Ивановича. Но постараемся избежать этого соблазна и не станем предаваться досужим размышлениям о том, как причудливо «тасовалась колода» в роду Тютчевых, в результате чего наш герой унаследовал от своего далекого предка изобретательность и тонкость ума. Независимое поведение, смелость в речах и поступках, «страсти роковые» – всё это станет отличительной чертой тютчевского рода.

* * *

Родной дед поэта Николай Андреевич Тютчев был прямым потомком Захарии в пятнадцатом колене и получил известность своим романом с печально знаменитой Дарьей Николаевной Салтыковой, вошедшей в историю под именем Салтычихи{5}. Каждому школьнику известно, что Салтычиха прославилась бесчеловечным отношением к собственным крестьянам и насмерть замучила несколько десятков крепостных, но мало кто знает, что она рано (в 25 лет!) овдовела и в буквальном смысле слова изнывала без мужа в своем подмосковном селе Троицком, что в Теплом Стане.

Это имение Дарья Николаевна унаследовала от думного дьяка Автонома Ивановича Иванова, своего деда по отцовской линии. Дьяк Автоном был взят из грязи да посажен в князи: в конце XVII века он руководил Иноземским, Поместным, Рейтарским и Пушкарским приказами. Сохранились адресованные ему письма Петра Великого: одно – о работниках, определенных для переселения в Петербург; другое – о государственных доходах и о продажных товарах, причем в этом письме царь повелевал дьяку представить соответствующую ведомость{6}. Думный дьяк отличался непревзойденной практической сметкой и прекрасным политическим чутьем, благодаря чему не только смог удержаться на высоких постах и, главное, ухитрился выжить среди беспрерывных казней конца века, но и нажил баснословное состояние в 19 тысяч крепостных крестьян, которое, по неизвестной нам причине, всё пошло прахом: внучке досталось всего лишь 600 душ{7}.

Грамоты Дарья Николаевна не знала: читать и писать не умела, даже не могла самостоятельно расписаться на официальном документе. Молодая вдова отличалась богатырским сложением, пылким темпераментом и ярко выраженными садистскими наклонностями. Постоянная сексуальная неудовлетворенность и породила у Дарьи Салтыковой ненормальную страсть к жестокостям: она получала удовлетворение, причиняя другим физическую боль и наслаждаясь чужими страданиями. Особенно доставалось молодым женщинам, причем наиболее частым поводом для истязаний со смертельным исходом служило «нечистое мытье платья или полов»{8}. У Ермолая Ильина, одного из своих крепостных, она убила трех его жен, последовательно одну за другой! Убитых хоронили в окрестном лесу в безымянных могилах, едва присыпав землей. Несколько смельчаков отважились подать на Салтычиху жалобу властям – и были биты кнутом и сосланы в Сибирь, а один несчастный был выдан барыне на расправу и по ее приказу запорот. После этого уже никто не смел жаловаться.

Так продолжалось до тех пор, пока судьба не свела ее с капитаном Николаем Тютчевым, который, вероятно, находился с ней в отдаленном свойстве. (Младшая сестра Салтыковой Аграфена вышла замуж за Ивана Никифоровича Тютчева.) Дарья воспылала к нему «любовной страстью». Капитан Тютчев занимался межеванием земель и проводил топографическую съемку местности к югу от Москвы, по Большой Калужской дороге. Именно здесь и находилось подмосковное имение богатой помещицы, потому для холостого капитана его роман с Дарьей стал походно-полевым и служебным одновременно.

Николай Андреевич Тютчев, судя по всему, был весьма образованным для своего времени человеком. Для того чтобы заниматься межеванием земель, надо было обладать не только специальными знаниями, но и умением преодолевать постоянно возникающие конфликтные ситуации – межевание было призвано установить и юридически оформить границы земельных владений, – а мало кто из помещиков не имел тяжбы с соседями из-за спорных угодий.

