Текст книги "Фирмин. Из жизни городских низов"
Автор книги: Сэм Сэвидж
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Глава 13
B октябре Джерри стал поговаривать, что хорошо бы, мол, махнуть в Сан-Франциско. Сперва я думал, это одни разговоры, но вот однажды он явился с расписанием морских рейсов и весь вечер его изучал, решая, в какие города нам стоит по дороге заглянуть. Были в списке, помнится, Буффало, Чикаго, Биллингс. Так что я спустился на Лифте вниз, в книжный магазин, и перечел все, что выискал насчет Сан-Франциско, честно сказать, не так уж много. Джерри смотрел на Фриско с оптимизмом. Вообще я, по-моему, впервые видел его столь последовательно оптимистичным, ведь был он в глубине души такой печальный человек.
Я понял, что мы скоро едем. Экскурсии на Лифте, что ни день, становились все трудней, и я поймал себя на том, что много думаю о смерти. Вот, представлялось, придет Джерри однажды вечером домой, а я мертвый лежу, холодный и окоченелый трупик. Рот, небось, чуть приоткроется, видны будут желтые зубы. (Обычно я не забываю аккуратно на них натягивать верхнюю губу.) И что он станет делать? Возьмет меня за хвост и бросит в мусорный бак? А что еще он может сделать? Похоронить меня в Городском парке?
– Чего это такое ты тут затеял-то, а, мужик?
– Да вот, крысу хороню, господин полицейский.
– Чего-чего «хороню»?
Мысль о том, что меня возьмут за хвост и бросят в мусорный бак, мне претила.
Но даже с этим подбоем печали все ясе славное было времечко, я и теперь люблю его вспоминать, а порой я в него играю, стараясь изжить тоску, и старость, одиночество. Я омолаживаю Джерри, он снова юн, и темные волосы лежат тугой волной, сияет белозубая улыбка – как на той фотографии. И мы съезжаем с квартиры в Корнхилле, мы летим высоко над Бостоном, через реку Миссисипи, над Скалистыми горами, летим, летим и приземляемся в баре – или это кафе? – в Сан-Франциско – сверкает за окном залив, – а то, бывает, приглашу к нам присоединиться кого-то из Великих, Джека Лондона, Стивенсона, и пойдет у нас такой славный выпивон.
Всегда мне кажется, что все будет длиться вечно, а никогда ничто не длится. Собственно, все на свете длится мгновение одно, не дольше, кроме тех вещей, какие мы удерживаем в памяти. Я всегда стараюсь все удержать – да лучше я умру, чем позабуду, – и ведь в то же время я ждал, я ждал, когда мы уедем наконец в Сан-Франциско, все бросим, все навсегда оставим позади. Да, такова жизнь – тут ничего не разберешь, сам черт ногу сломит. Я пробыл с Джерри шесть месяцев семь дней. Облетали деревья в Городском парке, листья падали, листья падали, красно-желтым половиком устилали траву, хрустким, тусклым, и все больше закрывалось заведений на Сколли-сквер, и стояли заколоченными окна-двери. Мусор был повсюду, на тротуарах, по водостокам, или его сгребали в кучи, и от проезжих грузовиков все это вихрилось, и летало, летало, как листья. Ночи стали тише, и я всегда слышал, когда возвращался Джерри, всегда узнавал на лестнице его шаги. Медленней и тяжелей, труднее, что ли, чем у всех других жильцов, включая даже Сирила, а Сирил был толстый, и он страдал одышкой, астмой и всегда очень медленно взбирался.
Как-то ночью лежу я без сна, вполуха, как обычно, прислушиваюсь, не идет ли Джерри, и разговариваю сам с собой, потом слышу – отворилась, хлопнула дверь подъезда, потом слышу медленные знакомые шаги по лестнице: первый этаж, остановка на площадке – все как всегда. Вот сейчас, думаю, распахнет нашу дверь и, если не напился в стельку, включит свет, разденется, усядется на край постели в одних трусах и немножечко со мной поговорит. Он уже почти добрался доверху, когда я услышал тот шум. Никогда раньше я не слышал этого звука – как кто-то падает с лестницы, – но сразу же, еще пока он длился, долгий грохот, я понял, что означает этот звук. А потом не было больше звуков, никаких, все придавила тишина.