Мы не знаем, как долго продолжался роман Тютчева и Салтыковой, но достоверно известно, что перед Великим постом достопамятного для российской истории 1762 года капитан покинул Дарью Николаевну и посватался к ее соседке по имению – девице Пелагее Панютиной. (Напомню, что в это время на российский престол только что взошел император Петр III и до очередного дворцового переворота оставалось всего несколько месяцев.)

Салтычиха решила отомстить коварному изменнику и его невесте. Русская женщина XVIII века на десятилетия опередила свое время, действуя, как настоящая романтическая злодейка, – и я не рискну объяснить причину этого очевидного анахронизма. Задуманная Дарьей Салтыковой месть была весьма нетривиальна для «семнадцатого» столетия. Она замыслила взорвать московский дом Панютиных, который находился за Пречистенскими воротами, у Земляного города.

Как позже выяснилось, 12 и 13 февраля 1762 года конюх Салтыковой Алексей Савельев купил по ее поручению в главной конторе артиллерии и фортификации пять фунтов пороху, перемешал порох с серой и завернул в пеньку. Это самодельное взрывное устройство другому конюху Роману Иванову надлежало «подоткнуть под застреху дома», после чего дом следовало поджечь, «чтоб оный капитан Тютчев и с тою невестою в том доме сгорели».

Слов нет, век Просвещения во многом оставался веком грубым и жестоким, но сознание людей той эпохи еще не было готово воспринять террористический акт в центре Москвы. Крепостной конюх отказался освоить смежную профессию террориста и был жестоко наказан. Снедаемая жаждой мести помещица дала Роману Иванову шанс исправиться и на следующую ночь вновь отправила к дому Панютиных, на сей раз вместе с крепостным конюхом Сергеем Леонтьевым. «Если же вы того не сделаете, то убью до смерти, а ее (то есть Панютину. – С. Э.) на вас не променяю»{9}. Крепостные слишком хорошо знали, что эта угроза Салтычихи не останется пустым звуком. Однако, когда выпоротый накануне Иванов намеревался выполнить преступный приказ и уже собирался поджечь пороховой состав, Леонтьев его отговорил. Холопы вернулись к барыне, заявив, «что сделать того никак невозможно», – и были немилосердно биты батогами. Но и после этой неудачи Салтыкова не отказалась от мести, а лишь внесла коррективы в свои злодейские планы. Она узнала, что Панютина и Тютчев, для которых пребывание в Первопрестольной становилось небезопасным, отправляются в Брянский уезд. Их путь лежал по Большой Калужской дороге, мимо хорошо знакомых имений Салтыковой. За Теплым Станом была устроена засада: жениха и невесту поджидали дворовые Салтычихи, вооруженные ружьями и дубинами. Дарья Николаевна алкала отмщения и не думала о неотвратимых последствиях своих действий. Экзотический поджог и взрыв жилого дома были отставлены. Заурядный разбой на большой дороге должен был их заменить.

 
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет{10}.
 

Капитан Тютчев не ведал этой романтической истины, которая будет сформулирована Пушкиным лишь в октябре 1824 года в поэме «Цыганы», то есть спустя 62 года после описываемых событий. Поэтому, когда добрые люди предупредили капитана о грозящей опасности, он не стал полагаться на судьбу, а решил искать защиты у властей и подал челобитную в Судный приказ, испросив для обеспечения безопасности конвой «на четырех санях, с дубьем»{11}.

Всё это происходило ранней весной, когда еще не сошел снег, а уже в начале лета два крепостных человека Салтыковой бежали в Петербург, где ухитрились сразу же после дворцового переворота подать челобитную в собственные руки императрицы Екатерины II. Началось следствие, продолжавшееся шесть лет. Молва упорно, но бездоказательно обвиняла Салтычиху в людоедстве: она якобы извела 139 человек и лакомилась в качестве жаркого грудями запоротых по ее приказу молодых девушек. Юстиц-коллегия, рассмотрев дело, признала Дарью Салтыкову виновной в «законопреступных страстях ее» и убийстве 38 человек. Убийство еще 37 человек обоего пола и «блудное ее, Салтыковой, житие с капитаном Николаем Тютчевым» следствием доказаны не были.

В 1768 году дворянка Дарья Салтыкова была лишена дворянского достоинства и приговорена к смертной казни. На полях подлинного указа Сената с приговором рукою императрицы против слова «она» везде было поставлено «онъ». Екатерина полагала, что «сей урод рода человеческого» не может именоваться женщиной и не имеет права ни на фамилию отца, ни на фамилию мужа. Государыня повелела впредь называть Салтычиху «известной безчеловечной вдовой Дарьей Николаевой дочерью».

18 октября 1768 года, когда в Москве выпал первый снег, осужденную в оковах и смертном саване выставили к позорному столбу на Красной площади, предварительно прикрепив к шее «урода» лист с надписью «Мучительница и душегубица». О предстоящей казни москвичам объявили заранее, и на площади собралась большая толпа жаждущих посмотреть на «позорище», так что, по словам очевидца, «многих передавили и карет переломали довольно».

Смертная казнь была заменена на одиночное пожизненное заключение в подземной тюрьме Московского Ивановского девичьего монастыря, дабы «лишить злую ея душу в сей жизни всякого человеческого сообщества, а от крови смердящее ея тело предать Промыслу Творца всех тварей»{12}. Салтычиха провела в заключении 33 года, в тюрьме родила от своего караульного и умерла 27 ноября 1801 года. Ее погребли на кладбище Донского монастыря в Москве (мраморный саркофаг над могилой сохранился до нашего времени){13}.

Однако пора вспомнить о капитане Тютчеве, который еще в апреле 1762 года стал мужем Пелагеи Денисовны Панютиной. Капитан был человек небогатый: ему лично принадлежали всего 160 крепостных душ, к тому же разбросанных в шести селах, расположенных в трех различных уездах Ярославской и Тульской губерний. Его жена Пелагея в качестве приданого получила 20 душ крепостных и родительский дом в селе Овстуге Брянского уезда Орловской губернии.

Молодожены поселились в Овстуге и деятельно занялись хозяйством. Карьера Николаю Андреевичу не удалась: он дослужился всего лишь до чина секунд-майора, но его хозяйственные успехи с лихвой компенсировали служебные неудачи. Тютчев и его жена постоянно покупали землю и крестьян, округляя свои владения, и успешно вели судебные тяжбы с соседями по поводу спорных участков земли. Мы не располагаем никакими сведениями о том, откуда у небогатых Тютчевых появился стартовый капитал для этих солидных покупок, начавшихся с первых же дней их пребывания на Брянщине. Не знаем мы и о том, где они брали деньги для последующих приобретений. (Следует подчеркнуть, что до нас не дошли свидетельства ни о незаурядных агрономических достижениях деда поэта, ни о его интенсивных торговых оборотах или рискованных спекуляциях. Зато хорошо сохранились купчие на новые земельные владения, причем среди благоприобретенных Тютчевыми имений значится и хорошо нам знакомое подмосковное село Троицкое с деревней Верхний Теплый Стан.) Спустя четверть века Тютчевы стали людьми весьма состоятельными и владели 2717 крепостными душами, причем на имя Николая Андреевича была куплена 1641 душа, а Пелагея Денисовна приобрела 1074 души{14}. В Овстуге был построен большой господский дом и разбит регулярный парк с прудами.