Я думал, разом распахнутся на площадке двери и будут крики, топот многих ног. Ничего подобного. Грохот при падении Джерри сотряс все дома в округе, но никто его не слышал. Ну а я – я же не имел возможности выйти на площадку. Хоть и сознавал всю обреченность своих попыток, я и так и сяк отчаянно протискивался в щель под дверью, громко скребя когтями по полу. Потом я заставил себя сесть тихо, перевести дух, и я стал думать. Надо было найти способ добраться до Джерри, хотя, что я стану делать, когда до него доберусь, я понятия не имел. Ну вот, и я спустился на Лифте к зубоврачебному кабинету и, мечась из комнаты в комнату как угорелый, искал оттуда выход на площадку. Я знал: случилось ужасное. Всю жизнь я был обременен, искалечен даже, чудовищной силы воображением, и все время, все время, покуда рыскал туда-сюда, я видел Джерри: он, разбитый, в нелепой позе лежит на площадке, и я в себе чувствовал, как он умирает, и опять он умирает, и опять. В конце концов я, падая, срываясь, оскользаясь, спустился на Лифте до самого подвала, прополз под дверью на улицу, обежал весь дом, до подъезда (с надписью – КВАРТИРЫ), совершенно не заботясь о том, что меня могут увидеть. Пустой номер. На двери были слова ЛЕЧЕНИЕ ЗУБОВ БЕЗ БОЛИ, а где-то, по ту сторону слов, лежал Джерри в агонии, или он уже умер.
И я вернулся в книжный магазин, с огромным трудом – весь в синяках – забрался на Воздушный Шар и стал просто ждать. Едва рассвело, я услышал на улице крики, потом сирену. Она взвыла и немного погодя стала удаляться, возбужденно жалуясь и плача, и смолкла где-то в городе, западнее Сколли-сквер.
В девять Шайн, как всегда, открыл магазин, и все они хлынули внутрь, и головы качались возле прилавка, как яблоки на крутом прибое. Поговорили про несчастный случай – все разом разевают рты, ничего толком не разберешь, мне только удалось понять, что Джерри Могун свалился с лестницы, он без сознания, его отвезли в больницу, – и сразу плавно перешли на другие темы: как мать Кона сломала шейку бедра, как дела у «Красных Носков».
Я вернулся наверх, в нашу комнату. Она как-то разом начисто забыла Джерри, будто его сто лет уже как нет. На полку мне не удалось взобраться. На столе был непочатый батон, я прогрыз пластиковую обертку, немного от него отъел. Всю ночь я просидел в большом кресле. Чтоб отвлечь свои мысли от Джерри, я отправился в Париж, поглядеть на дом, где жил когда-то Джойс, но названия улиц сплошь повыцвели и ничего я не нашел.
На другой день ко времени открытия я был уже на Воздушном Шаре. Шайн успел смотаться в больницу: справлялся насчет Джерри. Ему объяснили, что при падении с лестницы он не разбился, но у него был удар, он без сознания, его кормят через трубочку, едва ли он оправится. Может, до утра не доживет, может, год протянет.
– Ну что ж, – сказал Джордж, – по крайней мере, во сне умрет. Да, хорошо бы умереть во сне и чтоб снилось что-нибудь приятное. – Тут он взялся было рассказывать, что ему снилось намедни, но Кон перебил:
– Говна-пирога! А посреди кошмара, мать твою за ногу, – не угодно ли?
– Ну, хоть кошмар, во всяком случае, на этом прекратится, – сказал Шайн и странно хмыкнул.
– Ни хрена, – отрезал Кон.
Я предпочитал не слышать более этого жалкого зубоскальства по поводу смерти и потому опять поднялся на Лифте к себе, пожевал еще хлебца, сел в большое кресло и усилием мечты вернул к жизни Джерри.