Механизм достижения этого небывалого успеха скрыт в дыму столетий. Можно лишь предположить, что Николай Андреевич успешно использовал в своей хозяйственной деятельности те знания, которые он приобрел на службе во время межевания земель. Он прекрасно знал, как следует вести тяжбу, чтобы отсудить в свою пользу спорный участок, либо получить в качестве отступного денежную компенсацию. Документы на право владения имениями не всегда составлялись грамотно (а говорить о какой-то правовой культуре в то время не приходится), хранились у их владельцев довольно небрежно и нередко становились жертвой весьма частых пожаров. Почва для клеветы, напраслины, извета, наговора была благодатная – и все эти приказные придирки получили в XVIII веке общее наименование «ябеда». Существовал даже слой людей, которые профессионально ябедничали: промышляли ябедой по судам, сутяжничали, заводили неправые тяжбы, стараясь оттягать что-либо{15}. Возможно, Николай Андреевич умело пользовался услугами людей подобного сорта в качестве доверенных лиц.

«В том-то и сила, чтобы безо всякого права отнять имение» – эти слова Пушкин вложил в уста литературного героя романа «Дубровский». Вспомним, как генерал-аншеф Троекуров отсудил у гвардии поручика Дубровского его унаследованное от отца имение: все бумаги Дубровского сгорели во время пожара. Автор «Дубровского» обстоятельно описал «один из способов, коими на Руси можем мы лишиться имения, на владение коим имеем неоспоримое право»{16}. Полагаем, что Николай Андреевич знал множество подобных способов, иначе трудно объяснить, как этот мелкопоместный дворянин ухитрился нажить весьма солидное состояние.

Один из наиболее известных биографов Тютчева, ссылаясь на предание овстугских крестьян, написал, что дед Федора Ивановича «позволял себе дикие выходки. Он рядился в атамана разбойников и с ватагой своих также ряженых дворовых грабил купцов на проходившей близ Овстуга большой торговой дороге…»{17}. Другой современный биограф оспорил это утверждение и счел нелепым само предание: «В таком случае недалеко до утверждения, что все состояние, нажитое дедом поэта, пахло награбленными деньгами…»{18} Даже если признать разбой явным преувеличением, нельзя не согласиться с тем, что нажитое Николаем Андреевичем состояние амброзией явно не пахло. Религиозным благочестием секунд-майор Тютчев не отличался, однако построил в Овстуге не только господский дом, но и каменную Успенскую церковь, куда впоследствии внес богатые вклады и в дальнейшем не жалел средств на ее украшение. Ему, вероятно, было за что вымаливать прощение у Господа[3]3
  Николай Андреевич не забывал и о наместниках Бога на земле. Сохранились колоритные воспоминания очевидца грандиозной попойки, которую премьер-майор устроил в 1772 году в честь епископа Кирилла Флиоринского, архиерея Севской епархии. Сообщив ряд пикантных подробностей пиршества, касающихся состояния телесного низа его преосвященства после обильных и неумеренных возлияний, мемуарист заключил свой рассказ следующей сентенцией: «Сию тайну скрывала по днесь непроницаемая завеса времен. Из сего можно заключить, что есть на свете великое множество таких неизвестностей, которые оставили потомство в вечном о себе неведении и которые могли бы быть украшением исторического пера» (Истинное повествование, или Жизнь Гавриила Добрынина, им самим писанная в Могилеве и в Витебске: 1752-1823. СПб., 1872. С. 89).


[Закрыть]
.

Впрочем, для Ивана Николаевича Тютчева, отца нашего героя, солидное состояние его родителей было уже данностью, а село Овстуг – богатым родовым имением. Вот почему он смог позволить себе службу в одном из самых дорогих гвардейских полков – в Конной гвардии. Однако расположения ни к столичной жизни, ни к воинской службе с ее неизбежными огромными тратами он не обнаружил, ибо вскоре вышел в отставку в чине поручика гвардии. Это было неординарным поступком и свидетельствовало об известной независимости поселившегося в Москве Ивана Тютчева.

Сделаем необходимое для современного читателя пояснение. Во времена Екатерины Великой служившие в гвардии богатые дворяне старались дослужиться до капитанского чина, чтобы по существовавшей в то время традиции уже через год получить при отставке генеральский чин бригадира (V класс Табели о рангах: выше полковника, но ниже генерал-майора). Для дворянской культуры чин бригадира был не только социально-знаковым, но и нарицательным чином одновременно. «Не имев склонности к воинской службе, я нетерпеливо ждал капитанского чина, последнего по гвардии…»{19} – так впоследствии простодушно признался в мемуарах поэт и министр юстиции Иван Иванович Дмитриев, один из знаменитых современников и сослуживцев Ивана Николаевича Тютчева. Дмитриев мечтал умножить собой число московских бригадиров, наслаждавшихся в Первопрестольной «спокойной независимостью». Ежегодно императрица жаловала чин бригадира двенадцати гвардейским капитанам и ротмистрам, одновременно увольняя их в отставку с действительной службы. Они обыкновенно поселялись в Москве, что и было одной из выразительных примет города, где их двусмысленно называли «дюжинными», по числу ежегодно производимых. Московским бригадирам обязан своим происхождением глагол «бригадирничать» – важничать, зазнаваться, подымать нос{20}. О них написал Державин: «И целый свет стал бригадир». К числу таких бригадиров принадлежал и герой одноименной комедии Фонвизина: «…от нее звание бригадира обратилось в смешное нарицание, хотя сам бригадирский чин не смешнее другого. <…>Петербургские злоязычники называют Москву старою бригадиршею»{21}.

Итак, Иван Николаевич Тютчев, хотя и поселился в Москве, московским бригадиром не был. Однако это не помешало ему в 1798 году взять в жены родовитую московскую барышню Екатерину Львовну Толстую, которая с детских лет воспитывалась в богатом доме своей замужней, но бездетной тетки графини Анны Васильевны Остерман. Первый тютчевский биограф особо отметил, что поэт «чрезвычайно походил на свою мать» и охарактеризовал Екатерину Львовну как «женщину замечательного ума, сухощавого, нервного сложения, с наклонностью к ипохондрии, с фантазией, развитой до болезненности»{22}.

После свадьбы супруги Тютчевы уехали из Москвы и поселились в Овстуге, где у них родились два сына: в 1801 году Николай, а через два года, 23 ноября 1803 года, – сын Федор, будущий великий русский поэт. Дети Ивана Николаевича и Екатерины Львовны получили великолепное домашнее образование, что кроме больших денег требовало и немалого родительского попечения: даже в Первопрестольной сыскать хороших наставников было делом нелегким. Лишь спрос может родить предложение, а в начале XIX века дворяне нередко считали «образование скорее роскошью, чем необходимостью»{23}. Иван Николаевич был не таков. Его старший сын Николай, кроме правил русского языка, был обучен языкам немецкому и французскому, а также арифметике, алгебре, геометрии, истории, географии, полевой фортификации и даже рисованию{24}. Всему этому он научился дома, после чего решил продолжить образование в Школе колонновожатых. Школа была основана в Москве генерал-майором Николаем Николаевичем Муравьевым и предназначалась «для приготовления молодых людей к службе по квартирмейстерской части»{25},[4]4
  Еще в обер-офицерских чинах Николай Тютчев получил практику топографической съемки и военного обозрения местности и подпоручиком за отличие по службе был переведен в Гвардейский Генеральный штаб (Формулярный список поручика Н. И. Тютчева за 1826 год// РГВИА. Ф. 489. Оп. 1. Д. 7071. Ч. 1. Л. 79 об.). 27 февраля 1826 года в чине штабс-капитана был уволен в отставку «по домашним обстоятельствам» и отправился в продолжительное заграничное путешествие. В январе 1831 года он вновь поступил на действительную военную службу и в мае 1832 года получил назначение состоять при русском посольстве в Вене. Через несколько лет он был переведен в штаб Действующей армии в Варшаве, где служил до самой отставки в феврале 1842 года. Неоднократно находился в продолжительных заграничных отпусках (Генералы штаб– и обер-офицеры Гвардейского Генерального штаба // РГВИА. Ф. 407. Оп. 1. Д. 779. Л. 28), которые предпочитал проводить в местах строительства фортификационных сооружений. Можно предположить, что все годы службы полковник Николай Тютчев занимался военной разведкой. Эта гипотеза многое объясняет в жизни его младшего брата Федора.