Я точно знал: он не вернется никогда, а потому решил, что вполне прилично будет порыться в его бумагах. Когда кто-то умер, ну или все равно что умер, это уже не шпионство, не слежка – это разыскание. А мне давно хотелось разыскать ту повесть, про крысу. Как услышал тогда, что он говорил Норману на эту тему, сразу понял: в этой повести будет мне ответ. На что ответ? Ах, да сам знаю, глупость, но я все еще искал смысла своей нелепой жизни, и я думал, что, может, Джерри его нашел, хотя бы напал на след, потому и пишет повесть про крысу. И вот, через несколько дней после того, как он исчез, я взобрался на стол, открыл тетрадь, озаглавленную «Последняя сделка» – все время, пока мы были вместе, он в ней писал, – а оттуда перепрыгнул на полку и одну, другую повытаскал все прочие тетради. У каждой на обложке, в белом прямоугольнике, были название и дата – подряд, аж с 1952 года – «Чудо-голубь», «Вечный двигатель», «Восход Сириуса» – ну и так далее, общим числом двадцать две тетради, и всюду одно и то же: вскользь намеченный и брошенный замысел, едва прочерченная линия сюжета, характер, обозначенный с прохладцей, кое-как, страница за страницей – всё вкривь и вкось, и сплошь отсылки, заметки на полях, и фразы толкутся, натыкаясь друг на друга в кромешной тьме помарок, и вдруг – весь вылизанный, обласканный абзац, и вдруг – длиннющий пассаж, аккуратно перекроенный, чтоб органично засияло в тексте одно-единственное счастливо найденное слово. Целый ряд зачаточных сюжетов должен был, кажется, вести к разрушению нашей планеты. Я читал запоем, с утра до вечера, целую неделю. На ночь я поневоле делал перерыв: до выключателя на стене не мог добраться. В тетради проскользнуло множество потрясающих идей, долгими темными ночами я доводил их до ума, и в моих снах я все их воплощал. Но никакой истории о крысе не было. Даже слово «крыса» не упоминалось – ни разу.
Я слонялся по дому, я ел батон, играл на рояле. Играл и думал про Маму, которая исчезла, про Нормана, который, собственно, не существовал, про Джерри, опять про Джерри, который перестал существовать, и про себя, конечно, который даже как-то не был вполне уверен, что ему хочется существовать. Я понял, что до сих пор не знал, что такое одиночество.
Спустя две недели явились родители Джерри – я успел спрятаться под раковиной, пока открывалась дверь. Мне, кстати, даже в голову не приходило, что у такого пожилого человека, как Джерри, могут быть родители. Невообразимо старые, согбенные, седые оба, с морщинистой и серой кожей – как гномы. Лица у них были добрые, особенно у матери, и, видно, в молодости она высокая была, теперь вся скрючилась. Они как будто вышли из волшебной сказки, и в моих мыслях эта мать поселилась под названием Старушка. С ними был еще темноволосый, помоложе, хотя не то чтобы совсем уж молодой, брат Джерри – я догадался по большой башке, – и я дал ему имя Младший Сын. Отец выглядел очень благородно – темный костюм, галстук, – и у него был большой толстогубый рот, который нечасто открывался, а как откроется, выпустит несколько слов и сразу снова захлопнется, как мышеловка, каждому суждению обрубая последний слог, как хвост спасающейся мыши. Я назвал его Король. Я из-под раковины смотрел, как они всё пакуют, то, что не в коробках, рассовывают по коробкам, а то, что в коробках, вынут, осмотрят и суют обратно. И так целый день. К тетрадкам Джерри они отнеслись без всякого почтения. Вынут, пробегут несколько страничек, обратно сунут.
Единственное, что их заинтересовало, – набитая письмами обувная коробка. Все трое сидели на постели, мать меж двух мужчин, с коробкой на коленях, и, одно за другим, она вынимала письма из конвертов и читала вслух, а муж и сын задумчиво кивали. Не сразу я сообразил, что они перечитывают собственные свои слова, что это их собственные письма к Джерри – путаные, полные невнятной болтовни и местных сплетен (кто женился, кто умер, у кого сбежала с кавалером дочь, чей сын разбил новехонький автомобиль), засоренные вечными вопросиками-паразитами («И кто, как ты думаешь, женился на той неделе?»), утыканные восклицательными знаками, которые она читала так, будто это слова («А мужа Хильды, Карла, остановили за превышение скорости, и угадай, кто с ним в машине оказался, а это была Эллен Бронсон восклицательный знак восклицательный знак»). И очень скоро все трое ударились в слезы, даже Король вывернул вниз углами свой толстый рот – как грустный клоун. А мать все читала и читала, плачет и читает, просто какой-то кошмар. Из сыновних вещей ничто не вызвало их слез, даже его рваные несчастные трусы, тем более его полупустые, брошенные, жалостные тетрадки. И рыдали они, по-моему, на самом деле над собой, над своим невозвратным прошлым. Даже представить себе не могу, чтоб собственное мое семейство хоть над чем-нибудь рыдало. Да, людям, в общем, не позавидуешь. Глядя из-под раковины, как эти трое сидят рядышком на постели и заливаются в три ручья, мать, и отец, и сын, я их переименовал в Святое Семейство.
Попозже, к вечеру, пришли какие-то двое и все забрали – книги, мебель, ложки-плошки даже, все-все, кроме мусорного бака и рояля. Решили, видно, что никто не польстится на ржавый гнутый бак и детский сломанный рояль. С баком я расстался без всяких сожалений, мне, кстати, и бросать-то туда было нечего, но я был очень рад, что мне оставили рояль.
Глава 14
Мне надоело глодать батон, и я вернулся к снабжению в «Риальто». Там крутили все те же ленты, но стало меньше, с позволения сказать, зрителей, и меньше продовольствия на полу. Да у меня, между прочим, и аппетита особого не было, а попкорн и сникерсы тем более не слишком вдохновляли. В книжном магазине я теперь проводил не так уж много времени. Он на меня наводил тоску, а на Шайна глаза бы мои не глядели. Я бесцельно влачил свои дни, я форменно погибал, угнетенный горем. То было не такое горе, когда вы в голос рыдаете и рвете на себе волосы. Скорей, это была хандра, неодолимая скука. Меня угнетала скука. Жизнь на меня наводила скуку, была скучна литература, и даже смерть была скучна. Только с моим маленьким роялем мне не было скучно, и по мере того, как шли недели и книжный бизнес все больше хирел, я все больше времени проводил за роялем, бренча, что называется, по клавишам и напевая про себя. Порой я забывал поесть, или не то что забывал, а неохота было до самого низу тащиться в Лифте и потом переть по дымным улицам к «Риальто». Я ощупывал лапами бока и чувствовал, что ребра у меня торчат, как черные клавиши рояля. Все меньше и меньше покупателей заглядывало в «Книги Пемброка», даже литературно-порнографический бизнес сходил на нет. И Шайн наконец перестал покупать – никаких тебе больше распродаж, аукционов, и старый «бьюик» уже не скреб, перегруженный, бампером тротуар. Исчезла и затейливая старинная касса – купил какой-то делец с Бэк-Бей.[74]74
Фешенебельный район Бостона.
[Закрыть] Шайн теперь отсчитывал клиентами сдачу, зачерпывая деньги прямо из серой металлической коробки. И с каждым днем на полках все меньше оставалось книг, все больше между ними сделалось зияний. Никакого тебе Достоевского под «Д», никакого под «Б» Бальзака. Один за другим Великие драпали, пока не поздно. Шайн все еще хорохорился, но я-то помнил былое времечко и видел, что он дошел до ручки.
Что ни день бумаги о выселении, требования срочно выматываться сыпались на какой-нибудь квартал, на все дома подряд, что ни день вслед за визитом почтальона заколачивались окна, подъезжали к дверям фургоны, все больше горело зданий, и дымились развалины, и костры из мусора горели по пустырям. На заколоченных домах желтели объявления: НЕ ПОДХОДИТЬ, СОБСТВЕННОСТЬ ГОРОДА БОСТОНА, НАРУШИТЕЛЬ ОТВЕТИТ ПО ВСЕЙ СТРОГОСТИ ЗАКОНА. К западу от Сколли-сквер отсутствовали уже целые кварталы, и стало видно небо, много неба, и по ночам плакали звезды. Соседи – Кон и Джордж и много еще всяких, даже имен не знаю, толпились возле прилавка, пили кофе, пожимали плечами, причитали. Кон сказал: «Будто бы в гребаной России живешь, твою мать», и все согласились, и качались головы, потом кто-то сказал: «Против городской власти не попрешь, и ничего тут не попишешь», и снова качались головы. Джордж сказал, что раз все равно дела не исправишь, так нечего и душу надрывать, и с этим суждением тоже все дружно согласились. А потом заговорили про сердечный приступ Берни Аккермана, потом перешли к язвам, и тут Шайн, некоторое время не произносивший ни единого слова, вдруг сказал – таким тихим голосом, что все прислушались.
– Ну я-то уж, черт побери, кое-что сделаю, – он сказал. – Уж я-то не собираюсь мирно протирать задницу до тех пор, пока меня вместе с мебелью отсюда не поволокут.
Все, конечно, стали приставать, расспрашивать, что же такое он затеял, но он ничего не стал объяснять. Сказал только:
– Ну так, кое-что. – А потом еще сказал: – Увидите.
А я, между прочим, прекрасно знал, какие шишки, свидетельствующие о разрушительных инстинктах и скрытности, Шайн прятал у себя на висках, и я давно уже вышел из своей стадии буржуазности, а потому, несмотря на прочное отвращение к его личности, я не на шутку разволновался из-за этих последних слов Шайна. Одно я знал твердо: Норман Шайн никого не боится. Напрашивались мысли о баррикадах, о перевернутых пылающих автомобилях в узких проулках, о коктейлях Молотова.[75]75
Так назывались бутылки с горючей смесью, которые советские пехотинцы бросали в немецкие танки во время Отечественной войны.
[Закрыть] Или о великом нравственном противостоянии, как у негров Юга – в «Глоуб» про них читал, – или о ненасильственном сидении перед магазином – Шайн, Кон, Варадьян сидят посреди улицы, фифочки в клетчатых юбках и свитерочках таскают им бутерброды, куча репортеров, общественное сочувствие льется рекой, разъяренный мэр. Все опять невпопад.
Через несколько дней после того, как объявил, что сделает кое-что, Шайн поместил в витрине большое, от руки написанное объявление:
БЕСПЛАТНЫЕ КНИГИ ВСЕ, ЧТО СМОЖЕТЕ УНЕСТИ ЗА ПЯТЬ МИНУТ.
Так вот что он называл – кое-что сделать! Взять и раздать все свои книги – да, это был акт такой удалой щедрости, свидетельство такого окончательного, роскошного отчаяния, что я чуть было снова в него не влюбился. Бесплатные книги, как после революции. Эх, жаль Джерри не дожил! Объявление тотчас возымело действие – поразительно, какую бешеную энергию высвобождает в людях халява – и в следующие пять дней творилось прямо черт-те что. После того как «Глоуб» поместил соответственную заметку, такое множество народу рвануло в свой пятиминутный рейд на книжный магазин, что пришлось прибегнугь к услугам конной полиции, чтобы следить за толпой, которая в одном месте забила весь Корнхилл и свернула за угол. Являлись снаряженные бумажными пакетами, рюкзаками, картонными коробками, чемоданами даже и загружались. Кое-кто сгоряча нахапывал такого, что ему совершенно не ко двору, и вечером, после закрытия, всю улицу усеивали отверженные книги. Шайн выходил с бумажной сумкой, все книги подбирал, те, что кое-как сохранили товарный вид, снова ставил на полку, до завтрашнего нашествия, остальные выбрасывал. Сперва это мне щекотало нервы, потом мне стало грустно. Грустно ходить ночью по магазину, где прошла вся твоя жизнь, по своему родному дому в сущности, и видеть эти пустые полки. Особенно одолела меня хандра в то воскресенье, когда шел дождь. Я спустился, уселся на красную подушечку, я смотрел в окно и видел, как по немытому стеклу дождь течет мутными ручьями. И, подперев лапой щеку, я думал про французского поэта Верлена, который написал прославленное стихотворение насчет дождя и хандры. Идет дождь, а хандра явилась неведомо откуда, говорится в стихотворении, идет дождь, и под его шорох плачет душа.[76]76
Первые две строфы стихотворения Поля Верлена «Хандра», о которых размышляет Фирмин, в гениальном переводе Б. Пастернака звучат так: И в сердце растрава,/ И дождик с утра. /Откуда бы, право, /Такая хандра? /О дождик желанный, /Твой шорох – предлог /Душе бесталанной /Всплакнуть под шумок.
[Закрыть] О, как я его понимаю, хотя то – Париж, Франция, а тут Сколли-сквер, Бостон. Вот когда мне особенно не хватало Нормана. Не хватало наших бесед за чашечкой кофе – мои ноги, в мягких мокасинах с кисточками, задраны к нему на стол, и так уютно, так тепло в светлом магазине, когда за окном шуршит дождь. Или я его приглашаю в гости, и мы обсуждаем казус Шайна, его взлеты, его падения, но это все-таки не то, не то, не так, как бывало, когда я считал, я верил, что он на самом деле существует.
Я взял манеру чуть ли не по целым дням валяться навзничь, задрав все четыре ноги, мечтать и вспоминать, или я мечтал и вспоминал, играя на рояле, и я заметил, что со временем мечты мои стали меняться. Стали нежными и ностальгическими, с каким-то сумеречным свечением по краям, и теперь больше не бывало у меня в мечтах такого множества чудесных приключений. Я мучительно скучал по прошлому, даже по трагическим его эпизодам. Я ничего не забыл из того, что со мною случилось, и даже из того, что прочитал, я почти ничего не забыл, так что со временем во мне скопилась дикая бездна воспоминаний. Мозг мой стал как гигантский склад, – где можно заблудиться, забыть о времени, заглядывая в ящики, коробки, пробираясь по колено в пыли, по многу дней не находя выхода. С тех пор как переселился к Джерри, я начал играть прошлым, толочь, месить, мять и менять его и так и сяк для нужд правдоподобия, и вот тогда-то я стал взбалтывать воспоминания с мечтами вместе. Конечно, я зря это затеял, потому что, чем больше я так играл воспоминаниями и мечтами, тем больше они стали смахивать друг на друга, и скоро я уж и сам не мог с уверенностью различить, что со мной было на самом деле, а что я намечтал. Я, например, уже не мог точно сказать, какой из теснящихся в моем мозгу персонажей моя подлинная Мама – та толстая, жадная, или та тонкая, усталая, нежная, и зовут ли ее Фло, или Диди, или Гвендолен. Все архивы сохранились исключительно у меня в голове. Никаких тебе внешних, сторонних свидетельств, ни дневника, ни старинного друга дома. Как уточнить? Проверить? Я только и мог, что сопоставлять одно мое умственное построение с другим, и, равно недостоверные оба, они в конце концов смешивались, блекли, сливались. Мой ум стал лабиринтом, то манящим, то пугающим, смотря по настроению. Я терял под собой опору, и, как ни странно, мне на это было глубоко плевать.
Конец быстро надвигался. Корабль шел ко дну, и уже через неделю после того, как Шайн сбросил за борт лишний груз, сгорел «Старый Говард». Когда-то, давным-давно, это был театр, знаменитый на всю Америку. Да, проходил, проходил, бывало, мимо темной, покинутой громады на пути к «Риальто». Фасад серого камня, огромные готические окна – все это было очень даже похоже на храм, если бы не нависающее над улицей лампочками выведенное большущее – СТАРЫЙ ГОВАРД. Все думал: вот включат эти лампочки – нет, не включили. А на храм здание походило неспроста – его именно что для этих нужд и построили миллериты, церковная секта, приверженцы которой считали, что мир семимильными шагами идет к концу.[77]77
Миллериты, они же адвентисты, – последователи Уильяма Миллера (1772–1849). Изучая Библию, Миллер нашел в ней доказательства близкого конца света и Второго Пришествия Христа и в связи с этими выводами в 1833 г. основал свою секту.
[Закрыть] Конечно, насчет этого они, в общем, были правы. Но с помощью Библии и кучи сомнительных вычислений они пришли к выводу, что конец света наступит точнехонько 22 октября 1844 года.[78]78
Для этих в самом деле довольно рискованных вычислений использовалась книга Пророка Даниила, гл 8.
[Закрыть] Готовясь к такому событию, тысячи истинно верующих до нитки распродали свое имущество и построили огромную крепость, она же храм, чтобы, пока суд да дело, было где перекантоваться. Приятно читать про этих людей – обожаю. Прямо я сам, ну вылитый – так все время таскать на себе эту тяжесть, это всепоглощающее предчувствие катастрофы. Когда 23 октября, как всегда, в свой черед встало солнце, они, естественно, безумно расстроились. Храм свой они продали, и даже не знаю, что с ними случилось дальше. Воображаю, как им после всего этого небо с овчинку показалось: такая смертная скука. Церковь превратилась в театр – там Эдвин Бут[79]79
Бут, Эдвин Томас (1833–1893) – знаменитый американский трагический актер, известный и в Европе; им переиграны многие шекспировские роли: Гамлет, Король Лир, Отелло, Ричард III, Шейлок, Макбет.
[Закрыть] играл, потом в оперетку и наконец в стриптиз-клуб. В 1955 году, все еще задолго до моего времени, городские власти прикрыли его навсегда. Объявили, что там творятся похабство и аморальщина. Особенно доставала их Салли Киф со своими кисточками на грудях и на заднице, которыми она умела в разные стороны вертеть, как аэроплан пропеллерами. Жалко, я не видел! А потом «Старый Говард» стал просто крысиным домом. Там пристроилась добрая половина всех крыс со Сколли-сквер.
Но теперь-то конец света и впрямь настал, а заодно и конец «Старого Говарда». Я был на Воздушном Шаре, когда он горел Из всех магазинов кинулись смотреть на огонь. Даже Шайн вышел, прямо подпрыгнул и выскочил и дверь за собою запер. День был в самом разгаре, а он даже не повесил свою табличку: «Скоро вернусь». Не пойми я всего уже раньше, один этот штрих мне бы подсказал, что он рукой махнул на книжный бизнес. Как, впрочем, и я. Сирены взвывали, стихали, ближе, дальше, и так целый день и весь вечер, и когда я ночью вышел на улицу, там стояли только пустые стены, дымящиеся руины, и вся улица была в золе и грязи. Кое-кто еще бродил по грязи, и были в руках плакаты: СПАСЕМ «СТАРЫЙ ГОВАРД», СОХРАНИМ НАШЕ НАСЛЕДИЕ. Никогда я не замечал в «Старом Говарде» чего-то такого, что вот особенно хотелось бы сохранить, и мне было с высокой горы плевать на обживших его плебейских, вульгарных крыс. Туда и дорога – я думал. На заре еще дымились руины, и тогда привезли тот огромный кран. Кран был с гигантским железным ядром на стальном тросе, и, когда кран отводил стрелу, ядро раскачивалось, раскачивалось, дальше, выше, выше, и, до отказа отведя его назад и вверх, размахнувшись, кран вдруг подавался вперед и со всех сил шарахал по «Старому Говарду». Стены у «Старого Говарда» и в самом деле были, наверно, крепкие, потому что этим устройством (копер называется) их так и не удалось сокрушить. И тогда послали за саперами, те подложили под стены динамит и взорвали. Три раза это повторялось, и каждый раз рушилось по одной стене, и пыль и зола длинной волной накрывали улицу, делая грязные здания еще грязней.
На другое утро генерал Лог дал сигнал, и ряды тяжелой техники пошли в последнюю атаку на Сколли-сквер, сжевывая его по краям, одним кусом сжирая по зданию. Шли в ход и копры, те краны с крушащими ядрами, и еще были огромные бульдозеры, и люди в шлемах, защитных очках там сидели в стальных клетках. Каждый раз, как навострялись крушить здание, работнички гикали, ухали, а потом они грузили обломки на громадные грузовики и увозили куда-то. И так – неделя за неделей. Дым, пыль, грохот машин, вой сирен густо застлали улицы, и то и дело гремело, и сыпались осколки – это был динамит.
Что до крыс – для них вообще что мир, что война, – одно и то же, и в большинстве своем они, как могли, жили себе дальше. Обыкновенная средняя крыса не видит особой разницы между стоящим зданием и грудой обломков, разве что среди обломков прятаться удобней. Упадет дом, и крысы ретируются к остаткам подвала, к разбитым водостокам, к щелям среди камней. «Глоуб» поместил заметку об этих крысах в руинах, и тут же генерал Лог отправил отряды в белом прикончить их отравляющим газом, закачав его в щебень насосами. Вот когда начался настоящий исход. Что ни ночь, я их видел: шли прочь, прочь, долгой чередой, иногда целыми семьями. Статья в «Глоуб» была озаглавлена: РАЗРУШЕНИЕ ОБНАРУЖИЛО ЦЕЛЫЙ КРЫСИНЫЙ НАРОД. Всю нашу округу статья называла дрянной и кишащей крысами.
Интересное слово – кишеть. Люди порядочные не кишат, не могут кишеть, и всё тут, при всем желании не могут, хоть лопни, хоть тресни. Никто не кишит, кроме блох, крыс и евреев. Если вы кишите – значит, так вам и надо. Как-то беседовал я с одним мужиком в баре, и вдруг он меня спрашивает: «А что вы в жизни поделываете?» Я ему говорю: «Я кишу». По-моему, очень иронично и тонко, но он не понял. Подумал, что я сказал «пишу», и давай расспрашивать, где печатаюсь, и какие гонорары, может, телефончик подкину, и совета просил. Ну, посоветовал я ему, пусть мемуары пишет. Говноед.
А потом закрыли «Риальто». Подхожу как-то ночью, а там темно. Прощайте, Прелестницы, прощай, попкорн. Оставалось побираться, нищенствовать, рыться в развалинах, как другие, и стали мне попадаться мертвые крысы, иной раз прямо посреди тротуара. Еды стало мало, в основном отбросы после обедов рабочих, и вот тут начались ужасы. Иные из голодающих крыс сжирали трупы своих собратьев – шакалы! Мне стыдно было за них, и в то же время мне было стыдно за то, что мне стыдно. Даже во цвете лет я не отличался силой и ловкостью. А теперь я хромал и – увы! – молодость моя миновала Я постоянно ходил голодный. Когда начну трупы есть? Или, парализованный чересчур человеческой щепетильностью, так и останусь выродком до конца? Ночью по водостокам сплоченными рядами сплошь убегали крысы. По-моему, я видел двух своих братьев, но кто его знает? Мы сто лет не видались, а крысы все на одно лицо. Бывало, в своих блужданиях вдруг вижу: дом еще стоит, а фасад снесен, и, распахнутые, висят целые комнаты, иногда с мебелью, и бежит себе весело по стенам рисунок обоев, и в ванных, честь честью, толчки и раковины. И рядом, глядишь, такой же стоит. Громадные кукольные дома.
В одно прекрасное утро Шайн пришел в магазин с двумя какими-то в комбинезонах. Эти, в комбинезонах, взяли письменный стол и кресло, книжные полки, какие не прикреплены к стенам, все это побросали в большущий грузовик под названием «Мэйфлауер»,[80]80
Как тот корабль, на котором пересекли Атлантику первые переселенцы (так называемые «пилигримы») из Старого Света.
[Закрыть] и укатили. Шайн потом немного побродил по магазину. На сей раз он не плакал. На полу еще валялись кой-какие книги, он на них наступал, пинал ботинком. Потом вышел, запер за собой дверь. Я смотрел – вот бросил ключ в карман пальто и зашагал прочь по улице. Больше я его никогда не видел.