[Закрыть]
то есть готовила квалифицированных штабных офицеров. Николай Тютчев дослужился впоследствии до чина полковника Генерального штаба.

* * *

Младший сын Федор прекрасно освоил практическую российскую словесность, в совершенстве овладел обязательным для просвещенного дворянина французским языком, имел основательные познания в немецком, был превосходно обучен латыни и сохранил это знание на всю жизнь. Его учитель Семен Егорович Раич (Амфитеатров), по авторитетному свидетельству, «имел большое влияние на умственное и нравственное сложение своего питомца и утвердил в нем литературное направление»{26}.

Этот человек достоин того, чтобы сообщить о нем некоторые подробности. Однажды один издатель предложил Раичу за его стихи деньги. Гордо подняв голову, он ответил: «Я – поэт, и не продаю своих вдохновений!»{27} И это было сказано не столбовым дворянином и наследником родовых имений, а разночинцем, который постоянно шел по жизни рука об руку с нуждой. Раич писал стихи, но считал позором получать за них авторский гонорар, много переводил латинских и итальянских поэтов, издавал журнал, однако всё это не снискало ему никакого успеха, в том числе материального – и в истории русской литературы он навсегда остался поэтом второстепенным и незначительным. Пушкин в эпиграмме походя назвал его «мелкой букашкой»{28}. Характеристика хлесткая и во многом точная, но было бы грубым упрощением свести трудную жизнь и нелегкую литературную судьбу этого человека к одной-единственной строчке из пушкинской эпиграммы. «Это был человек в высшей степени оригинальный, бескорыстный, чистый, вечно пребывавший в мире идиллических мечтаний, сам олицетворенная буколика, соединявший солидность ученого с каким-то девственным поэтическим пылом и младенческим незлобием»{29}. Можно только удивляться, как он ухитрился пронести это «младенческое незлобие» сквозь всю свою беспросветную, нищую жизнь!

 
Другим богатств своих не счесть,
А мне – отверженцу судьбины —
Назначено брань с нуждой весть
И… в богадельне ждать кончины…{30}
 

Раич родился в семье сельского священника Амфитеатрова, обремененного большой семьей и с трудом сводившего концы с концами. Сыну Семену, в бытность того в семинарии – сначала в Севске, а потом в Орле, отцом выдавались всего лишь два рубля в год «на бумагу, перья, чернила, лакомства и другие неопределенные траты»{31}. Заветной мечтой юноши, у которого рано проявилась тяга к стихотворству, было приобретение собрания сочинений Державина. Семен окончил духовную семинарию и, согласно обычаю, избрал себе новую фамилию – Раич (по месту своего рождения в селе Рай-Высокое). Однако принять сан он не захотел, твердо решив порвать с духовным сословием, что было для начала XIX века поступком неординарным. «По окончании полного курса наук в Семинарии решился я оставить духовное звание по многим причинам; важнейшие из них две: 1) я считал себя неспособным исполнять священную обязанность служителя Божия, 2) любознательность, темное предчувствие чего-то, ожидавшего меня впереди, и непреоборимое желание удовлетворить требованиям духа, наперекор всем препятствиям, влекли меня в Москву, в Университет»{32}. Препятствий и мытарств на пути Раича действительно встретилось с избытком. Отец благословил его «маленьким кипарисным образом», но не мог дать денег ни на дорогу, ни на обучение в университете. Раич побывал и канцеляристом земского суда в Рузе, уездном городке Московской губернии, и домашним учителем во многих помещичьих семьях – и всё это только ради насущного хлеба и возможности в качестве вольнослушателя посещать лекции в Московском университете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю